«Самолет появился над дорогой внезапно. Он летел как-то странно, как не должны летать самолеты, описывая широкую дугу на высоте не более двадцати метров, левым крылом вперед. И сам самолет был непривычного вида, пустынного раскраса, но похожий силуэтом не на стремительный истребитель, а на раскормленного горбатого москита, который облетает спящего туриста, выбирая место для продолжения банкета. Многотонная туша двигалась неторопливо, наплевав на аэродинамический коэффициент, подъемную силу и закон тяготения — такой гигант не мог держаться в воздухе на малых высотах и при сверхмалых скоростях, а все-таки держался! Но неторопливость полета была кажущейся, и пикап и его преследователи ехали по дороге со скоростью около ста километров в час, самолет двигался параллельно им, словно разглядывая происходящее внизу…»

Ян Валетов

Сердце Проклятого

Иешуа отвечал: «Ты станешь тринадцатым, и будешь проклят другими поколениями — и придешь править ими».

«Но ты превзойдешь их всех. Ибо в жертву принесешь человека, в которого я облачен. Уже поднят твой рог, распалился твой гнев, зажглась твоя звезда, и сердце твое. Вот, тебе сказано всё. Посмотри вверх, и увидишь облако, и свет в нем, и звезды вокруг него. Путеводная звезда и есть твоя звезда».

Они подошли к Иегуде и сказали ему: «Что ты здесь делаешь? Ты ученик Иешуа». Иегуда отвечал им, как они желали. И он принял деньги и предал его им.

Евангелие от Иегуды.

Книга первая

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

Самолет появился над дорогой внезапно.

Он летел как-то странно, как не должны летать самолеты, описывая широкую дугу на высоте не более двадцати метров, левым крылом вперед. И сам самолет был непривычного вида, пустынного раскраса, но похожий силуэтом не на стремительный истребитель, а на раскормленного горбатого москита, который облетает спящего туриста, выбирая место для продолжения банкета.

Многотонная туша двигалась неторопливо, наплевав на аэродинамический коэффициент, подъемную силу и закон тяготения — такой гигант не мог держаться в воздухе на малых высотах и при сверхмалых скоростях, а все-таки держался! Но неторопливость полета была кажущейся, и пикап и его преследователи ехали по дороге со скоростью около ста километров в час, самолет двигался параллельно им, словно разглядывая происходящее внизу.

Из кабины на погоню смотрел Адам.

Лицо его закрывал гермошлем с зеркальным забралом, в котором отражалось заходящее солнце. Показания основных приборов проецировались на внутреннюю сторону забрала и на остекление кабины F-35i. Сидя на месте пилота Герц не был ограничен в обзоре, он видел картину так, будто бы не пристегнулся к креслу, а парил над пустыней в свободном полете. Установленные на фюзеляже камеры транслировали ему панорамную картинку, перемещая сектор обзора согласно указанию датчиков, фиксирующих поворот головы летчика.

Огромный пропеллер, встроенный в корпус сразу за фонарем кабины, создавал поток воздуха, на который опирался истребитель. Поворотные сопла, отвечающие за создание боковой тяги, двигались плавно, и самолет скользил по сложной траектории, как моторная яхта по заливу — стремительно и гладко.

Указательный палец правой руки адъютанта лежал на гашетке четырехствольной пушки «GAU», но Герц не стрелял, оценивая ситуацию. Применение авиационного орудия превращало тренировочный полет в боевой вылет с огневым контактом. После такого уже никто ни в какие сказки не поверит. Пока он еще мог не стрелять.

Адам подал рукоять вперед, одновременно отрабатывая маневр педалями. Повинуясь команде пилота, «Молния» накренилась влево и пошла вниз, выравнивая скорость так, чтобы зависнуть над беглецами и преследователями.

* * *

Глядя на парящий над шоссе истребитель, Вальтер заулыбался. Он даже издал звуки, отдаленно напоминающий смех, правда, неприятный, скрипящий, но все-таки смех. Потом он обернулся, усевшись на переднем сидении джипа вполоборота, и с прищуром уставился на Мориса. Прищур должен был означать задор, но у француза сразу же возникло ощущение, что легат в него целится. Чувство было очень сильным и достоверным, весь организм предупреждал о близкой опасности, а Морис привык организму верить.

— Значит, никто ни во что не вмешивается? — спросил Вальтер, не скрывая злорадства. — Никто и ни во что, Морис? Такими были договоренности с твоими еврейскими друзьями? А эта птичка мне просто чудится?

Француз молчал.

— Ну, что ж… — протянул Шульце удовлетворенно. — Насладимся спектаклем. Только прости меня, дружище, смотреть мы будем с галерки.

Глава 1

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

— Это что еще за херь? — Кларенс, наверное, протер бы глаза, но в силиконовой маске, плотно прилипшей к лицу, сделать это было затруднительно.

Самолет, только что летевший боком параллельно с дорогой, легко сманеврировал и пошел поперек, разворачиваясь к минивэну кормой.

— Что он делает?

Канадец не просто был зол — он был в горячке начавшегося боя. Только что шальная пуля, выпущенная кем-то из беглецов, едва не попала ему в голову и зацепила одного из бойцов, правда, легко, но сам факт… Эти овцы, которых он должен отвести на заклание, смеют брыкаться! И еще… В машине есть гранатомет, и если сраная птичка не уберется прочь сию минуту, мы проверим, какая у него броня!

— И, вообще, откуда он взялся!?

Беата повернулась к шефу и покачала головой. Он не мог видеть выражение ее лица, но знал, что женщина тоже в недоумении.

* * *

— Это Адам! — выкрикнул профессор радостно. — Адам! Я знал, что Гиора что-то придумает! Это его адъютант!

Они все проводили взглядом F-35i, совершающий странный маневр. Встречная машина, шарахнувшись, едва не улетела с дороги и пошла по обочине юзом — водитель тормозил в пол. Идущий навстречу тягач с цистерной загудел, как отплывающий лайнер, и тоже ударил по тормозам — истребитель прошел над ним на высоте трех метров, словно так и надо было.

— Что он делает? — спросила Арин, не выпуская из рук автомат. — Он что, с ума сошел?

Словно услышав ее слова, пилот «Молнии» действительно сошел с ума: огромная машина развернулась к ним кормой (стал виден выхлоп, бьющийся в сопле) и начала проваливаться вниз, садясь на плохо выкрашенный капот «Такомы».

— О, черт! — заорал дядя Рувим совершенно диким, хриплым голосом. — Маааааааать твою!

Многотонный истребитель падал на них, кокетливо поводя хвостом из стороны в сторону. Профессор Кац захлебнулся матом, но руль из рук не выпустил. Многострадальная «Такома» проскочила под брюхом F-35i и…

* * *

Адам дождался момента, когда синяя перекособоченная машинка нырнет к нему под фюзеляж, и резко добавил тяги. Самолет чуть задрал нос, рванулся вверх и вперед, а струя отработанных газов температурой в тысячу с небольшим градусов хлестнула по дороге, словно раскаленный бич. Турбореактивный двигатель «Пратт энд Уитни» на форсаже имеет тягу более 18 тонн-сил…

* * *

В первый момент Кларенс подумал, что другой микроавтобус врезался в стену. Листком бумаги закружился сорванный капот, вывернутое крыло заскребло по покрытию, машина привстала на передних колесах, задирая зад. Лобовое стекло влетело вовнутрь, боковые же, наоборот, вылетели наружу шрапнелью. Вместе со стеклами из минивэна выпорхнул стрелок — это был венгр по кличке Банни, снайпер, один из ветеранов легиона Кларенса. Его выдуло из дверей, словно пушинку, он взлетел над дорогой и долго-долго не падал — казалось, что его несет ветром. Канадец так и не увидел момент падения тела на асфальт — это случилось далеко позади.

Несмотря на удар, микроавтобус продолжал катиться вперед, может быть, и по инерции, но не похоже было, что двигатель заглох: из выхлопной системы валил плотный серый дым. Кларенс не видел, что случилось с водителем — за рулем второго вэна сидел Брайан, но упавшую лицом на торпеду Кармен он прекрасно разглядел через пустые оконные проемы.

Он все еще не понимал, что произошло.

Основной удар реактивной струи пришелся по второй машине, но и их микроавтобус тоже швырнуло так, что Беата едва удержалась на дороге, а Юрис, в тот момент обстреливавший пикап беглецов, влетел в салон вверх ногами, выронив оружие наружу.

Самолет превратился в точку, рванул в зенит, описывая мертвую петлю, и Кларенс понял, что спустя пару секунд дюралевая туша, рухнув с небес, снова зависнет перед ними, чтобы ударить раскаленным реактивным выхлопом.

— Mother-fuckers! Кто-нибудь! — взревел канадец, поворачиваясь. — Найдите сзади РПГ!

Когда он снова посмотрел на дорогу, пикапа впереди уже не было. Визжали покрышки — Беата вправляла минивэн в девяностоградусный поворот.

— Они ушли влево! — крикнула она и предплечьем сбросила с лица маску, мешавшую обзору. — Там дорога! Дорога!

Заскрежетали по горячим дискам тормозные колодки, пронзительно, по-поросячьи, завизжала резина. Беата вогнала микроавтобус в поворот на самом пределе возможностей подвески, едва не сорвав покрышки с дисков. Зад «Джи-Эма» описал широкую дугу, Беата бешено закрутила рулем, выходя из заноса. В салоне загрохотало: кто-то рухнул между сидениями, зазвякал металл, что-то разлетелось звонко, со стеклянными брызгами.

На краю зрения, слева, мелькнуло синее.

Кларенс выругался и принялся искать под ногами упавший пистолет.

Второй микроавтобус сворачивал вслед за ними — Брайан таки остался цел, и это было хорошо.

Мимо юзом пронесло старенький «Фиат», спешивший к морю по встречке: минивэн ввинтился в промежуток между ним и грузовым «Рено», не обращая внимания на опасность столкновения. «Рено» метнулся влево и исчез из поля зрения. «Джи-Эм» вылетел на дорогу, уходившую на запад — узкую, явно второстепенную или объездную. «Тойота» была в ста метрах от них, но с неба, покачивая кургузыми крыльями, неторопливо, словно медведь по лестнице, спускался истребитель, и воздух дрожал и плыл волнами под его бронированным брюхом.

— РПГ! — заорал Кларенс, не спуская глаз с нового врага. Крик его сорвался на ненормальный хриплый визг. Канадцу давно не было так страшно — он не мог отвести взгляда от пушечных стволов, торчащих из подвесного контейнера. Это были не стволы — жерла — направленные прямо ему в лоб. В жизни Кларенсу довелось увидеть, что творит авиационная пушка с легкобронированной техникой. На минивэнах же брони не было. А его личный бронежилет — это даже не смешно! Канадец был все равно что голый — первая же очередь разнесет и его, и машину на части.

— Hollyshit! — проскрипел Кларенс, с трудом ворочая сухим шершавым языком, который, казалось, заполнил весь рот и мешал дышать. — Где этот ёб…й РПГ?!

Глава 2

Рим

Весна 37 года н. э.

Тому, кто не жил в Александрии, Рим мог показаться красивым городом. Раскинувшийся на семи холмах, рассеченный лентой Тибра и добросовестно сшитый широкими стежками мостов, он был велик, могуч и настолько прекрасен в своем надменном уродстве, что у Иегуды на миг перехватило дыхание.

О, да…

Это был действительно Вечный город! Тысячи и тысячи каменных зданий, способных простоять многие годы, до скончания времен, то теснились вдоль улиц, то вдруг разбегались, открывая для глаза и дыхания свободное пространство. Город нависал над путником, давил его беспощадно своей громадиной, а потом оставлял в недоумении посреди площади перед вознесшимся к небесам храмом.

Римские дворцы, огромные цирки, виллы, утопающие в зелени, дома, вырастающие из зловонных куч мусора, потрясающие красотой и размерами колоннады — всего было так много, так чересчур… Рим кичился своим богатством, своей силой, своей красотой и поглядывал на весь остальной мир свысока! Такое высокомерие, такое небрежение к чужой зависти может себе позволить только столица громадной империи, плавящей в своем тигле сотни народов и знающей, что впереди у неё вечность.

Иегуда видел немало городов и некоторые из них были по-настоящему велики. Даже в его родной Александрии жило больше миллиона человек. Ершалаим, конечно, мог собрать на праздники почти полмиллиона приезжих, но ни с Римом, ни с Александрией Египетской сравнения не выдерживал.

Как опытный путешественник, Иегуда был готов увидеть мощь Империи, ее главный город. Вернее, думал, что готов. На самом деле, Рим потряс его, буквально раздавил своей мощью, шумом, огромными толпами, снующими туда-сюда, величием Форума и стоколонным портиком Помпея, в котором некогда Брут зарезал своего приемного отца — Цезаря. Город заставил Иегуду невольно сжаться, стать меньше ростом и почувствовать себя провинциалом, деревенщиной, впервые попавшим в столицу.

На улицах Рима в любое время года и в любые часы можно было встретить множество зевак с разинутыми от восхищения ртами, крутивших головами во все стороны — местные жители посматривали на них с нескрываемым превосходством. Так что еще один путник в запыленной одежде и с обтрепанной дорожной сумкой через плечо особого интереса ни у кого не вызывал. И Иегуда спокойно проследовал мимо стражи, караулившей Аппиеву дорогу, а потом и мимо конного отряда, встретившегося ему после поворота на дорогу Ардейскую.

Ему дважды пришлось спрашивать, правильно ли он идет, но зато похожий на подкову Ардейский тракт вывел его прямиком на Авентинский холм. Проскользнув через ворота в Серпиевой стене, он наконец-то зашагал по грязным и узким улочкам Авентина. Путь длиной в сорок семь дней закончился. Теперь Иегуда был близок к цели путешествия, но… оставалось много всяческих «но».

Авентинский холм много лет был прибежищем плебса, солдат и небогатых торговцев, а также преступников и пройдох всех мастей и национальностей. Количество притонов и лупанариев, рассыпанных по его склонам, не поддавалось подсчету, как и количество питейных заведений, таверн и ночлежек. Весь город приходил сюда повеселиться и пощекотать себе нервы, сословные границы отступали перед желанием получить удовольствие, и в одном кабаке за соседними столами вполне могли пьянствовать матерые преступники и высокородные патриции. Иногда, особенно после недельного загула, одних от других было не отличить.

Тут полагалось не зевать — срезать кошелек с пояса могли за миг — и внимательно поглядывать под ноги, чтобы не испачкать обувь. Чего-чего, а нечистот здесь хватало и в прямом и в переносном смысле. На Авентине жили очень разные люди — хорошие и плохие, бедные и не очень. Жили и богатые, в основном те, кто, разбогатев, не хотел покидать привычную обстановку, да те, чье дело было связано с авентинскими трущобами и портом, до которого было рукой подать. Впрочем, и до Палатина, и до Форума отсюда тоже было подать рукой, и потому здешние старожилы с гордостью называли свои кварталы сердцем Рима, хотя уместнее было бы сравнить их с его чревом.

Авторитетов здесь не признавали — в ночное время получить нож под ребра мог даже сам император, появись он на Авентине без охраны. Здесь ценили не изысканные манеры, а золото и умение владеть заточенным куском железа, жестокость да твердую руку и способность оставаться трезвым после нескольких кувшинов вина.

Дорога утомила Иегуду, хотелось омыть лицо и ноги и хоть немного посидеть в прохладе. Хотя здесь в конце мая было не так жарко, как в Иудее, но близость лета ощущалась даже ночью — плащ, который он использовал как одеяло всю долгую дорогу до столицы, последние две ночи лежал в заплечном мешке без дела, а днем припекало так основательно, что без остановки на сиесту было не обойтись.

Поблуждав немного в лабиринте улиц, Иегуда, наконец, нашел нужный ему дом, во дворе которого ютилась небольшая харчевня. Хозяин заведения (а помимо еды, здесь можно было незадорого получить ночлег) — немолодой сириец, лысый и жирный, как сарис[1], косил на один глаз, отчего выглядел подозрительным. В ответ на приветствие он уперся в Иегуду темным, чуть навыкате, здоровым глазом, и, мгновенно оценив гостя от потертых калиг до намотанного на голову платка, буркнул:

— Здравствуй!

— И тебе здравствовать, Арета…

— Ты знаешь мое имя? — спросил сириец, нимало не дивясь. — Странно, я не помню тебя. Ты бывал здесь раньше?

Вот голос у хозяина никак не походил на голос сариса — густой и сильный.

— Нет, уважаемый, — отозвался Иегуда, украдкой осматриваясь. — Друзья подсказали мне твою таверну как место, где можно поесть и переночевать. Надеюсь, что они не ошиблись…

— Они не ошиблись…

Сириец повернул голову и принялся рассматривать Иегуду косящим глазом.

— Ты иудей? — спросил он внезапно и прищурился, словно силился рассмотреть что-то под выгоревшей тканью кетонета.

Иегуда был брит по римской моде (отсутствие бороды делало его малоузнаваемым, и он уже привык скрести подбородок заточенным до опасной остроты ножом), волосы носил собранными в хвост, кожа его потемнела и обветрилась за время путешествия так ровно, что трудно было предположить, что на его лице хоть когда-то росли волосы. Он походил на бывшего солдата-наемника, ищущего себе нового хозяина, на грека, на франка, на уроженца здешних мест…

Да на кого угодно он походил, но не на иудея!

Последний год для всех, с кем сталкивала его бродячая жизнь, он был александрийским греком по имени Ксантипп и не собирался менять имя, к которому привык.

— Нет, я не иудей.

— Странно, — сказал Арета и посмотрел на гостя сразу двумя глазами. От этого взгляд дружелюбнее не стал. — Я готов был поспорить, что ты иудей, но дело твое. Ты не иудей, поверим тебе на слово. Садись, не иудей. Что будешь пить? Что есть? Не думай, что я лезу в твои дела… Мне-то что от того, кто ты есть? Имеешь монету, чтобы расплатиться — и двери моего дома открыты для тебя. Просто у меня на кухне нет кошерной еды, и все здешние евреи об этом знают. Если кому нужен кошер, то ему прямая дорога в заведение Исайи, это в трех кварталах отсюда…

— Мне не нужен кошер, меня устроит все, что у тебя есть, — Иегуда присел на лавку и положил суму у ног. — Не бойся, я заплачу…

Сириец усмехнулся.

— Похлебка из требухи, пироги со свининой, вино… Правда, вино кислое, пусть Юпитер поразит виноторговца Агриппу молнией в его тощий зад! Он продал мне четыре кувшина этой гадости! Но я честно говорю, что это кислятина, и беру за него недорого! Лучше прополоскать рот этим пойлом, чем есть всухомятку, уж поверь! Тебя это устроит?

— Устроит.

— Нужен ночлег?

— Да.

— Хочешь жить один или поспишь в общем зале? Одному — дороже!

— Я знаю. Пока у меня есть деньги, я сниму комнату. А там — посмотрим.

— Так как тебя зовут, не иудей?

— Ксантипп…

— Ты не обижайся, Ксантипп, — сказал Арета с той же кривой улыбкой. — Я хоть и гостеприимный человек, но верить на слово не привык и хочу увидеть деньги. Еда и постель — пять ассов в день. Остановишься на неделю — сделаю скидку, заплатишь три денария. Платить будешь с утра, есть — когда захочешь, но за эти деньги только раз в день. Хочешь водить девок — води, но будете шуметь — выгоню. У меня приличный постоялый двор, а не лупанарий. Понял? Показывай деньги!

— Это за два дня, — Иегуда положил денарий на край стола. — Бери деньги и дай мне напиться, Арета.

Сириец смахнул монету со стола с грацией кота, серебряный кружок мгновенно исчез в пухлой ладони.

— Вода — бесплатно, — прогудел он, явно гордясь своей щедростью, и сделал знак дородной темнокожей рабыне, выглядывавшей из кухонных дверей.

Рабыня оказалась расторопной. Едва Иегуда успел сделать несколько глотков степлившейся воды, как на стол перед ним уже появились глиняная миска с горячей ароматной похлебкой, четверть темного хлеба, еще теплого, недавно из печи, да кусок пирога с начинкой из мяса, лука и яиц. Вино вынесли из погреба, оно было прохладным и действительно очень кислым, хотя, если разбавить…

Дела у Ареты, видать, действительно шли неплохо. Небольшой дворик харчевни приютил шестерых едоков, а ведь день только начал клониться к вечеру, и многие еще занимались делами вдалеке от Авентина. Ближе к ночи в харчевне будет полно народу, а, значит, еще один гость не бросится в глаза. И земляков здесь встретить затруднительно — мало кто из правоверных иудеев переступит порог дома, где кормят свининой. Когда-то и сам Иегуда с негодованием отверг бы такую еду, но теперь его звали Ксантипп и он был голоден, а от пирога так вкусно пахло!

Он подул на ложку и попробовал варево — темнокожая кухарка не зря ела хозяйский хлеб.

Человек, который рекомендовал Иегуде услуги сирийца, советовал пожить здесь потому, что родственник хозяина занимал пост в городской страже, и постоялый двор не боялся ни ночных вторжений солдат, ни ночных вторжений бандитов. Но он ни словом не обмолвился о том, что здесь еще и вкусно кормят.

Пусть это будет самый большой грех в моей жизни, подумал Иегуда, откусывая от пирога с нечистой начинкой. Пусть он затмит то, что я сделал раньше, и то, что собираюсь здесь сделать. Око за око — это правильный закон. Для меня — этот закон главный.

После еды хозяин проводил Иегуду в комнату для ночлега. Комнатой ее, конечно, можно было назвать с натяжкой, размерами она едва превышала жесткий лежак, на котором гостю предлагалось коротать ночные часы, но зато напротив кровати располагалось окно — настоящее окно с деревянными ставнями, выходившее на узкую улочку на высоте второго этажа.

— Отхожее место во дворе, — пояснил Арета. — Из окна не отливай, не люблю, когда возле дома воняет! Хочешь помыться — придется натаскать воды, колодец недалеко. Не хочешь таскать — иди в городскую баню, там, конечно, надо заплатить, зато помоешься по-человечески. В общем, если чего — спрашивай. А будешь выходить из дома к ночи — держи ухо востро, а кошель — в тайном месте. Несколько монет положи отдельно, чтобы, в случае чего, отдать. Народ у нас здесь разный водится, могут и зарезать сгоряча…

Иегуда кивнул и поблагодарил хозяина. Тому явно не стоило знать, что у гостя под одеждой скрыта острая, как бритва у брадобрея, кривая сика — кинжал зелотов, жало сикариев, испивший за свою жизнь немало крови. Выглядеть безобидным путником оказалось удобной маскировкой. Только вот долго ли удастся казаться не тем, кем он был на самом деле? Арета принимал в своем гостином доме сотни людей, такие, как он, умели разбираться и в намерениях, и в истинных личинах постояльцев — что поделать? Такая работа!

Иегуда, несмотря на усталость, ложиться не стал. После обильной пищи можно было провалиться в глубокий сон, а у него на конец дня были другие планы. Оставив суму на ложе, а сику на небольшом каменном выступе над окном, он вышел из постоялого двора и, не торопясь, отправился вниз по улице, к общественным баням. Но шел он не к баням, указанным Аретой. Заведение, в которое спешил Иегуда, располагалось у подножия холма, неподалеку от Цирка Максимуса, и на его поиски пришлось потратить некоторое время. Из ста пятидесяти бань, в которых римские граждане омывали свои тела, эта не отличалась ни особой роскошью, ни какими-нибудь отдельными услугами. Находясь на границе между двух миров — миром Палантина и миром Авентина — баня охотно привечала в своих комнатах и бассейнах жителей обоих холмов, предоставляя им три огромных ванны для омовений, четыре зала с разными температурами, просторную раздевалку и обширный триклиний[2], где гости могли отдохнуть, поесть и выпить вина. Человек, прислуживающий в раздевалке, был смугл и молчалив. Он принял у Иегуды деньги в уплату, одежду и молча кивнул, когда тот прошептал несколько слов на своем родном языке. Этих слов никто больше не слышал, и уходил ли куда из бань прислужник, Иегуда не видел. Он омыл тело, провел долгое время в горячей комнате, поплавал в бассейнах с теплой и холодной водой и перешел в лакониум[3].

Он сидел на мраморной лавке с закрытыми от удовольствия глазами, когда почувствовал, что рядом кто-то появился — пришедший опустился на разогретый камень неподалеку.

— Мир тебе, — произнес негромко мужской голос. Сказано было на хибру[4] и Иегуда, не открывая глаз, отозвался на том же языке.

— Шалом!

— Мне сказали, — продолжил тот же голос, — что ты принес мне привет от нашего общего друга…

— Я принес тебе не привет, а дурную весть, Мозес, — отозвался Иегуда. — С нашим общим другом произошло несчастье. Он умер.

В лакониуме было тихо, только журчала вода в фонтанчике для питья да изредка звучно падали на пол большие тяжелые капли.

— Давно ли это случилось? — спросил пришедший.

Интонации его почти не поменялись, только голос сел, став ниже.

— Почти три месяца назад.

— Он умер на кресте?

— Да, — сказал Иегуда, открывая, наконец, глаза.

Он поднял взгляд на пожилого человека, сидящего на скамье напротив. Человек был лыс — гладкий череп выбрит до блеска, выступившая на нем испарина покрывала розовую кожу сверкающей чешуей. Из-под тяжелых, практически лишенных ресниц век смотрели почти прозрачные, блекло-голубого цвета глаза, на широком лбу разбегались в разные стороны белесые брови. Одно ухо человека было раздавлено и напоминало засохшего моллюска, зато второе, уцелевшее, украшалось массивной золотой серьгой.

— Если ты хочешь узнать, как он умер, Мозес, я могу тебе рассказать.

Старик сглотнул, шумно, с трудом, и покачал головой.

— Не говори мне ничего. Не надо. Скажи только, он умер достойно?

— Да, он умер достойно, — кивнул Иегуда. — Так, как должно умирать. Не беспокойся об этом…

— Как тебя зовут, человек? — спросил Мозес, не сводя с Иегуды своих водянистых глаз.

— Ксантипп.

— Хорошее имя. Не хуже любого другого.

— Зачем тебе знать то, что может быть опасно? Ты — мирный человек.

Взгляд Мозеса стал ледяным.

— Это мой третий сын, Ксантипп, — произнес он еще более хрипло. — Третий сын, которого я теряю. Все трое были непримиримыми, все трое умерли на кресте. Как ты думаешь, кому из них было легче? Моему первенцу Исайе? Или второму моему сыну — Александру? Или моему младшему — Марку? Зачем моему сердцу знать подробности? Чтобы оно разорвалось от горя? Неужели ты думаешь, что я не знаю, какие нечеловеческие муки перенес каждый из них? И что изменилось в мире от вашей борьбы, кроме того, что они умерли, и семя мое ушло в землю? Да, я мирный человек, но это не помешало мне потерять тех, кого я любил. Ты можешь объяснить — с какой целью Неназываемый забрал у меня детей? Что он от меня хочет?

— Не могу. И никто не сможет, Мозес. Мы просто люди и нам не дано проникнуть в его замысел.

Мозес помолчал, двигая губами. Щеки у него были вислые, такие же тяжелые, как веки, мимо крыльев крючковатого носа пролегали глубокие складки, и Иегуде показалось, что по одной из этих складок, сверкая, покатилась слеза.

— Значит, так было нужно. Таков был его замысел. Что ж… Ты принес весть, Ксантипп, — прохрипел Мозес. — Спасибо тебе. Что просишь взамен?

— Немного.

— Обычно за этими словами прячется многое.

— Не в этот раз, аба[5], не в этот раз…

Иегуда наклонился вперед и что-то прошептал в здоровое ухо собеседника.

В первый момент Мозес отшатнулся, но быстро взял себя в руки и сел ровно, запахнув простынь на неожиданно волосатой груди.

Он молчал долго, и Иегуда тоже молчал, слушая стук капель и песню воды в мраморной вазе фонтанчика.

— Хорошо, — произнес Мозес спокойно. — Я помогу тебе найти этого человека. Но другой помощи от меня не жди.

— Мне не нужна другая помощь. Я бы не просил бы и об этом, но не могу же я, чужак, ходить и расспрашивать прохожих… Ты — богатый купец, гражданин Рима — знаешь все, всех и каждого. Ты легко приведешь меня к нему…

— Я богат, я купец, — усмехнулся Мозес горько. — Я римлянин, я уже почти и не иудей, раз не живу по Закону. Дети мои — зелоты — отказались от меня, мне никогда не слышать смеха внуков. Я даже не смог прочесть каддиш над телами сыновей. Я давно умер для вас, в моем доме стоят статуи, новая жена моя — чужого племени… Ты просишь чужака помочь, хотя знаешь, что случится со мной, если кто-нибудь узнает, что я хоть как-то способствовал тебе…

— От меня никто и ничего не узнает, Мозес.

— Ты уверен в этом, Ксантипп?

— Никто не будет знать, что ты помог мне.

— Ты даешь слово?

— Даю.

Мозес помолчал, двигая бровями.

— Ты ведь чистоплотный человек, Ксантипп? — спросил он неожиданно. — Любишь помыться? Поплавать в чистой воде? Можешь не отвечать. Сам вижу, что да… Приходи в мои бани через два дня, после полудня. Возможно, если я тебе поверю, ответ уже будет ждать тебя в раздевалке. Или не будет — тогда тебе предстоит все сделать самому. И не ищи со мной встреч, земляк. В любом случае — не ищи. Мы с тобой больше не увидимся. Так будет лучше для всех.

Иегуда ничего не ответил.

Он облокотился на теплый камень скамьи и прикрыл глаза.

Когда он снова открыл их, в лакониуме уже никого не было.

Глава 3

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

«Тойота» не ехала, она скакала, словно раненная лошадь, неловко припадая на согнутую стойку. С каждой сотней метров неприятный звук, доносящийся из-под капота, становился все сильнее и сильнее, словно пикап задыхался. Из пробитого радиатора хлестали струи пара, дизель не стучал, а грохотал, грозя каждую минуту заклинить от перегрева. Но, несмотря на это, «Такома» все еще ковыляла в ритме «три четверти», шлепая одной лопнувшей покрышкой по выкрошенному асфальту.

Профессор крутанул руль влево, ныряя в промежуток между двумя каменными россыпями, пикап прыгнул, подминая рычагами обломки, под днищем загромыхало, по кузову полетела канистра с водой и автомат. Гряда красно-желтых скал, практически такая же, как и та, из которой они недавно выбрались, заплясала перед пробитым пулями лобовым стеклом.

— Ну, деррржисссььььь! — процедил сквозь зубы дядя Рувим. — Ну, еще чуть-чуть!

И «Тойота» из последних сил ползла по камням, истекая водой, паром и соляркой из пулевых пробоин. Валентин и сам понимал, что спасение возможно только в скалах, и каждый метр отрыва давал им фору в несколько секунд. Их судорожное движение уже совсем не напоминало езду — это была агония старенького пикапа, спасавшего своих новых и последних хозяев, и все-таки в сравнении с пешим ходом это был стремительный полет.

Сзади взревел реактивный двигатель.

Рувим даже ухом не повел — его единственной задачей было хоть как-то удержать «Такому» на траектории, а это оказалось очень нелегко: руль буквально рвал ему руки из плеч. Зато Шагровский и Арин обернулись вместе, едва не разбив друг о друга лбы, и успели заметить, как F-35 свечкой уходит в небо, опираясь на огненный тугой жгут, бьющий из дюз, а по дороге кувыркается смятой сигаретной пачкой один из сине-желтых минивэнов.

* * *

Когда на тебя летит двухтонный микроавтобус, времени на сантименты не остается, и неудачливый легат решил спасать сам себя. На то, чтобы принять решение, распахнуть дверцу и прыгнуть, понадобилось чуть больше полутора секунд. Быстро? Конечно же, быстро! Но для того, чтобы спасти свою шкуру в такой свистопляске — недостаточно быстро. Беата налегла грудью на рулевое колесо, уводя их вэн от удара, а Кларенс летел в сторону от машины, стараясь сгруппироваться, чтобы не свернуть себе шею об асфальт. Вернее, прыгая, канадец думал, что летит в сторону, на самом деле прыжок получился заячий — он взмыл над кренящимся микроавтобусом вверх, рухнул вниз, на старый растрескавшийся гудрон, и понял, что Беате, возможно, удастся увернуться, а вот ему…

Минивэн Брайена катился легко, как катится от ветра жестяная банка из-под коки. Он уже и на машину был похож только отчасти: несколько кульбитов изжевали «Джи-Эм» весьма основательно.

Но не сделали легче.

Кларенс сидел на асфальте, разинув рот в крике, но исторгал только лишь мышиный писк: сведенные судорогой голосовые связки не давали воздуху прохода. Легат почувствовал, что его горло сейчас лопнет — разлетится на лоскуты кожа, рванут сосуды, переполненные адреналином, отлетит в сторону потерявшая связь с туловищем голова, и тогда из обрубка шеи и вырвется могучий звериный крик.

Так вот, беспомощно сипя, он смотрел на приближающуюся смерть, не в силах даже опрокинуться навзничь. Скрипел и грохал, ударяясь о землю, сминаемый металл, визжали покрышки, ревел на форсаже могучий движок «Молнии», а Кларенс, еще четверть часа назад ощущавший себя как минимум наследником Александра Македонского, зажмурился, втягивая в плечи голову. «Джи-Эм» перелетел через него, ободрав торчащим в сторону куском металла часть кожи с головы и плеча, и огромным бесформенным снарядом рухнул на крышу минивэна Беаты, начавшего набирать скорость. Задние колёса микроавтобуса разъехались, словно ноги у лошади, попавшей на лед. Под кузовом что-то оглушительно треснуло, полетели искры. Кларенс успел рассмотреть, как складываются оконные стойки и в сторону отлетает чья-то оторванная рука с зажатой в ней трубой РПГ.

Сцепившиеся, как коты в драке, минивэны выскочили с дороги и, несколько раз перевернувшись, замерли на камнях. Внутри машины, из которой Кларенс выпрыгнул несколько секунд назад, кто-то завыл от боли, а потом принялся орать, словно роженица при коротких схватках — отрывисто, на выдохе.

Хотя кровь от сорванного скальпа заливала Кларенсу лицо, он практически не пострадал. Рука (он не мог понять чья, пока не увидел татуировку на запястье) с гранатометом лежала рядом, и пальцы все еще сжимали трубу ствола. Медленно, словно опасаясь, что обрубок очнется и бросится наутек, канадец взялся за РПГ и потянул его к себе вместе с оторванной конечностью. Потом устроил находку на коленях и принялся по одному отгибать сведенные судорогой пальцы. Когда кровь мешала ему видеть, он смахивал ее небрежным движением, так же, как пот со лба.

Ему больше не было страшно.

Ему даже не было жарко, хотя на разогретом за день асфальте впору было готовить яичницу.

Кларенсу было холодно и, как ни странно, этот холод отрезвил его, заставил действовать.

Воздух заполнился гулом и свистом. Звук был настолько плотным, что у канадца заболели зубы — тяжелая вибрация сотрясла кости черепа. Ему казалось, что пломбы с зудом начали выдавливаться из своих мест, по пересохшему языку зашуршала мелкая крошка. В пятидесяти метрах от него над дорогой завис истребитель. С этого расстояния он не казался таким огромным — раскрашенная в цвета пустыни пузатая птица или насекомое. За отблескивающим в закатном свете фонарем виднелось отверстие, в котором бешено вращался почти невидимый пропеллер, и поток воздуха, на который опиралась короткокрылая туша, гнал во все стороны мелкую пыль. Работающие рулевые дюзы подхватывали ее, сворачивали в тугие жгуты и превращали в некоторое подобие корней, тянущихся по камням.

Зрелище было фантасмагорическое и страшное одновременно.

Кларенс наконец-то отодрал от РПГ мертвую ладонь своего подчиненного и медленно, опираясь на колено, поднялся, держа гранатомет в руках. Он прекрасно осознавал, что пилот видит каждое его движение, и даже мог представить, как выглядит со стороны — маленькая перекособоченная фигурка, Давид против Голиафа. Он бы с удовольствием побежал, но бежать было некуда.

Летающий монстр хочет боя?.. Что ж, он его получит!

* * *

Пикап «умер» в полусотне метров от спасительных скал.

После очередного козлиного прыжка под капотом глухо бухнуло, крышку сорвало и отбросило, будто в моторном отсеке взорвалась динамитная шашка, профессора со спутниками швырнуло на приборную доску, и «Тойота» стала, как вкопанная, застряв колесными дисками в острых камнях. Повисли на уплотнителях остатки расстрелянного лобового стекла, вверх ударила струя удивительно плотного пара и тут же с шипением осела в изуродованное нутро «Такомы».

— Из машины, быстро, — просипел Кац, держась за ушибленную грудь. — Валентин, оружие и воду — из кузова!

Сам он вывалился из кабины пикапа, таща за собой трофейный автомат и рюкзак Шагровского.

Автомат каким-то чудом не вылетел из «Тойоты» во время их скачки по камням. Канистру с водой вспороло очередью, как консервную банку ножом, и вода в ней плескалась на самом дне. Зато сумка с тремя кожаными флягами, подарком Зайда, уцелела: Шагровский едва отвязал лямку от проушины, выламывая о брезентовый узел остатки ногтей. Шесть литров воды — целое состояние в этих выжженных горах.

Валентин повернулся, готовы пуститься вдогонку за дядей и Арин, но увидел, что те стоят в десятке шагов от машины, не в силах оторвать взгляд от того, что происходит за его спиной.

Шагровский оглянулся.

На самом деле, путь только показался им длинным: пикап проковылял едва ли метров триста от поворота, и с этого места было прекрасно видно и человека, стоящего рядом с обломками микроавтобусов, и зависший напротив него самолет.

Потом человек положил себе на плечо какую-то палку с грушей на конце. Истребитель продолжал висеть на том же месте, слегка покачивая крыльями. Внезапно от фигурки стоящего в сторону самолета протянулась желто-оранжевая кривая, словно кто-то полоснул по золотистому полотну заката опасной бритвой…

Глава 4

Римская империя

Остия. Вилла Понтия Пилата

37 год н. э.

Есть люди, для которых праздность — это цель жизни. Они готовы много лет трудиться, не покладая рук, для того, чтобы в один прекрасный день возлечь на клинии[6] и вкушать изысканные блюда сутками, делая перерывы исключительно на сон и на любовь. Те, кто наследует свое богатство от предков, могут позволить себе праздность сразу же, не утруждая себя работой. Но Пилат Понтийский ненавидел безделье и не находил себе места в своем поместье, расположенном в прекрасной Остии.

Император Тиберий (раньше Пилат сказал бы — да продлят Боги дни его жизни! — а теперь болезненно кривил губы от упоминания царственного имени) отозвал его из Иудеи и запретил появляться в Риме до особого распоряжения. Письмо было составлено по-отечески, но только совсем не знающий императора человек мог обмануться показным дружелюбием Тиберия. Пилат знал, на что способен этот гниющий заживо от дурной болезни старик, поэтому и не подумал оправдываться или ослушаться.

Как хорошо, что Тиберий умер на своей вилле в Мизене еще до того, как корабль, на котором Пилат плыл из Кейсарии в Остию, причалил к берегу. Его преемнику — Гаю Цезарю Германику — было уже не до того, чтобы подчищать недобитых дядей недругов. Вся римская знать, хоть и не подавала вида, но точно удивлялась, узнав, что Пилат все еще жив. Как это так? Неужели император не довел начатое до конца? Или же не оставил наследнику точных распоряжений по поводу попавшего в опалу чиновника? Поступить так неосмотрительно… Это совсем не похоже на императора!

На самом деле, (Пилат прекрасно отдавал себе в этом отчет) все обстояло и сложнее, и проще. Цезарь Тиберий пощадил бывшего прокуратора Иудеи, не имея на то видимых причин. Возможно именно таким образом он воздал должное административным талантам прокуратора и той политической пассивности, которую Пилат проявил исключительно из-за удаленности провинции от столиц. Но для того, чтобы быть казненным за участие в заговоре, вовсе не надо в нем участвовать. Иногда… Да не иногда, а почти всегда, Тиберий беспощадной рукой выжигал не только заговорщиков, но и всех тех, кто мог бы им посочувствовать! Друзей, знакомых, членов семей — до последнего колена, слуг, рабов…

Что стоило отдать прокуратора под суд еще шесть лет назад за сам факт дружбы с Сеяном? Ничего. Одно слово императора — и Пилат Понтийский стал бы перед сенатом, как и всадник Минуций Терм. И был бы лишен званий и достоинства. И имущества. И самой жизни. Так случилось с могущественным Сеяном, префектом преторианцев, со-консулом Тиберия. А что стоит жизнь всадника в сравнении с жизнью понтифика?

Прошло шесть лет с того момента, как Сеян был казнен по приговору сената за оскорбление величества и заговор с целью умертвить Цезаря, а день его смерти был признан государственным праздником — в честь счастливого избавления императора от опасности. Это случилось в октябре года 784-го. Весть о гибели покровителя застала Пилата в проклятой богами Иудее и — что скрывать? — заставила внутренне дрожать от страха. Всадник Золотое Копье был уверен — Тиберий убил единственного беззаветно ему преданного человека, убил по ложному обвинению, убил, исходя из политических и наследных соображений. Но то, что Сеян пострадал безвинно, не облегчало участи тех, кого приближенные императора считали людьми префекта. Опасность! В каждом письме, в каждом приказе, приходившем в Иудею из Рима, мог содержаться приговор Пилату Понтийскому и его семье. Каждое письмо, шедшее в Сирию, могло оказаться роковым для прокуратора — в его распоряжении не было войск, а у Вителлия они были!

Да, Сеян покровительствовал Пилату — это и отрицать было глупо. Именно Луций Эллий Сеян испросил у Тиберия назначение Пилата в Иудею, именно ему Пилат всегда тайно направлял второй экземпляр отчета о делах в провинции и слал подарки не менее дорогие, чем Цезарю. Но никогда, всадник Золотое Копье готов был поклясться всеми богами, НИКОГДА консул не беседовал с ним о заговоре против императора, не злоумышлял на жизнь Тиберия.

Пилат не мог спорить с императором — тот был уже мертв, а с мертвыми, как известно, не поспоришь. Новый Цезарь, Гай Калигула, забыл о его существовании, и на это нельзя было жаловаться. Скорее уж, бывшему прокуратору нужно было радоваться и молить богов, чтобы молодой император о нем не вспомнил. О Гае Германике ходили нехорошие слухи, его слова «Пусть ненавидят, лишь бы боялись!» говорили о новом правителе Рима многое, если не все. Тиберий долго колебался в выборе преемника, и вот: его избранник сегодня приводит в трепет и патрициев, и простых граждан, и рабов.

Молодой, свирепый, безжалостный — качества, которые обеспечат Калигуле место либо в Пантеоне, либо на копьях легионеров. Если то, что рассказывают о Сапожке[7] — правда, то последние минуты Тиберия были не из приятных. Дожить до глубокой старости, благополучно уничтожив всех врагов и многих друзей, которых тщеславие могло сделать врагами, чтобы тебя задушили ворохом покрывал в собственной постели? И кто? Твой же ставленник и любимчик — Макрон, уже присягнувший новому хозяину Калигуле?

Строму властолюбцу еще повезло, он не слышал, как народ, который еще вчера кричал ему здравицы, орал под окнами: Тиберия — в Тибр! Тиберия — в Тибр!

Какая незавидная доля для того, кто еще год назад считался одним из самых любимых плебсом и знатью правителей!

Пилат, до того монотонно вышагивающий по засыпанной мелким камнем дорожке, остановился и вытер выступившую на лбу внезапную испарину.

В саду было прохладно, со стороны моря дул ветерок, и листья апельсиновых деревьев шелестели, перешептываясь между собой. Но стоило сделать шаг из тени, как кожу обжигало жаркое солнце. С каждым годом Пилат все хуже переносил жару и все меньше разбирался в хитросплетении дворцовых интриг. Это было очень небезопасно — государевы люди должны были следить за малейшими изменениями в политических раскладах, иначе любой из них в момент мог кануть в безвестность или получить приказ умертвить себя. Ослушаться такого приказа мог только тот, кто не боялся мук или был готов стать беглецом, в спину которого всегда будет дышать возмездие. Но Пилату было не до того, чтобы вникать в расклады. Плохое уже свершилось. Для человека, привыкшего вершить судьбы провинций и стран, нынешнее положение казалось равносильным смерти. Вынужденное бездействие, неопределенность, отстраненность от огромного, вечно работающего аппарата имперской администрации заставляли римского всадника скрежетать зубами и жадно пить вино, чтобы утопить в нем свое горькое бессилие.

И ещё…

Он разучился скрывать свой страх. Не от окружающих, нет! Тем и в голову не могло прийти, что Золотое Копье способен бояться. Он разучился скрывать его от себя, и это было по-настоящему плохо.

И друзья, и враги считали, что он давно утратил страх. Разве мог чего-нибудь страшиться человек, бросивший свой манипул на тысячный отряд германцев? Разве мог бояться человек, столько лет ставивший коварных иудеев на колени?

На самом деле никто (возможно, Прокула могла догадываться об эмоциях мужа, и то вовсе не обязательно) не знал истинного Пилата Понтийского. Бесстрашный Пилат, переживший битву при Идиставизо, многолетнюю войну с евреями и Вителлием, милость и немилость правителей, предательство ближних, на самом деле всегда боялся. Причем боялся он не смерти — ему ли, воину, всаднику, получившему прозвище Золотое Копье, бояться смерти?! Он боялся унижений, боялся того, что его могут лишить завоеванной кровью славы, уважения, богатства, наконец! Былая слава и деньги — неважное сочетание и долгой жизни не способствует. Рано или поздно кто-нибудь из дворцовых прихлебателей вспомнит о «враге народа», отозванном из вечно мятежной провинции по навету легата Сирии Вителлия. Вспомнит и о том, что бывший прокуратор вернулся домой с немаленьким состоянием, и захочет отобрать то, что с таким трудом было нажито за годы, проведенные в знойной сумасшедшей стране.

И тогда Калигула пришлет к нему преторианцев, чтобы арестовать. Или просто письмо с приказанием покончить жизнь самоубийством. А потом, когда его и его Прокулу найдут в полной крови ванне, саму память о нем сотрут, как недавно стерли память о могущественном Сеяне. И все, что он сделал за годы жизни, все, ради чего рисковал, лгал, убивал, плел интриги и подставлял грудь под чужое железо — пойдет прахом. Вот это было страшно! А умереть…

Умереть — это ерунда!

Пилат вышел к бассейну. Вода в выложенной мозаикой чаше была чиста и прозрачна. Только у низкого бортика билась на поверхности упавшая муха, и треск ее мокрых крылышек и надсадное жужжание были хорошо слышны в тишине безлюдного сада.

Слуг прокуратор удалил. В доме оставалась кухарка, пожилая фракийка с усталым бородавчатым лицом и молодыми, гладкими руками девушки, садовник-египтянин, которого Пилат не видел вовсе — тот умел ухаживать за огромным садом так, чтобы не попадаться на глаза угрюмому хозяину, да секретарь, недавно нанятый прокуратором — грек средних лет с черными и блестящими, как спинки скарабеев, глазами, знающий, кроме латыни и греческого, еще арамейский и хибру.

Нанимать для работы с архивом иудея Пилат не стал бы, слишком уж эти фанатики надоели ему за годы службы, но — вот незадача! — кое-какие из документов, привезенных им из Ершалаима, были написаны на тамошних наречиях. Пилат говорил на арамейском и понимал хибру, но говорить, понимать, писать и переводить — совершенно разные вещи. Поэтому грек-полиглот оказался ценой находкой. Он был услужлив, аккуратен, молчалив и обладал красивым разборчивым почерком — о чем еще можно мечтать? Найти такого человека в Остии было великой удачей.

Остия — не Рим, это в Риме можно нанять кого угодно и на какую угодно работу. В Остию приезжали отдыхать, расслабиться, подышать морским воздухом, напоенным ароматом трав и хвои, привозя всех слуг с собою из столицы. Пилату же въезд в Рим был заказан, приходилось обходиться тем, что попадалось под руку. И если кухарка, садовник и слуги, присматривающие за домом, были остийцами и жили здесь, то прежний секретарь мало того, что был римлянином и жил в столице, так и того хуже — взял и скончался за полгода до возвращения хозяина.

Справа от бассейна, там, где густые заросли плюща оплетали легкий каркас перголы[8], бросая густую тень на изразцовый пол, был установлен стол — массивная доска из ливанского кедра покоилась на двух мраморных тумбах. На светлой поверхности столешницы стоял письменный прибор, серебряный с золотом, работы римского ремесленника, рядом находилась стопка пергаментов, кувшин с вином, высокий серебряный сосуд с водой, несколько кубков для питья и блюдо с фруктами.

Секретарь при приближении хозяина встал и ожидал приказа, стоя чуть в стороне от стола — невысокий, широкий в плечах, но не приземистый, с шапкой густых черных волос, перехваченных через лоб лентой по греческому обычаю, и гладко бритым, суровым лицом. Такое лицо более соответствовало бы не книжнику, а воину, но воинов много и их легко заменить, а вот найти хорошего секретаря, как убедился Пилат, намного сложнее, чем обычного храбреца-легионера. Хорошие помощники встречаются так же редко, как герои.

Пилат кивнул греку, сел в удобное кресло, крякнувшее под его весом — годы жизни в провинции быстро добавили ему жирка, хотя прокуратор по-прежнему оставался крепок и не потерял навыки всадника, проводившего в седле несколько суток без отдыха. Сел и жестом показал, чтобы его помощник занял свое место. Секретарь повиновался, расположившись в двух шагах от Пилата, за торцом стола.

Грек молчал, ожидая приказов.

Это было здорово, Пилат Понтийский ценил тех, кто умел открывать рот только по делу.

Надо будет прибавить ему жалования.

Прокуратор налил себе вина, разбавил водой и, отпив глоток, откинулся на мягкую матерчатую спинку сидения.

— Ты готов, Ксантипп? — спросил он чуть сипловато и откашлялся, чтобы прочистить горло.

Секретарь кивнул, взял в руки стило и открыл письменный прибор.

— Я разбирал ваши документы, — начал он, — датированные апрелем 783 года. Отчет о событиях в Ершалаиме, случившихся на иудейский праздник Песах…

Израиль. Шоссе 90

Наши дни

Адам ждал этого момента.

Он был уверен, что человек с РПГ выстрелит.

Только безумец мог надеяться, что F-35i можно сбить из гранатомета.

Только безумец или чудовищно самоуверенный пилот стал бы проверять, можно ли это сделать.

Оба участника этой дуэли были достаточно безумны.

Адам не видел момента выстрела, он его почувствовал. Можно было дать десять из десяти за то, что его противник будет наводить прицел на фонарь кабины — так сделал бы любой, кто считает колпак из бронестекла самым уязвимым местом, плюс ко всему, истребитель висел перед стрелком с дифферентом на нос, создавая у того иллюзию прицеливания в центр силуэта.

«Молния», даже в режиме зависания, слушалась рулей ничуть не хуже гоночного болида «Формулы 1». Адам слегка качнул штурвалом и добавил тяги на «вентилятор», а самолет уже прыгнул вверх, одновременно поднимая изогнутый клюв носового обтекателя за доли секунды то того, как реактивная граната пролетела в том месте, где только что отблескивал на солнце фонарь пилотской кабины.

Потом нос опустился и огромный «москит» плавно занял прежнюю позицию.

Герц посмотрел на человека, который только что развязал ему руки, и укоризненно покачал головой.

Связанная с его шлемом невидимыми электронными нервами пушка, торчащая из контейнера в подбрюшье F-35i, повела стволами из стороны в сторону.

* * *

Кларенс стоял столбом, все еще не в силах поверить, что промазал.

Истребитель качнул пушкой, и канадец, отшвырнув в сторону пустую трубу гранатомета, повернулся и побежал. Бежал он быстро, словно не бился об асфальт при падении и не его кровь покрывала черный панцирь бронежилета алыми разводами.

Самолет неторопливо сошел с места и двинулся вслед за бегущим.

Вот он навис над Кларенсом, вот внезапно изменил угол тангажа на положительный и… Из сопла вырвался дрожащий раскаленный язык, истребитель рванулся в небо столь стремительно, словно не носил имя «Молнии», а действительно был ею.

Со стороны казалось, что бегущий человек просто исчез в выхлопе, но если присмотреться, то можно было разглядеть на асфальте некоторую неровность. Это были остатки кевларового бронежилета.

* * *

Вальтер опустил бинокль и посмотрел на Мориса, даже не пытаясь скрыть довольную ухмылку.

— Похоже, мой французский друг, что в этом мире нет совершенства. Сейчас птичка упорхнет и состоится наш выход, в котором у меня снова главная роль. Что-то ты не рад, Морис, а ведь я — твой последний шанс. Или у вас за кулисами припасен еще один легион?

Морис молча смотрел перед собой. Спорить не имело смысла. Ревевший над горами самолет только что вбил на метр в асфальт тех, на кого француз делал главную ставку. Шульце прав: он — последняя надежда на успех миссии. Другой нет. И времени нет. Ничего нет.

Истребитель качнул крыльями, словно прощаясь с кем-то, и, вспоров небо, ушел в сторону Негева на «дозвуке».

* * *

— Ястреб-один, Ястреб-один, — раздалось в наушниках Адама. — Ответьте Гнезду!

— Гнездо, я — Ястреб! На связи!

— Адам, что там у тебя стряслось? На полицейской волне говорят о каком-то самолете, атаковавшем автобусы охранной фирмы на Девяностой. Докладывают о стрельбе из автоматического оружия… Доложите обстановку, Ястреб-один.

— Обстановка нормальная, — сказал Герц, улыбаясь. Врать не имело смысла — заинтересованные лица всегда могут просмотреть видеорегистратор. — Выполнил тренировочный полет на сверхнизких высотах, отработал уклонение от ракет противника и набор высоты на максимальной тяге. Ничего особенного не видел. Какая стрельба, Гнездо? У меня полный боезапас…

* * *

Смеркалось.

Вдалеке завыли сирены полицейских машин, но на шоссе — что спереди, что сзади — был такой завал, что работы полиции должно было хватить минимум до утра.

— Нет, — сказал Морис. — Другого легиона у меня нет…

Он молчал, пока джип набирал скорость, а потом спросил:

— Скажи-ка, легат, а ты веришь в Бога?

Карл бросил на него короткий взгляд и рассмеялся своим неприятным хриплым смехом.

— Нет, Морис.

— Жаль, — пожал плечами француз. — Было бы у кого попросить удачи. Ну, да исполнится воля Первого!

Лицо Мориса едва заметно изменилось: сошлись к переносице жидковатые бровки, выдвинулась вперед скошенная нижняя челюсть, хищно пошевелился кончик носа…

Карл смотрел на эту метаморфозу в зеркало заднего вида и вдруг поймал себя на том, что, что ему вдруг стало не по себе.

Как было не по себе много лет назад, в том бистро на Бульваре Капуцинов, когда к нему за столик подсел невысокий человек, похожий на мышь. Шульце быстро повернулся на сидении — инстинкт подсказывал ему, что сидеть спиной к французу опасно — и натолкнулся на жесткий хищный взгляд выпуклых глаз.

— Поищи-ка для меня пушечку, дружочек, — процедил Морис, скаля мелкие зубы. — Грешно мне отлынивать от работы в тяжелую минуту!

Шульце, как завороженный, протянул ему пистолет.

— Вот так-то лучше, — проворковал француз. — Так гораздо лучше…

Глава 5

Израиль. Иудейская пустыня

Неподалеку от Мертвого моря

Наши дни

— Смотрите! — крикнула Арин.

Сумерки еще не стали непроницаемыми, воздух едва начал сгущаться, и звезды, изобильно рассыпанные по небесам, пока не налились ярким лучистым светом. Зато белый шар луны светил вовсю, и джип с потушенными фарами, медленно проезжавший рядом с разбитыми автобусами, девушка разглядела легко.

— Вот черт! — профессор невольно посмотрел в ту сторону, где только несколько минут назад исчез самолет. На его возвращение надежды не было. — Не стрелять, ребята… Быстро уходим в скалы! Если полезут — встретим их из засады!

Сомневаться в том, кого везет крадущаяся в полутьме машина, не приходилось — уж явно не спасательную команду!

Шагровский, пригибаясь, метнулся к камням, от которых уже поползли черные тени — туда бесследно канула ладная фигурка Арин. Дядя Рувим добежал до укрытия последним. Лицо у него было бесконечно усталое, осунувшееся, седые волосы взялись пылью, и знаменитый хвост, в который профессор увязывал свою «гриву», уже не выглядел украшением.

— Слушаем внимательно, — проговорил он негромко, следя в трофейный монокуляр за тем, как «Лендровер» съезжает с дороги и из распахнувшихся дверец выпрыгивают люди с оружием. — Их… три, четыре… Четверо. Всего четверо, ребята! Но они уже знают, что нас надо бояться. Это плохо. Плохо, потому что в лоб они не пойдут… Находились уже…

Сумерки превратились в плотную чернильную тьму, разбавленную потоками нежного лунного света.

— Раньше они пытались нас разорвать на куски без всяких хитростей. Не получилось. Так что теперь они попробуют нас загнать, а это совсем другая тактика, и прихватить их скопом, как мы делали до того, уже не получится. Так что… Слушай мою команду, молодежь! Бить наверняка. Не сближаться — в губы нас никто целовать не собирается. Головы из-за камней не высовывать, смотреть понизу — над самой землей или из тени. Зуб даю, — он ухмыльнулся, но, как показалось Валентину, чуть через силу, — как говорил мой мудрый друг Беня, у них есть снайперка с «ночником». Если засекут — будет новая дырка в организме. Все ясно? Пошли! Пошли!

Просто дежавю, подумал Шагровский на бегу. Каждую ночь — одно и то же! Каждую ночь! Опять лунный свет, эти проклятые камни и сзади кто-то с автоматом. И никто не просит отдать эти пергаменты, на рукопись всем плевать! Зато все хотят нас пристрелить… Сколько еще мы сможем бегать?

Сзади тяжело задышал дядя Рувим — годы брали свое. Задышал шумно, с напряжением, но темпа не сбавил — бежать в таком ритме было бы сложно и молодому человеку, а уж пожилому да с простреленной двое суток назад задницей и вовсе тяжко, так что профессор выдерживал этот марафон на характере. И, судя по тому, что Валентин узнал о дядюшке за последние несколько дней, характер у Рувима был не дай Бог! Или наоборот — дай Бог каждому!

Впереди между тенями скользила Арин.

Она бежала легко (во всяком случае, так казалось), огибая препятствия, перескакивая через невысокие россыпи мелкого камня, перетекавшие тропу поперек — рюкзак прыгал между лопаток, автомат девушка держала в руке, чуть на отлете.

Становилось прохладнее. Несмотря на разогретые камни, пустыня проявляла свой норов. При одной мысли о том, что им снова придется ночевать, дрожа от холода, Шагровскому стало тошно. Спасти от полуночной стужи могла пещера, стоило внимательней смотреть по сторонам, тем более, что по мере того, как тропа углублялась в скальный массив, стены вокруг них начали расти, постепенно закрывая звездное небо.

Погони не было слышно, но Валентин понимал, что идущей по их следу группе понадобится минимум минут десять-пятнадцать, чтобы преодолеть расстояние от места, где они оставили джип, до начала тропы. Да и преследовать их ликвидаторы будут с осторожностью, чтобы не налететь на засаду. Пока что у беглецов была фора во времени, и использовать ее надо было с максимальным толком. Оторваться, найти убежище, позволяющее наблюдать за противником и выдержать короткую осаду, если до того дойдет. Предусмотреть пути отхода тоже будет не лишним…

В общем, той четверти часа, на которые они оторвались, на всё могло и не хватить.

— Отдых! — выдохнул Рувим, останавливаясь. — Дайте дыхание перевести…

Не снимая рюкзака, профессор сполз спиной по камню и уселся, вытянув ноги. Шагровский шлепнулся рядом с ним и потянулся к фляге — приоткрытый в беге рот высушило до хруста. Арин садиться не стала, только нагнулась, опираясь ладонями о собственные колени.

Дядя Рувим сверился с экраном GPS, подвигал губами, посматривая наверх, где между скалами толпились звезды, и удовлетворенно кивнул.

— Готовы? — спросил он и закашлялся, прочищая горло. — Не спать! Замерзнем! Арин — первая. Держись левее! Пошли!

* * *

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

— И его действительно короновали? — переспросил Пилат.

Он удивился. Кожа на широком лбу на мгновение собралась гармошкой, как раз в том месте, где у обычных людей начинают расти волосы, брови едва уловимо приподнялись и тут же опустились на свои места, над частоколом густых рыжеватых ресниц. Верхние веки Пилата, тяжелые, налитые, прикрыли глаза.

Удивление. Брезгливость. Легкое раздражение.

К полудню, когда станет по-настоящему жарко, Пилат Понтийский будет уже не раздражен, а зол. Будет пить много воды — кубок за кубком — потеть, жевать ломтики лимона. У него будет подергиваться верхняя губа, как у пожилого пса, который угрожающе рычит, открывая все еще крепкие желтоватые зубы. Когда Пилат в таком состоянии, до вечера лучше с просьбами не обращаться — бесполезно.

Афраний давно научился с легкостью ориентироваться в нюансах поведения прокуратора. Нельзя сказать, что тот был совсем уж открытой книгой — столь опытный царедворец, как Всадник Золотое Копье, никогда бы не поднялся на вершины власти, если бы эмоции на его лице читались любым встречным. Но Афраний, с его опытом работы в Иудее и немалыми познаниями человеческих типажей, научился видеть незаметные для других детали.

Пальцы, барабанящие по мраморной столешнице. Едва заметный тик под правым глазом. Ухмылка, кривящая узкий рот. И тут же — взлетающие кверху брови.

— Да, прокуратор, его короновали…

— Не думал, что у евреев это так просто!

— А это далеко не просто, — сказал Афраний ровным, равнодушным голосом. — Существует целый ряд вещей, которые надо исполнить в обязательном порядке. Например, в ритуале должны принимать участие патриархи.

— Какие патриархи?

— Например — Мозес.

На этот раз Пилат не удержался и Афраний услышал вырвавшееся из узкого рта покашливание, означающее смех.

— Мозес? Ты, наверное, шутишь, Афраний!

— Нет, прокуратор. Я не могу позволить себе шутки во время доклада.

Прокуратор чуть склонился вперед и уперся блестящими темными глазами в переносицу начальника тайной полиции.

— Мозес… Патриарх Мозес. Я знаю только одного патриарха с таким именем. Если это тот самый Мозес…

— Это тот самый Мозес, — продолжил Афраний. — Тот, который давно умер.

— Кхе-кхе… — можно было считать, что Пилат расхохотался, но глаза его оставались злыми и колючими. — Действительно, странный народ. Ну, хорошо… Из покойников только Мозес?

Если бы Афраний Бурр мог печально вздохнуть в присутствии прокуратора, то он бы вздохнул. Нельзя править провинцией и ничего не знать о народе, которым правишь. Пилат Понтийский более привык полагаться на копья и мечи, чем на невидимые рычаги, которыми двигал начальник тайной полиции. Но именно потому Пилат был римским всадником и Золотым Копьем, а Афрания знали только те, кому это было положено. И еще знали враги. Хорошо знали.

— Если прокуратор позволит, — продолжил Бурр спокойно, — я в двух словах объясню, что произошло.

Пилат отхлебнул из кубка и лишь потом кивнул.

— С ним было только трое из двенадцати его последователей — Шимон по прозвищу Кифа, и братья, сыновья Зевдея — Иаков и Иоханан. Все они хорошо известны моей службе. Кифа, по слухам, некогда принадлежал к партии зелотов, но уже давно не поддерживает с ними связи. Двое других — дальние родственники Иешуа, в их доме он проживает последний год — тоже имели отношение к канаим, теперь же — верные последователи учения Галилеянина. Мне доложили, что эти трое и сам Га-Ноцри удалились на гору Хермон, а, после возвращения оттуда ученики уже называли Иешуа Га-Ноцри сыном Божьим — в еврейском ритуале это означает, что они помазали его на царство. Всех известных истории еврейских царей, прокуратор, помазывали на царство на горе Хермон, так что это не совпадение. Я вообще не верю в совпадения, господин. Слишком уж много совпадений я организовал сам. У него двенадцать учеников — и это означает двенадцать колен Израилевых. Его люди на каждом шагу говорят, что он рода Давидова…

— А это не так? — то ли подтвердил, то ли спросил Пилат.

— Это не так, прокуратор, — отозвался начальник тайной полиции незамедлительно и без сомнений в голосе. — Но, прошу меня простить, какое это имеет значения? Важно не то, какого рода этот человек в действительности, а то, что любым его словам верят.

— Завидное качество. Хотел бы я обладать таким, — если подергивание угла узкогубого рта означало улыбку, то Пилат улыбнулся. — Тогда моя карьера могла бы сложиться иначе. Продолжай.

— Насколько мне известно и понятно пророчество Илии, все, что делалось Иешуа и его учениками, делалось для того, чтобы объявить его машиахом. Этот самый Шимон-Кифа не скрывал поход на Хермон, а наоборот, рассказывал при большом стечении народа, что они строили для Га-Ноцри кущи, как и положено для коронации, что Иаков и Иоханан разыграли действо, в котором один из них изобразил пророка Илию, а второй — Мозеса…

— Ты это серьёзно, Афраний? — спросил Пилат Понтийский, поднимая бровь.

— Я серьезен, как никогда, прокуратор. И, более того, Иешуа и его соратники тоже не шутят. И, если мне позволено дать тебе совет — отнесись и ты к моим словам серьезно. Это не обычный бунт, прокуратор, не стихийное бурление толпы — я не стал бы даже говорить по такому ничтожному поводу. Большие дела делаются маленькими людьми, большие неприятности начинаются с упущенных деталей. В Иудее не бывает незначительных подробностей, слишком уж здешний народ убежден в своем предназначении и склонен к вере в мистику. С тех пор, как царство Ирода стало тетрархией, римские наместники сумели сделать так, чтобы все находилось в равновесии. Но если это равновесие нарушить, то все может рухнуть в один час. Здесь нет мира, прокуратор, нет, и никогда не было. Под пеплом всегда тлеет пламя, и залить его можно только кровью. Мы же на сегодня лишь научились не ворошить угли руками. Человек, который хочет заявить права на царство, должен быть точен в деталях — у евреев все расписано, кто и где стоит, кто и что делает! — и если ему поверят, то за ним пойдут. Они так долго ждут машиаха, что он просто обязан появится. Если уже не появился…

Он прервался, отпил воды с лимоном из стоящего перед ним кубка, облизнул пересохшие губы и продолжил:

— Не скрою, я озабочен. Но у моей озабоченности есть причины. На праздник в Ершалаим стекается около миллиона людей — это очень много для города, это очень много для моей службы. Это, вообще, очень много, если помнить, что легионы стоят у Вителлия, в Дамаске, а не у нас в Кейсарии и ты при всем желании не сможешь задействовать их немедленно. Я не трус, прокуратор, и никогда не обращался к тебе попусту, ты это знаешь. Я не стал бы беспокоить тебя и далее, но… Если события нас застанут врасплох, мне не будет оправданий. Поэтому я и попросил выслушать доклад.

— Пока что я не понял, что именно испугало тебя, Афраний, — сказал Пилат. — Ты, опытный чиновник, моя правая рука, и кого испугался? Бродячего философа и жалкой кучки его последователей? Тебе ли — римлянину — бояться этих болтунов? Да сотни таких «учителей» бродят по округам, рассказывая небылицы! Что заставляет тебя прислушиваться к этому жалкому чириканью вместо того, чтобы просто скрутить воробушку голову?

Несерьезные, издевательские нотки в его голосе исчезли.

Теперь он говорил хрипло и тягуче — вещал, как настоящий римский чиновник, который одним своим тоном должен приводить окружающих в трепет. И глядел грозно, исподлобья, наклонив голову, словно взбешенный буйвол перед атакой. Кожа на бритом черепе неприятно шевелилась, живя собственной жизнью.

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

Секст Афраний Бурр мало кого боялся.

Его боялись — это было вполне объяснимо, иначе зачем бы он брался за эту опасную, грязную, но необходимую государству работу? Но, глядя на Пилата Понтийского, Афраний испытывал крайне противоречивые чувства.

Прокуратора стоило побаиваться. Перед Афранием в начальственном кресле сидел прежде всего, воин и лишь потом — чиновник. Такой человек не развязывает узлы, а рубит — это неразумно и может привести к далеко идущим последствиям, но тому, кто привык решать проблемы сталью, последствия безразличны. Во время войны такие люди на вес золота. А в мирное время… Кто же держит у очага горшок с греческим огнем? Нет! Нет! Не такой префект нужен этой стране! Как был бы хорош Всадник Золотое Копье в роли наместника в любой из варварских колоний! И как опасен он здесь, где вовремя сказанное либо несказанное слово может предотвратить кровопролитие или спровоцировать его!

Не уважать Пилата было бы ошибкой — он был умен, по-звериному хитер и жесток, алчен и властолюбив без меры, но решителен и целеустремлен, быстр в действиях и потому очень опасен. При всем при том, в глубине души, начальник тайной службы не испытывал к прокуратору Иудеи никакой симпатии и считал, что Пилат, несмотря на все достоинства, не заслуживает занимаемого места. Тот же Вителлий — неприятный, подозрительный, жестокий, жадный и злопамятный, как хорёк, был настоящим наместником, обращавшим любое событие не только на пользу себе, но и на пользу Цезарю и Риму. Достоинства же Пилата вредили делу чаще, чем его недостатки, потому что воин всегда одерживал верх над политиком!

В проблеме, стоявшей перед Афранием сегодня, рубить узлы наотмашь было рискованно. Во-первых — узлов было много, как всегда в политике, во-вторых — в эти узлы были скручены интересы Империи, четырех тетрархий, саддукейского первосвященства, фарисеев, зелотов, греков, египтян…

Тут пригодится не меч, а острый, как игла, ум, знание слабостей и силы противодействующих сторон, понимание тайных пружин, управляющих каждой из группировок. Афраний понимал многое, хотя далеко не все. Пилат же пытался править по своему разумению, не считаясь с обстоятельствами. Так можно победить грубую силу, сломать ее, засыпать колодцы трупами, водрузить штандарты над разрушенными крепостями и сожженной страной. Но так нельзя построить мир. А Риму нужен мир в провинции, дающей как минимум третью часть хлеба Империи. С другой стороны, проявить слабость в противодействии нарождающейся смуте — это дать возможность поднять головы тем, кто только и мечтает о том, чтобы Иудея отпала. Канаим с их тактикой ударов из-за угла представляют куда меньшую опасность, чем те, кто пытается сплотить вокруг себя народ — до тех пор, пока Га-Ноцри проповедовал за стенами Ершалаима, вызывая скрежет зубовный у Каиафы и его тестя, Афраний лишь следил за ним вполглаза. Нынче же, после его шумного приезда в столицу, после всех событий, произошедших накануне в Храме и за его пределами, нужно было выстроить стратегию противодействия, причем выстроить ее так, чтобы прокуратор полагал ее своей, но при этом не сжег Ершалаим в неудержимом стремлении к победе любой ценой. Кому нужен будет мир на развалинах?

— Позволено ли мне, мой господин, подробно объяснить свою точку зрения? — спросил Афраний.

Пилат кивнул, не сводя с начальника тайной полиции неприятного, давящего взгляда.

— Благодарю, — продолжил Бурр. — Недавно, прокуратор, по приказу тетрарха Галилеи и Переи Ирода Антипы был казнен Иоханан, по прозвищу Окунающий. По моему мнению — безвредный человек, избравший Ирода и его семью объектом для своих проповедей о нравственности. Согласен, он говорил не слишком приятные вещи, но о любви тетрарха к чужим женам в Тивериаде и Кейсарии Филипповой не судачил только ленивый. Однако Ирод казнил Окунающего в назидание остальным болтунам. Так вот, мой господин, до тех пор, пока Иоханан был жив, у него было не так много последователей, чтобы о них беспокоиться. Зато после смерти многие посчитали его пророком, Галилеянина же признали воскресшим Иохананом, что добавило ему популярности, а ученики убитого теперь ходят за Га-Ноцри, как овцы за пастырем. Тайная служба тетрарха даже проводила дознание по этому поводу, и естественно, пришла к выводу, что это не Иоханан, ведь тело Окунающего захоронено, а голова выставлена на всеобщее обозрение. Только кто их слушал? Народу не нужны факты, народу нужна сказка, в которую он поверит…

Иногда живой человек, прокуратор, пусть даже очень беспокойный, приносит меньше хлопот, чем мертвый. Возвеличивать мертвецов куда проще, чем понимать живых. Мертвец не струсит, не наделает глупостей и никогда не обманет ничьих ожиданий. Если мы не хотим плодить пророков и подавлять восстания, то, может быть, стоит задумываться, прежде чем рубить кому-то голову? Мой друг детства — Сенека-младший, говорит, что голос с креста слышен дальше, чем голос из каменоломни. Он не воин — он философ, хотя и претендует нынче на должность квестора[9], и к его словам можно и должно прислушиваться. Много раз его советы помогали мне в трудные минуты, я доверяю его мнению и собственному опыту и поэтому стараюсь не убивать без особой на то нужды и не плодить мучеников. Но это вовсе не означает, что я беспечен! Сейчас я ощущаю опасность, мой господин, а не выдумываю ее, чтобы заслужить вашу благосклонность за бдительность. Мне не по душе, когда человек, известный своим ораторским даром, вдруг начинает изо всех сил стараться соответствовать пророчествам из еврейских священных книг. Потому, что иудеи верят пророчествам. Мне не нравится, когда на рынках и во дворах начинают шептаться о том, что в город пришел машиах, потому, что иудеи верят в то, что машиах придет, и любого проповедника готовы признать своим спасителем, пока он не докажет обратное. Мне совсем не по себе, когда кто-то провозглашает себя Сыном Божьим, царем Иудейским и назначает свой собственный Синедрион, потому, что в Ершалаиме уже есть Синедрион, а двух Синедрионов Иудея просто не выдержит![10] И волнуюсь я еще потому, что миллион пришедших на Песах правоверных иудеев, при определенных обстоятельствах, могут легко стать миллионом свирепых канаим, а такие обстоятельства, на мой взгляд, как раз нынче и возникают. Достаточно искры, прокуратор, и потушить пожар сможет только чудо. А чудеса, как мы оба знаем, случаются редко.

— Я слушал тебя достаточно, — произнес Пилат все тем же тоном оратора, и Афраний сразу понял, что ему не удалось разбудить в прокураторе дипломата. — Теперь ты послушай меня, Бурр, послушай, как всадник — всадника, как римлянин — римлянина. Ты слишком долго прожил в Иудее…

Прокуратор замолчал. Было видно, что он обдумывает свои слова.

— Так бывает, — наконец, продолжил он. — Годы, что ты провел в их обществе, на их земле, вникая в их обычаи, их дрязги и их верования, изменили тебя, Афраний. Я не говорю, что ты мыслишь, как иудей. Я не говорю, что ты стал иудеем. Но ты слишком близко к сердцу принимаешь их проблемы и полагаешь, что интересы Рима зависят от их благополучия или покорности…

О, боги, подумал Афраний, он не понял ничего из сказанного! Ничего!

— Это не так, — Пилат снова пригубил разбавленное вино и с силой потер бритую гладкую щеку. На висках его стала заметна испарина — мелкие капли засверкали на коже россыпью. — Рим, хвала Богам, не зависит от того, что хотят или что делают эти дикари. Это они зависят от Рима. Зависят во всем, Бурр! Во всем — в своей жизни и в своей смерти. Ты предостерегаешь меня, стараешься посвятить в их дела. Спасибо тебе за это. Но…

Прокуратор растянул узкий рот в улыбке и снова насмешливо поднял бровь. Эта гримаса, долженствующая означать иронию, плохо вязалась с рокотом начальственного голоса. Таким тоном командуют на поле сражения, а не шутят. В громовых раскатах трудно разобрать оттенки.

— … я не хочу и не буду вникать еврейские интриги. Мне вполне достает своих, римских. И я не буду делать так, чтобы никого не затронуть и пробежать сухим между каплями дождя. Я буду делать так, как посчитаю нужным в интересах Империи.

И в своих интересах, подумал Афраний, не отводя от Пилата преданного взгляда.

— И в своих интересах, Афраний! — подтвердил прокуратор.

Он сказал это так, будто услышал сокровенную, невысказанную вслух мысль начальника тайной полиции, и тот невольно содрогнулся.

Иногда человек, сидящий в кресле напротив, пугал Бурра своей проницательностью.

— Меня не остановят возможные волнения, — продолжил Пилат, чуть поубавив грохота в голосе. — Мы легко справимся с несколькими сотнями фанатиков. Так уже было, Бурр, и иудеи хорошо помнят, что ни их кинжальщики, ни их бог не помешали мне залить кровью мостовые. Стоит убить нескольких вожаков в лающей стае, и собаки разбегаются — с дикарями всегда надо поступать так. Ершалаим — это не вся Иудея, Афраний. В Ершалаиме не растят зерно, оливы и виноград, здесь не пасут скот. В Ершалаиме нет ничего, кроме камней, нечистот, сумасшедших фанатиков, коварного священства и их ложного Храма. Как там сказал твой проповедник?

Пилат заглянул в лежащий перед ним пергамент, прищурился и прочел вслух:

— Говорил, что разрушит Храм и в три дня воздвигнет новый… Хорошо сказано, жаль, что это ложь! Было бы неплохо, чтобы твой галилеянин со своими учениками исполнил обещанное! Вот только пусть не спешит восстанавливать! Кто в Риме станет убиваться, если Храм будет разрушен? Скорее уж, наоборот — одной опасностью станет меньше. Этот твой Га-Ноцри с учениками выгодны нам, они делают для Империи больше, чем самые близкие наши союзники. Ничто так не ослабляет врага, как внутренняя борьба в собственном лагере! Так о чем ты беспокоишься?

Если Га-Ноцри принесет хлопоты Каиафе, то от этого выиграет Рим — у первосвященника и его тестя будет меньше возможностей строить мне козни. Если Каиафа одолеет проповедника — снова ничего страшного не произойдет, ему придется тратить время и силы на истребление последователей галилеянина: всех этих Шимонов, Иохананов и прочих Мозесов…

Афраний слушал прокуратора с все возрастающим вниманием. То, что говорил этот круглоголовый человек с тяжелыми веками и отвисшими щеками…

Это было …

Это было совсем не глупо! Это было правильно. Начальник тайной полиции был уверен, что может предугадать ход дальнейших рассуждений Пилата Понтийского.

Бурр ощутил, как между лопатками мышью проскользнул нехороший холодок.

Неужели он мог так ошибаться в своих предположениях? Неужели этот жесткий, не гнушающийся палаческих приемов человек умнее, чем казался? Чем ХОТЕЛ казаться?

— Без моего разрешения они не смогут казнить ни одного бунтовщика, — сказал Пилат совсем негромко, — только козла, которого мы оставили им для ритуалов! Только в моей власти посылать человека на смерть, и каждый раз, когда Синедриону понадобится кого-нибудь забить камнями, они будут идти ко мне на поклон. Ты понимаешь, о чем я говорю, Афраний?

— Да, господин.

— Вот и хорошо. Тогда запомни — мы ничего не будем предпринимать, вернее, будем делать все по закону. Для нас следовать его букве нынче проще и выгоднее всего. Думаю, что еще до праздника Каиафа придет ко мне, чтобы получить разрешение на арест этого Га-Ноцри. Так?

— Да, — подтвердил Афраний.

— И мы это разрешение дадим. Ведь у нас нет оснований не верить Первосвященнику Иудеи, лицу, назначенному императорской властью? Так, Бурр?

— Именно так, прокуратор.

— Не сомневаюсь, что проповедника попытаются приговорить к смерти, но без моего разрешения им этого не сделать. И они снова придут сюда.

— Да, прокуратор.

— Скажи мне, Афраний, а обязаны ли мы казнить человека, который ничего не злоумышлял против Цезаря и римской власти? Путь он даже и пытался захватить иудейский Храм? По закону, Афраний, по его букве?

— Нет, господин.

Пилат рассмеялся, но не привычным слуху окружающих открытым смехом воина, а совершенно незнакомым начальнику тайной полиции свистящим, похожим на шелест, смешком.

— И действительно, что за преступление — врачевать в субботу?

— Вы правы, прокуратор, это не преступление… Но он называет себя царем Иудейским. Вернее, так называют его люди.

— Это, конечно, прискорбно и есть преступление против Цезаря, Рима и… — Пилат скривился. — И меня, как властителя Иудеи. Но, возможно, люди ошибаются?

— Вполне возможно, прокуратор. Люди часто ошибаются, им свойственно принимать желаемое за действительное. Но, боюсь, именно на злоумышление против власти Цезаря будут упирать те, кто придет к вам просить о вмешательстве.

— Им придется просить меня долго, как следует просить…

— И в результате? — спросил Бурр, сохраняя бесстрастное выражение лица.

— Что в результате? — переспросил Пилат и пожал широкими, по-прежнему мощными, несмотря на сидячую работу, плечами. — Не знаю, Афраний. Возможно, я дам себя уговорить. А, возможно, и не дам. Ведь это неважно? Так? В любом случае — казнят Га-Ноцри или не казнят — это будет НАШЕ решение. Не чье-нибудь — не Каиафы, не Иоханана, смердящего, как труп, не их фанатичного Синедриона, а наше… Так что, Бурр, действуй в соответствии со сказанным. Ни во что не вмешивайся до тех пор, пока не возникает опасности для власти Цезаря. Пусть все, что будет сделано, от чего ты не сможешь отвертеться, будет сделано по закону. Не по еврейскому Закону, Афраний, а по римскому. И не твоими руками! Это их внутреннее еврейское дело, Бурр. Но они должны запомнить, что их закон — это мы.

— Я понял, прокуратор.

Пилат кивнул, давая знать, что, если у начальника тайной полиции нет каких-нибудь дополнительных важных вопросов, то аудиенцию можно заканчивать.

У Афрания вопросов не было.

А если и были, то он не считал, что настало время их задать. Нужно было обдумать услышанное, привыкнуть к мысли, что все годы он недооценивал хитрость и ум человека, сидящего перед ним в кресле с высокой резной спинкой. Пусть одежды укрывают массивное, слегка покрывшееся жирком праздности тело воина, но за широким лбом скрывается недюжинный ум прекрасного политика и умелого игрока.

Да, к этой мысли нужно привыкнуть. И принять решение, как вести себя дальше.

Слегка согнув спину в полупоклоне (Пилат терпеть не мог подобострастно согбенных подчиненных и не скрывал этого), Афраний Бурр попрощался и вышел из залы. Ожидающий за дверями секретарь вопросительно взглянул на начальника тайной полиции и, получив в ответ утвердительный кивок, с мышиной ловкостью проскользнул к своему столу, чтобы возобновить прерванную приходом Бурра работу.

Глава 6

Израиль. Иудейская пустыня неподалеку

от Мертвого моря.

Наши дни.

Рувим Кац оказался прав: последние события многому научили Карла.

У Легиона не было истории, на примерах которой можно было бы привить его бойцам предусмотрительность или осторожность. Вернее, история была, но рядовым легионерам и легатам знать ее было не положено, да и узнать неоткуда. Все удачи и неудачи, конечно же, учитывались, но обособленность частей организации, гарантировавшая ей строгую конспирацию и возможность выжить при любых обстоятельствах, в данном случае играли против Легиона.

Неудачники умирали — таков был закон, и неизбежность наказания являлась одним из краеугольных камней существования тайного ордена. Вторым краеугольным камнем стали деньги, потому что нет на свете более сильного побудительного мотива, чем человеческая алчность! А если алчность соседствует со страхом, то человек делает невозможное!

Люди, создавшие Конклав и Легион почти две тысячи лет назад, не сомневались, что человеческая натура останется неизменной всегда, и оказались правы. Но человеку — любому человеку — свойственны также самоуверенность, самовлюбленность и беспечность, от которых ни страх, ни алчность уберечь не могут. Это под силу только опыту, но коллективный опыт рождается лишь в свободном обмене информацией, а вовсе не в обстановке секретности и таинственности.

Каждый легион, каждый легат, каждый легионер мог научиться преодолевать обстоятельства только на собственных ошибках. Успех же рождал уверенность, уверенность — беспечность, беспечность приводила к поражению, а поражение — к смерти.

Взамен проигравших приходили новые люди, но Конклав, связанный обязательствами, законами и уложениями прочнее, чем рабы цепями, не мог изменить существовавший изначально порядок.

Никто из новеньких не знал, что случилось с предшественниками. Никто не знал — были ли они. Никто не анализировал их победы и их ошибки. Каждый легионер начинал с чистого листа, пустого банковского счета, и каждый новый Первый снова и снова предлагал новичкам только лишь деньги и страх — ведь Вера и Идея были исключены из плана изначально.

Поражения и победы хранились в одном месте — в памяти Конклава — так было всегда и так должно было оставаться в веках.

Опыт, полученный Шульце в Израиле, был воистину бесценен, но для того, чтобы его сохранить и передать дальше, нужно было выжить, а это оказалось задачей не из легких. Впервые на его памяти (и откуда ему было знать, что такое случалось не раз и не два?) легионеры столкнулись с организованным сопротивлением и не смогли переломить обстоятельства. Старик, журналист и девчонка — клоуны, на которых не стоило обращать внимания! — разгромили его группу и полностью уничтожили группу Кларенса.

Этого не могло быть!

Это не должно было случиться, но случилось!

Карл только что своими глазами видел зажеванные искореженным металлом тела легионеров, оставшиеся в минивэнах, а немец привык верить своим глазам. Те, кого он считал клоунами, оказались опаснее пустынной гадюки! И ему не надо было два раза объяснять новые правила…

Перед ними была не дичь, которую можно загнать и расстрелять без труда и сожаления. Перед ним был враг! Враг умный, грамотный, неплохо вооруженный и непредсказуемый. И еще… Врагу помогала страна, страна, враждебная Шульце по определению. Помогала, скрывая его в каменных трещинах своего тела, посылая навстречу Легиону свои самолеты с ненормальными пилотами за штурвалом…

Шульце был небедным человеком, а небедные люди быстро учатся понимать, чего хотят от жизни. Карл очень хотел выжить, чтобы насладиться заслуженной роскошью и праздностью в старости. А выжить означало одно — победить!

Поэтому никто не бросился за профессором и его спутниками очертя голову. Шульце и его люди вошли в ущелье в боевом порядке «два плюс два» с ПНВ на головах, в бронежилетах и со снятыми с предохранителей автоматами. У беглецов была пятнадцатиминутная фора, но их спасение было не в том, чтобы попытаться убежать или спрятаться! Нужно было сражаться и победить!

Это понимал Рувим Кац.

Это понимал Карл Шульце.

Это понимали все.

Смерть была так близка, что, казалось, в воздухе уже висит сладковатый запашок тлена.

Но вот только чьею была эта смерть?

* * *

Пустыня остывала.

Едва слышно пощелкивали разогретые за день камни.

Шагровский шагал молча, стараясь не сбиться с ритма.

Если бы кто-то еще пару недель назад сказал ему, что пустыня — это крутые горные тропы, провалы, разломы, рассекающие огромные каменные массивы на части, то был бы осмеян. Сегодня Валентину было не до смеха. Он снова потерял направление, не мог сообразить где какие стороны света, и ни яркая огромная луна, ни россыпь звезд на черной простыне южного неба не могли помочь сориентироваться.

Таинственная команда дяди «держаться левее» означала, что из открывавшихся им проходов в скалах Арин неизменно выбирала крайний левый. По мнению Шагровского, такая тактика должна была заставить их кружить на месте, на практике же они все дальше и дальше углублялись в каменный хаос.

Несмотря на то, что луна заливала скалы белым, холодным, как позёмка, светом, идти бесшумно не получалось даже у опытной Арин. Летящие из-под ног мелкие камушки звонко щелкали о камень, хрустели под подошвами ботинок осыпи, и даже тяжелое дыхание беглецов, казалось, разносится на многие сотни метров вокруг.

Погоня, конечно же, шла по пятам. Ее слышно не было, но Шагровский понимал, что стоит им троим на минуту остановиться, замереть и прислушаться, как их ушей достигнут шаги тех, кто спешит по их следам. Хотелось надеяться, что преследователи собьются с пути, очень хотелось. И еще хотелось сесть или лечь хотя бы на полчаса, чтобы перестали ныть натруженные икры, не горели стопы и невидимый мучитель прекратил бы закручивать шурупы в колени.

Он посмотрел на идущую впереди него Арин.

По тому, как девушка ставила ногу, по потерявшей прямизну спине можно было понять, что каждый новый шаг дается ей с огромным трудом. Неровная скалистая тропа выматывала, высасывала силы. Главное — не упасть, не повредить связку, сустав, не рассадить кожу до кости, ударившись об острый выступ…

Внезапно Арин остановилась и подняла руку — внимание!

Они стояли на краю достаточно высокого обрыва. Скала уходила вниз, открывая глазу неширокое ущелье, на дне которого клубились непроницаемо темные тени, словно кто-то налил туда чернил.

Дядя Рувим ловко проскользнул мимо племянника и замер над провалом, высматривая дорогу. Арин негромко заговорила с ним на иврите, и Шагровский уловил только одно знакомое слово «нахаль»[11]. Профессор кивнул и поднял голову к небу, будто принюхиваясь, повел носом из стороны в сторону и поморщился. Из последовавшей за этим тирады Валентин не понял ни слова, зато Арин произнесла «беайОт» — проблемы — и несколько раз энергично выплюнула интернациональное «shit».

— В чем дело, Рувим? — спросил Шагровский тихонько. — Что-то стряслось?

Дядя пожал плечами.

Он взмок от пробежки по скалам, и от рубашки исходил резкий запах пота.

— Пока ничего. Арин говорит, что внизу ручей. Она слышит запах воды.

— И все?

Профессор отхлебнул из фляги, прополоскал рот, проглотил теплую влагу и покачал головой.

— Нет, не все. Я тоже слышу запах влаги, но не от ручья. Я эту воду затылком чувствую, последние два часа ноет не переставая — сегодня может быть дождь. Удобная штука — метеозависимость!

— Ну и прекрасно! — обрадовался Шагровский. — Дождь смоет следы!

— Сейчас апрель, — вмешалась Арин. Она начала говорить на русском, но тут же перешла на английский, так было легче сформулировать мысли. — В апреле дождь может быть сильным. Особенно сильным. Даже не дождь, а … настоящая суфА!

— Буря, — подсказал Рувим. — Настоящая буря! А настоящая буря в этих местах смывает не только следы… На иврите это называется шитафОн — что-то вроде наводнения. Вода скатывается с гор и сама выбирает русло. Или пробивает его себе. В принципе, она может легко подняться и до того места, где мы стоим, все зависит от того, сколько ее будет и как соберутся потоки.

Валентин с недоверием посмотрел вниз, в приоткрытую пасть провала.

— Будь уверен, — подтвердил дядюшка. — Я вовсе не шучу. Обычно буря длится несколько часов. Сначала приходит хамсин, а уже потом начинается ливень — настоящий, с молниями, громом! Все ущелья, что мы видели за эти дни, это русла, пробитые водой в скалах. Обратил внимание на камни с наш джип величиной? Их тоже принесли потоки! Поверь, воды будет много, очень много! Гораздо больше, чем надо нам для того, чтобы скрыться…

Арин на мгновение положила руку на плечо Шагровского, нашла глазами его глаза и ободряюще улыбнулась.

— Нам надо вниз, чтобы успеть, — сказала она по-русски. — Ходи аккуратно, Вэл…

— Успеть куда? — с недоумением спросил Шагровский. — Зачем нам вниз, если там вода? И будет этот ваш, как его… шитофонОт?

— Поверху мы не пройдем, — отозвался дядя. — Все изрезано ущельями, так что если мы не научимся летать или на крайний случай, планировать через многометровые провалы, то дальше у нас путь только по руслам… Наводнение? Наводнение, конечно, страшно… Это я не спорю… Но мы с вами знаем о наводнении, а вот те, кто идет за нами, наверняка не знают. Так что одно преимущество у нас есть! Выберемся, Валек, не волнуйся — выберемся… Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмоер: нет в мире жопы, которая нам не по плечу! Уж в чём в чём, а в жопах Беня разбирался виртуозно… Можешь мне поверить!

Издалека донёсся глухой рокот, словно на огромный барабан бросили пригоршню мелких камешков. Рокот возник на юге, за линий горизонта, прокатился над неровно освещенными скалами, отражаясь от стен ущелий и валунов, и замер, зацепившись за спящую в тени тьму, оставив после себя гудящее настороженное эхо.

А потом из пустоты вдруг пахнуло горячим. Воздух на мгновения наполнился запахом раскаленного песка, сухой мелкой пылью и жаром, как из духовки. Шагровский даже ощутил, как сворачиваются, подгорая, волоски на бровях и в носу, но тут же все стало на свои места и снова стало легко дышать.

— Хамсин, — произнес Рувим с отвращением. Он вглядывался в темноту, словно стараясь рассмотреть того, кто дунул на них горячим. — Черт бы его побрал! Хамсин! Он еще далеко, но скоро будет здесь! Быстрее, ребята! Вниз! Быстрее!

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

Прокуратор был насуплен, более суров, чем до прихода Афрания, и вытирал вспотевшую голову куском мягкого полотна, смоченного в воде с лимонным соком. В воздухе все еще витал запах кожаной перевязи и пота.

— Что еще? — буркнул Пилат. — Мелочи отбрось, говори о главном.

— На праздники в Ершалаим прибыл тетрарх Иудеи Ирод Антипа, — проговорил секретарь быстро. — Он выразил вам свое почтение и передал подарки. Тетрарх надеется увидеть вас у себя в гостях сразу после праздника.

Пилат поморщился, как от зубной боли.

Антипу он не любил.

Никто не любил Ирода Антипу — ни братья, ни подданные, ни римляне. Из всех сыновей Ирода Великого он был больше всех внешне похож на отца и поэтому всегда вызывал у окружающих желание сравнивать его с великим родителем, но, увы, такого сравнения не выдерживал.

Он был сложен почти как отец, но за одним исключением: Антипа родился коротконогим, и из-за этого широкие плечи и могучая грудь воина смотрелись на маленьких ножках смешно, не по размеру.

Он унаследовал от Ирода черты лица крупной лепки, но и тут природа пошутила — острые скулы, крепкий подбородок, широкий лоб плохо сочетались с крошечным ртом-бантиком, почти незаметным под сенью крупного крючковатого носа.

И умом своим Антипа, как это ни прискорбно, явно не дотягивал до отца. Впрочем, никто из сыновей не мог сравниться талантами с мертвым царем Иудеи. И именно по этой причине вместо великого Царства Ирода в его бывших владениях нынче разместились три отдельных государства. Неспособный к разумному царствованию этнарх Архелай лишился царского титула еще при Цезаре Августе и отправился в ссылку в Галлию, а Иудея стала римской провинцией под рукой прокуратора.

Северной тетрархией — Трахонеей, Батанеей и Авранитидой — продолжал успешно править второй сын Ирода Филипп, а Ирод Антипа, не особенно утруждая себя государственными хлопотами (зато умея выбирать умных советников), владел Галилеей и Переей.

Так пожелал разделить царство Ирода Рим — и так было сделано. У Цезаря Августа имелись на то веские причины, и даже самые горячие сторонники единого Израиля не предоставили аргументов против такого императорского решения.

Оставить страну в управлении сыновьям Ирода Великого означало ввергнуть Израиль в многолетнюю гражданскую войну, в разорение, залить одну из главных римских житниц кровью. Особого доверия к Филиппу и Ироду Антипе Цезарь Август не испытывал, и унаследовавшего проблему вместе с властью императора Тиберия не было оснований поменять отношение к тетрархам. За каждым их шагом внимательно приглядывали римские чиновники, донесения которых шли как к Пилату, в Кейсарию Стратонову, так и в Дамаск, на стол наместника Вителлия.

Каждый из тетрархов прекрасно знал, чем может кончиться малейшее проявление своеволия и чем грозит преступное неповиновение римской власти, поэтому конфликты между тетрархами и Империей были практически невозможны, а малейшие проявления недовольства пресекались одномоментно — грозным окриком сверху.

Пилату был более симпатичен взвешенный и рассудительный Филипп, но тот редко покидал пределы своих владений, и ждать его в Ершалаиме не приходилось даже на Песах.

Напротив, Ирод Антипа находил удовольствие в путешествиях. Приезжая в столицу, заполненную праздничными толпами, словно рыночная площадь, он каждый раз считал своим долгом выразить свое уважение Пилату Понтийскому. Отказать ему в приеме прокуратор не мог, тем более, что Антипа всячески демонстрировал свою любовь к Риму и римскому образу жизни, следовал обычаям и традициям Империи куда как больше, чем обычаям своего народа и веры, а его столица Тивериада, мало похожая на иудейские города, носила имя в честь властвующего императора Тиберия.

Именно Ирод Антипа унаследовал от Ирода Великого страсть к строительству, и это было единственное его качество, признаваемое и друзьями и врагами как несомненное достоинство.

Да, Антипа не был умен, как отец, не был так уравновешен, как брат Филипп, но притом далеко не глуп и правил куда лучше томившегося на чужбине Архелая. Его мало интересовало мнение тех, кто не мог изменить его судьбу. А изменить ее мог только правитель Рима и его наместники, которых Ирод Антипа боялся настолько, что даже уважал.

Оба брата-тетрарха славили Цезаря, всячески выказывая свое расположение к нему, но в то время как Филипп вел размеренную, скучную жизнь праведника, лично вершил суд и разрешал споры мудро, подобно еврейскому царю Шломо, Ирод Антипа жил в свое удовольствие.

В его дворце играла музыка, лилось рекой вино, стояли статуи и постоянно звучал призывный женский смех. Что там говорить — он даже открыто жил с бывшей женой Филиппа — Иродиадой, без стеснения нарушая священные для евреев законы Мозеса, запрещавшие иудею брать к себе жену брата, пока она не овдовеет. Его откровенно льстивые манеры и сладкие речи, в изобилии лившиеся из крошечного рта тетрарха при встрече, приводили Пилата в раздражение, но положение обязывало не отвергать приглашение, и, справившись с брезгливою гримасою, прокуратор ответил на вопросительный взгляд секретаря:

— Обязательно, в любой удобный для него день. Напишите ему. Дальше?

Дальше пошли неотложные хозяйственные списки.

Гарнизонные дела, а гарнизон в Ершалаиме был невелик, решали Марк и Квинтиллий, но документы, касающиеся расходов на снабжение войска продовольствием и фуражом, на ремонт казарм и на работу оружейников, подписывал прокуратор. В очередной раз удивившись про себя сумме, истраченной на содержание кавалерийской турмы, Пилат подписал счета.

В сравнении с теми деньгами, что платились через Афрания шпионам и соглядатаям, наводнявшим улицы Ершалаима, гарнизонные траты казались мелочью. Но если бы люди Бурра не сообщали о каждом подозрительном писке в подворотне своему хозяину, вместо трех центурий и алы здесь пришлось бы держать как минимум легион. Так что пока арифметика складывалась Пилату на пользу.

С нескрываемым облегчением просмотрев последний пергамент, прокуратор приказал секретарю удалиться и снова промокнул голову и шею влажным полотном. Если повезет, то вскоре после полудня между колоннадами дворца начнет гулять легкий ветерок, он разгонит застоявшийся над горячими камнями воздух, и можно будет дышать. В Кейсарии он спасался у моря или в бассейне, наполненном прохладной водой. Хотя, надо сказать, дышалось в Ершалаиме легче, чем в Кейсарии Стратоновой — воздух был суше, а вечером, когда с гор спускалась прохлада, можно было даже замерзнуть во сне, если не прикрыть ноги легким одеялом. Прокула, не выносившая холода совершенно, спала, с головою накрывшись покрывалом из овечьей шерсти.

Вспомнив о жене, Пилат невольно улыбнулся.

Родители ее, люди богатые, но лишенные места при дворе и, соответственно, императорской милости, были счастливы выдать дочь за военачальника из рода всадников, фаворита командира преторианцев, делавшего стремительную карьеру. Странно, но случилось так, что женщина, отданная ему в жены по расчету и не вызывавшая сначала ровным счетом никаких чувств, сейчас — единственный человек, которому Пилат доверял абсолютно.

Хотя, подумал прокуратор, абсолютно — это слишком сильное слово. Абсолютно Пилат не доверял никому, даже себе.

Он вышел на балкон и, опершись о низкую балюстраду, с надеждой посмотрел на ярко-синее, режущее глаз небо.

Ни облачка.

Висящий в зените раскаленный шар здешнего неистового солнца.

Шум города, неясный, тревожный, как гудение в гнезде диких ос, едва доходил во внутренний двор Претории.

И все-таки в воздухе неуловимо пахло грозой. Она была далеко, очень далеко — возможно, что дождь хлынет с небес только через несколько дней, но то, что с севера на Ершалаим катится тяжелая грозовая туча, прокуратор мог сказать определенно. Он достаточно долго прожил в этой стране, чтобы уметь определить приближающееся ненастье по почти неуловимым признакам — особому дыханию ветра, по изменившейся дрожи раскаленного воздуха над каменными плитами мостовых, по отчаянному полету ласточек и стрижей над крышами.

Гроза приближалась. Он был в этом уверен.

Прокуратор убрал широкие ладони с перил и, переводя дыхание, отступил с пекла в спасительную тень залы.

Под мантией между лопаток покатилась струйка холодного пота.

Буря близко, но когда она грянет над городом, Пилат не знал.

Глава 7

Израиль. Иудейская пустыня

неподалеку от Мертвого моря.

Наши дни.

Карл замер, почувствовав на лице дуновение горячего ветра.

Замер и поднял руку, приказывая своему маленькому отряду остановиться.

— Что это было? — прошептал Морис, бесшумно скользивший справа от легата.

Карл покачал головой.

Лунный свет давал возможность различать не только жесты, но и выражение лиц спутников, но сильно портил картинку в окулярах ПНВ — глаза нестерпимо резало от ярчайшего зеленого света, заливающего визир, поэтому все четверо продолжали преследование, откинув приборы в положение «на лоб».

— Не знаю, — произнес немец едва слышно. — Но это мне не нравится!

Морису тоже не понравилось прилетевшее с юга дыхание. Опасность француз чувствовал кожей, на уровне инстинкта, и инстинкт подсказывал ему, что ничего хорошего от притаившегося в скалах великана ждать не приходится. А вот неприятности… Это да! Неприятностей можно не обобраться! И еще — этот рокот…

Среди двоих оставшихся легионеров Карла один, бельгиец по имени Ренье ван дер Ворт, воевал в составе Французского иностранного легиона и помнил, как приходит хамсин в районе Аденского залива. Он вспомнил и тут же насупился: об опасности надо было предупредить начальство. Хамсин — это не просто пыльная буря. Хамсин — враг, которого надо встречать во всеоружии, если, конечно, хочешь его пережить. Крайне желательно иметь укрытие. Нужны мокрые повязки, чтобы дышать. Нужны противопылевые очки. А, вообще, хотелось бы оказаться за пару сотен километров отсюда, потому что, когда буря навалится на их отряд, никому не будет сладко…

Ренье вспомнил ревущую и клубящуюся стену, налетевшую на их роту, набившийся в рот, в нос, в уши мелкий красновато-черный песок, гноящиеся глаза и постоянный мерзкий кашель, после которого на тропе оставались сгустки черной мокроты…

Вспомнил и содрогнулся.

Второй легионер из отряда Вальтера, датчанин по имени Ларс Йенсен, никогда не бывал в Африке и на Ближнем Востоке, но тоже насторожился, глядя, как замерли Карл и Морис, и как поводит носом, словно собака, уловившая след, его напарник.

Йенсен был испуган.

События последних двух дней заставили его задуматься, а насколько в действительности легки те деньги, что приносит ему сотрудничество с седым и молчаливым человеком, которого он знал под именем Вальтер. Участь, постигшая людей Кларенса, окончательно разрешила дилемму — ни одни деньги не стоили того, что случилось с этими ребятами! Ренье — другое дело! Он профессиональный наемник. Не то чтобы бельгиец много говорил, но по некоторым фразам, по тому, как он обращается с оружием, по его ухваткам можно догадаться, что ему многое пришлось повидать.

Йенсен тоже повидал немало — служил в бывшей Югославии, потом осел в охранной структуре в Исландии… Одно время его звали снова взяться за автомат, но Йенсен в профессионалы не стремился: воевать его больше не тянуло, ведь на войне можно и умереть! Он бы так и просиживал штаны за пультом в диспетчерской, пил пиво и в ус себе не дул, но случившийся кризис заставил его сняться с насиженного места.

Предложение Вальтера он принял в тот момент, когда понял, что ссуду на дом ему теперь уже не выплатить без помощи чуда, а чудо, как известно, нужно создавать собственными руками. Пусть работка была мутная, пахнущая кровью, но оплачивалась она превосходно! Буквально первых же двух операций хватило, чтобы забыть о финансовых проблемах и начать откладывать на черный день. Убивать, конечно, грешно, но Ларс считал, что убивает не он, а Организация — Легион. Он — всего лишь руки, не более. Только вот сейчас, когда жертвы оказались не так беззащитны, как случалось до того, Йенсен понял, что смертоносный Легион останется, а вот он, вполне материальный, конкретный человек, имеет все шансы умереть за не очень большие деньги. За сумму, которой его жене и двум детям не хватит даже на пару лет. Умирать Ларсу не хотелось — ни за деньги, ни за идею.

Из игры надо было выходить, и Ларс дал себе слово, что эта миссия — последняя. В конце концов, кризис почти закончился! Неужели он с его опытом и физическими кондициями не найдет себе работу в охранном бизнесе? Не может быть! Обязательно найдет! Только бы выбраться отсюда! Из этой страны! Из этой каменной пустыни! Подальше от непонятного старикана и его помощничков, умудрившихся за два дня оставить от смертоносного, не знавшего поражений элитного отряда жалкие ошмётки! Подальше от Вальтера, от маленького, похожего на обозленного хорька француза, появившегося из ниоткуда! Пусть сами подставляют свои головы под еврейские пули!

Но даже для того, чтобы сбежать, нужно было выйти из пустыни, а они все глубже и глубже уходили в лабиринты из выветренных скал, узких ущелий и каменистых троп. И там, в этом лабиринте, их ждало все что угодно, кроме спасения. Датчанин чувствовал, что за жизнь придется сражаться и, несмотря на заполнявший его естество животный страх, был готов зубами выгрызть свое спасение. Это был как раз тот случай, когда испуг делает из труса героя: Йенсен очень хотел вернуться домой.

Ренье осторожно и совершенно бесшумно приблизился к легату и зашептал что-то ему на ухо. Морис сделал вид, что совершенно не интересуется происходящим, на самом деле пытаясь расслышать хоть что-то — мало ли какие мысли придут в голову Карлу? — но немец сам шагнул к нему и заговорил, понизив голос до максимума:

— Ренье говорит, что приближается пыльная буря… Но от пыли еще никто не умирал, так, напарник?

В свете луны сверкнули керамические челюсти — Карл ухмылялся.

Морис кивнул и первым двинулся дальше. Из-под его ног рванул в сторону заспавшийся на теплом камне скорпион. За французом, ступая с осторожностью кота, двинулся Ренье, потом пошел Ларс. Тени заскользили по скалам, причудливо изгибаясь и множась на изломах каменных стен. Замыкала четверку массивная фигура Карла. Он шагал последним, и ночь смыкалась за его пропотевшей спиной.

В этот момент в километре от них профессор Рувим Кац, Валентин Шагровский и Арин бин Тарик начали спуск вниз по тропе, ведущей со склона в каменные реки Иудейской пустыни — они исчезли с поверхности, словно ушедшие в глубину аквалангисты.

* * *

Двигаться под прикрытием нависающих сверху скал оказалось сложнее, чем ходить по каменным осыпям. Склоны гор были ярко освещены полной луной, в то время как вниз свет почти не попадал. Помучившись минут десять и едва не свернув себе шею, Рувим все-таки включил трофейный налобный фонарик. Конечно же, с одной стороны яркий светодиодный луч мог демаскировать, но с другой стороны — двигаться без подсветки было вовсе невозможно!

Профессор занял позицию лидера и, стараясь как можно меньше крутить головой, повел своих спутников по высохшему руслу. Темп он задал высокий, только успевай, и идти за ним было непросто — приходилось повторять его маневры практически вслепую, ведь дорогу видели только дядя и, отчасти, идущая за ним Арин. Валентин же наблюдал только прыгающее впереди бледное пятно да спину девушки, которую надо было постоянно держать в поле зрения и повторять ее маневры так, чтобы не наткнуться на один из валунов, в изобилии лежавших на дороге.

Через полчаса такой ходьбы, более похожей на медленный бег с препятствиями, у Шагровского появилось желание застрелиться, только бы мучения закончились. Но к этому времени дядя заметил какую-то боковую тропку, взбиравшуюся на склон слева от них, и повел спутников по ней. Дорожка оказалась узкой, едва ли полметра в ширину, но вполне проходимой и куда как более удобной для передвижения, чем та, по которой они шли только что. Жаль, что счастье было недолгим — тропка спикировала резко вниз, отчего пришлось укорачивать шаг или вовсе переходить на приставной, рискуя слететь кубарем в облаке из щебня и пыли. Профессор выискал еще одну тропку, на этот раз изгибающуюся по правому склону.

— Ищите пещеры, — проговорил он, задыхаясь от бега. — Тут их много! Нужна такая, чтобы мы могли к ней подняться…

Пещер, действительно, было много.

Темные пятна рассыпались по склону ближе к гребням, там, где свободно разгуливал по скалам лунный свет. Но вот подняться на такую высоту могли только птицы, и спрятаться ни в одном из каменных убежищ оказалось невозможно.

Двигаясь, профессор соблюдал тот же принцип левой руки, что и раньше, выбирая крайние левые ответвления ущелий и дорог. Два раза им пришлось вернуться — боковые проходы оказались тупиками. Один оказался заросшим и диким, он никогда и не был сквозным проходом — в конце стояла осыпающаяся вертикальная стена, а вот второй образовался в результате недавнего камнепада, закупорившего узкое ущелье наглухо. Недавнего — означало минимум несколько лет назад.

Наткнувшись на препятствие, группа разворачивалась и шла до первого правого поворота, отматывая назад метры с трудом пройденного пути. Каждый возврат на основную дорогу стоил им десяти минут из с трудом завоеванной форы, и если бы погоня не петляла и не тормозила, разыскивая следы беглецов, то уже давно бы дышала им в затылок.

На самом деле, отрыв был больше, чем думали беглецы, но знать, что их преследователи двигаются так медленно, они не могли. Рувим заботился о том, чтобы найти пещеру, которая могла послужить убежищем или местом для засады. Он прекрасно понимал, что еще полчаса такого бега исчерпают его силы и изрядно утомят Валентина с Арин, а это значит, что делать остановку придется на открытом месте. Четверо против троих было бы неплохим раскладом, только вот приборы ночного видения и снайперская винтовка могли изменить расстановку сил не в пользу беглецов. Будь рядом с Рувимом бойцы его бывшего подразделения, те ребята, с которыми Египтянин совершал свои рейды, и профессор бы никуда не бежал — четверку, висевшую у них на хвосте, вырезали бы, как только преследователи сунулись в каменный лабиринт — без единого выстрела. Но рисковать племянником и девушкой Кац не мог и не хотел.

Нужно было найти укрытие! Нужен был ход, который бы помог одолеть противника, избежав потерь! Профессор слишком долго был военным, чтобы не понимать — боя без потерь не бывает. Слишком долго они обманывали судьбу, слишком долго им везло. И везение могло кончиться в любую минуту.

Беглецов и группу преследования разделяло расстояние в полкилометра, если брать напрямую, и вдвое больше, если считать путь по тропам. По идее, легионеры должны были догнать археологов в течение часа — дистанция неуклонно сокращалась по мере того, как Рувим и его спутники уставали больше и больше: где взять силы на третьи сутки погони?

Но находить следы на каменных россыпях становилось все труднее и труднее и, в конце концов Вальтер допустил ошибку, выбрав не то ответвление. Преследователи ушли правее, и ущелье, по которому они двигались, увело легионеров в сторону. Теперь группы двигались под прямым углом друг к другу, и все больше поворотов и каменных стен отделяло загонщиков от жертв.

Через час погони впустую немец понял, что потерял след и, выругавшись, уселся под стенкой, присосавшись высохшим ртом к фляге. Нужно было возвращаться к месту, где след был потерян, или искать проход, ведущий восточнее того места, где они находились сейчас. В том, что группа профессора находилась к востоку от него, Карл был уверен и, что странно, не ошибался. Трое беглецов действительно находились восточнее… Взмахнув рукой, немец повел своих спутников вперед, внимательно разглядывая скалу слева. На экране GPS проходы были обозначены, значит, хотя бы один из них существовал в действительности! Боковой ход выведет его на выгодную позицию! Прямо наперерез старому еврею и его птенцам! Уж теперь Карл не собирался дать маху! Утро он встретит победителем!

Приблизительно в это же время Арин увидела вход в пещеру, находящуюся в пределах досягаемости. Для того, чтобы выдержать осаду, пещера не годилась, а вот чтобы пересидеть до того момента, как мимо пройдет погоня, и ударить преследователям в спину — была в самый раз! Оставалось не наследить и не указать врагам собственное расположение, что беглецы и постарались сделать.

В каменном убежище было тесно, но потому и теплее, чем снаружи. Тела и одежда пахли дневным потом, но никого из троих, привыкших к чистоте и гигиене в той жизни, в жизни этой отсутствие душа уже не смущало.

Профессор вызвался дежурить первым, и Шагровский с Арин не стали спорить, а, рухнув на камни, уснули мгновенно, прижавшись друг к другу, как любовники после бурно проведенной ночи.

Рувим же сел у самого выхода, стараясь устроиться как можно менее комфортно — его не на шутку клонило в сон, а спать было нельзя, вот профессор Кац и сидел на остром валуне, как воробей на ветке, не выпуская из рук автомата. До того, как он разбудит племянника, оставалось полтора часа. А, возможно, и гораздо меньше: все зависело от того, смогли ли ликвидаторы удержаться у них на хвосте.

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

Несмотря на многие годы, проведенные в этой стране, и на то, что возраст давал о себе знать не только проступающей на висках сединой, в душе Афраний чувствовал себя молодым человеком. Да что чувствовал? Он и был молодым человеком — Пилат родился почти на шесть лет раньше, чем начальник тайной службы прокуратора Иудеи. Глядя на всадника Золотое Копье, можно было предположить, что он старше Афрания не на шесть, а на все двадцать шесть лет, но это потому, что Афраний был гораздо суше прокуратора и рядом с массивным торсом воина, которым природа наградила Пилата, вовсе казался хрупким юношей.

Но стоило только приглядеться к этому «юноше», и становились заметны глубокие складки вдоль носа, пробороздившие лицо начальника тайной службы ножевыми порезами, морщины на шее и в уголках темных усталых глаз, глядящих на мир холодно и без иллюзий. И руки Афрания при ближайшем рассмотрении оказывались вовсе не тонкими и изящными, какими казались на первый взгляд, а словно скрученными из жил — с неожиданно крепкой кистью фехтовальщика и сильными худыми пальцами, похожими на когти хищной птицы. Хотя начальник тайной службы очень редко появлялся на улицах Ершалаима без серого бесформенного плаща с надвинутым по самые брови капюшоном, но все равно — безжалостное здешнее солнце выдубило его кожу до темно-коричневого цвета, превратив лицо Афрания в некое подобие маски (такие вырезали из дерева темнокожие племена, жившие далеко на юге).

Большинству римских граждан служба в мятежной провинции могла показаться малопривлекательной, а Афраний был доволен своим назначением, и, даже если бы вдруг император Тиберий приказал бы ему вернуться домой, пусть даже с повышением…

Одна мысль об этом вызывала у Афрания зубную боль.

Вернуться в Рим? Никогда и ни за что!

Тут, среди мятежных евреев, в центре заговоров и интриг каждого против каждого, Афраний чувствовал себя по-настоящему нужным и живым. Здесь и только здесь он был первым после Бога, а на какое место он мог бы претендовать в столице? Что бы он делал там, в надменном Риме? В Иудее его карьера была головокружительной! Зачем желать большего?

У Пилата, конечно, было больше власти, зато у Афрания куда больше информации, а что стоит власть, которая слепа? Афраний всегда знал, что не железо правит Империей. Империей правят те, кто знает все и обо всех — они направляют легионы. Не только Пилат, но и Вителлий, не кажущий и носа из Сирии, во многом зависел от информации, поставляемой Афранием, от того, что и как делал этот невысокий, высохший под жарким солнцем Иудеи человек. Правда, у Вителлия был свой начальник тайной службы — грек Александр, но…

В общем, его Афраний всерьёз не принимал. Со своими прямыми обязанностями Александр, конечно, справлялся неплохо — Вителлия до сих пор не зарезали, хотя хотели, и не раз, и это все-таки характеризовало грека с хорошей стороны. Но как стратег Александр был, как бы это сказать помягче… Вовсе никакой.

Пробираясь через густую, как баранья похлебка, толпу, заполнившую Рыночную площадь от края до края, начальник тайной службы прокуратора Иудеи едва не оставил там свой плащ. Праздник был близок — это Афраний ощущал буквально всем телом.

Он скривился, выдергивая застрявшую меж двух корзин полу.

Как всегда на Песах, в Ершалаим съехались все, кто мог (многих приезжих Афраний предпочел бы здесь никогда не видеть) — евреи из Александрии, Рима, темнокожие иудеи с Юга, сирийские евреи, евреи из всех провинций страны и из самых отдаленных мест за ее пределами. Внести свою лепту на храм да принести жертву Яхве, что еще нужно иудею для того, чтобы следующий год прошел для него и его родичей хорошо? Ах, да… Еще пасхальная трапеза…

Но на праздник приезжали и неевреи — египтяне, сирийцы, греки, македоняне, сабеяне, эфиопы и еще неизвестно кто и откуда — вплоть до оливковых купцов из далекой Индии, северных варваров, волосатых, как обезьяны, рыжих бриттов и завернутых, несмотря на жару, в вонючие шкуры галлов…

Ершалаим принимал всех — и тех, кто пришел помолиться в Храме, и тех, кто решил на этом заработать. Весь город пропах баранами и мочой — в эти дни продавалось невообразимое количество животных, и улицы столицы буквально покрылись навозом. Пришлые люди тоже особо с надобностями не церемонились — попытки городской стражи хоть как-то следить за соблюдением чистоты и порядка были тщетны. Афраний даже не пытался смотреть под ноги — здесь, в районе Рынка, это было совершенно бесполезно. Он просто шагал, стараясь не оскользнуться, протискиваясь боком там, где толпа становилась особенно плотной. Если в Верхнем городе было относительно тихо, то в городе Нижнем царил невообразимый шум. Люди галдели, бараны и овцы блеяли, пронзительно кричали торговцы водой и сладостями: тысячи и тысячи голосов сливались в один мощный гул, слышимый не ушами, а костями черепа, и от этого звука у Афрания чесались зубы.

Людская пена, заполнившая Ершалаим, бурлила на его улицах и площадях, как подошедшая чечевичная похлебка. От мельтешащих вокруг лиц у неопытного человека могла бы закружиться голова, но начальник тайной службы видел уже не один Песах и ко всему привык. Это был его город. Он не любил толпу, но это была его толпа — в ней он чувствовал себя, как рыба в реке. Как хищная рыба.

Он еще раз окинул взглядом Рыночную площадь.

Воры, срезающие кошельки с поясов, шныряли в толпе с выражением абсолютного счастья на лицах — уж кто действительно любил праздники, так это они! Денег в Ершалаиме и так всегда хватало, а когда в столицу приезжали гости…

Торговля шла на каждом клочке земли. Те, кто победнее или побережливее, приводили жертвенных агнцев с собой. Те же, кто мог не тащить ягненка за многие лиги, покупали жертву для Яхве на месте — и их было много крат больше. Песах — лучший праздник не только для воров, но и для торговцев скотом, менял, продавцов воды, пекарей, хозяев постоялых дворов и гостиниц, для гулящих женщин, жуликов, предсказателей судеб, фокусников и проповедников.

И, конечно же, для канаим.

К ним, непримиримым, Афраний не питал ненависти. Более того, он относился к зелотам с уважением, как к опасному и коварному врагу, но ненавидеть…

Ненавидеть — это слишком большая роскошь, слишком опасно! Давать волю эмоциям означало поставить себя в невыгодное положение, все равно, что обнажить перед противником уязвимое место. Только холодный трезвый расчет. Только доскональное знание неприятеля, его приемов, целей и тактики. Афраний не мог похвастать тем, что предугадывает действия врага, но твердо знал, что каждый праздник, каждое стечение народа в Ершалаим означало: клинки непримиримых снова окрасятся кровью. Их жертвами станут евреи, сотрудничающие с римлянами, мытари, проститутки, крутящиеся возле солдатских казарм и, если не повезет, сами римские солдаты.

Сначала приехавший в Иудею Пилат приказал казнить сотню евреев — любых евреев, просто схваченных на улице — за каждого убитого римлянина, и Афраний едва уговорил его отменить приказ. Сделано это было не от излишнего человеколюбия (начальник тайной службы при прокураторе Иудеи не мог позволить себе роскошь любить людей, ни в общем, ни в частности), а исходя из опыта предшественников и личного опыта.

В свое время Валерий Грат, сообразивший, что такая политика приводит не к желаемому результату, а лишь плодит новых непримиримых среди иудеев, отказался от казни заложников и по каждому случаю гибели римлянина начали работать дознаватели. Иногда убийцу удавалось схватить, иногда нет, но чаще все-таки хватали, и тогда на Кальварии, которую иудеи называли Голгофой, ставили крест, на котором и повисал виновный — без милосердия, с целыми голенями. Такие умирали долго, но смерть их имела конкретную причину, понятную и канаим, и простым иудеям.

Глаз за глаз, кровь за кровь.

Зелоты не перестали убивать, римляне не перестали их казнить, но настойчивость и авторитет Афрания не позволили Пилату превратить Ершалаим в поле битвы. Это оценили члены Большого Синедриона, священство и сами канаим. Афраний знал, что существует негласный договор среди зелотов — не трогать начальника тайной службы, может, потому он и позволял себе ходить по городу без охраны, полагаясь только на капюшон своего поношенного плаща. Его смерть развязала бы руки Понтию Пилату, а что такое Пилат с развязанными руками, в Ершалаиме хорошо помнили. Афраний был врагом канаим — умным и беспощадным. Канаим были врагами Афрания и знали, что будет, если они попадут в руки его дознавателей. Но между ними, несмотря на войну — войну ежедневную и жестокую — существовали правила. Без Афрания правила отменялись. Сотня евреев за каждого римлянина — у всадника Золотое копье был свой счет к этой стране, так что кинжальщики сами закололи бы каждого, кто замыслил бы зло против главы тайной службы.

Через полторы сотни шагов толпа поредела, под сандалиями перестало чавкать растоптанное овечье дерьмо, и дышать стало гораздо легче. Сквозь острую вонь фекалий проступили обычные городские запахи, иногда малоприятные, но все же не настолько отвратительные, как тот, что был густо разлит вокруг рыночной площади.

Слегка сутулясь, Афраний скользнул в приоткрытую дверь одной из лавок, серой тенью мелькнул в полумраке среди выставленной на продажу металлической посуды и светильников из Персии и вдруг исчез, словно провалился. Хозяин лавки, дремавший в углу, не двинул и веком — он спал или делал вид, что спит. Даже очень внимательный наблюдатель не заметил бы шевеления огромного шерстяного ковра, за которым перед Афранием открылся узкий проход, в котором можно было двигаться только боком, касаясь спиной и грудью шершавых небеленых стен. Человек более крупного сложения коридора не преодолел бы коридора, застрял бы в нем, как пробка в горлышке кувшина, начальник же тайной полиции ровно через три вздоха оказался в другой лавке — хлебной — двери которой выходили на другую улицу. Лавка была пуста, квасное уже удалили из города — Ершалаим накануне праздника не выпекал хлебов — поэтому Афраний, никем не замеченный, прошел к двери, открыл ее, откинув засов, и снова оказался в толпе.

Тут походка его изменилась: плечи развернулись, он перестал сутулиться и зашагал вниз по мостовой походкой моряка — слегка вразвалочку, раскачиваясь при каждом шаге. Капюшон, закрывавший голову, Афраний отбросил, обнажив перед встречными неожиданно благообразное лицо типичного римлянина — скуластое, с крупным, но тонким носом и темными блестящими глазами под выпуклым, с залысинами лбом. Волосы начальника тайной службы были коротко стрижены по военной моде, и от этого стала особенно заметна седина, густо окрасившая виски в цвет стали.

Впрочем, с открытым чужим взглядам лицом он шагал недолго. Свернув на боковую улочку, Афраний шагнул за каменный выступ и, прижавшись спиной к грубой старой кладке, замер в ожидании. В переулке сильно пахло мочой, Афраний старался дышать поверхностно, чтобы не чувствовать себя в выгребной яме. Он ждал так минуту, а может больше. За это время в переулок вошли четверо — торговец рыбой, тащивший на плече огромную корзину с товаром, женщина с ребенком да супружеская пара, шумно выясняющая отношения.

Все они прошли в шаге от Афрания, не заметив его и не почуяв его присутствия.

Бесшумно и быстро начальник тайной службы покинул свое убежище, руки его взлетели к плечам, набрасывая капюшон на место, и в этот момент на миг стал виден широкий пугио в кожаных ножнах, висящий на поясе у Афрания. Пройдя полсотни шагов, Афраний взбежал по крутой лестнице со щербатыми ступенями, расположенной меж двух богатых домов. Тень в этом месте напоминала сгусток ночной тьмы — вверх по стенам ползли пышные лозы дикого винограда и смыкались аркою, закрывавшей солнечный свет.

В этой густой тени Афраний и канул, как несколько минут назад исчез за шерстяным ковром: вот он был здесь, а вот и нет его вовсе.

На самом деле Афраний никуда не исчезал. За виноградными листьями скрывалась дверь — ее начальник тайной службы и открыл, с привычной небрежностью ковырнув ключом. За дверью обнаружился садик — тенистый и приятный на вид, с небольшим фонтаном по римскому примеру, прилепившимся у входа в дом. Тут было гораздо прохладнее, чем на улице, а в доме еще прохладнее, и пахло гораздо приятнее, и Афраний, воспользовавшись тем, что тот, кого он хотел увидеть, пока не пришел, вернулся во двор и омыл ноги, выглядевшие после похода по рынку как ноги крестьянина, весь день не покидавшего хлев.

Сидеть в теньке было приятно. Афраний замер на скамейке под смоквой, практически слившись со стеной. Он не пошевелился, когда калитка распахнулась, пропуская во двор дома невысокого человека в поношенном кетонете и со здешней разновидностью солдатских калиг на кривоватых ногах. Человек был практически лыс, лишь на затылке кудрявились редкие бесцветные волосенки, зато борода его была густа и брови устрашающе топорщились над глубокими глазницами, из которых на мир смотрели темные навыкате глаза. Лицо пришельца было широким и все на нем выглядело под стать бровям: крупные губы, большой нос — бесформенный и бугристый, скорее всего, изуродованный давним, очень сильным ударом. От виска вниз, прочертив щеку, сбегал шрам. Афраний знал, что на левой руке человека не хватает двух пальцев — мизинца и безымянного, отрубленных в схватке много лет назад. Начальник тайной службы хорошо знал этого человека, а тот — Афрания.

— Здравствуй, Малх! — сказал Афраний негромко. — Ты задержался…

— И тебе — привет, — отозвался гость. — Странная у тебя привычка, Бурр, пугать людей, оставаясь невидимым. Я же тебя не заметил!

Он шагнул к фонтану и принялся пить, шумно черпая воду горстью.

— Я не прятался, — заметил Афраний, ухмыляясь под капюшоном. — Просто ждал.

— Жарко…

Малх плеснул водой на разгоряченное лицо, на лысину и фыркнул довольно, рассыпая вокруг себя мелкие капли.

— Как ты только ходишь по улицам в своем плаще в такую жару?

Афраний пожал плечами.

Он знал, что его подчиненные, давно изучившие повадки начальника, за глаза называют его человеком в сером плаще. О его привычке закрывать лицо, находясь в городе, проведали и его враги, но все же именно знаменитый плащ, о котором были наслышаны все, делал его невидимкой на улицах Ершалаима. Конечно же, под капюшоном было жарко, гораздо жарче, чем без него, но какое это имело значение?

— Пойдем в дом, — сказал он, поднимаясь со скамейки. — Там удобнее.

Малх кивнул, и перед тем, как последовать за Афранием, задвинул засов, наглухо закрывая вход в садик.

Глава 8

Париж. Отель «Плаза».

Наши дни.

Ночной звонок всегда тревожен, даже если это не звонок вовсе, а нежное мурлыканье многофункционального аппарата.

Таччини уснул не более получаса назад, и потому пробуждение было особенно болезненным: мысли смешались, он даже не сразу сообразил, где именно находится. Правда, рука сама по себе потянулась к выключателю ночника, и в размытом желтоватом круге света возник картонный флаер с золотым тиснением и надписью «Отель Плаза на Елисейских полях. Уважаемые гости! У нас не курят. Спасибо».

Телефон продолжал звонить, подмигивая красной лампочкой — обычный гостиничный телефон, весь усеянный кнопками. Позвонить на такой аппарат напрямую из города невозможно, только через коммутатор. Из номера в номер? Впрочем, что гадать? Узнаем…

Он снял трубку, одновременно посмотрев на свой «Патек Филипп» — половина третьего ночи.

— Месье Таччини? Доброй ночи! Я прошу прощения за то, что беспокою вас, — судя по голосу, портье действительно испытывал неловкость оттого, что так поздно разбудил постояльца. — Но меня убедили в том, что вы ждете звонка. Если же нет, то еще раз прошу меня извинить — я немедленно отключаюсь!

— Кто убедил? — буркнул Таччини.

— Простите? — не понял портье.

— Кто мне звонит?

— Ах, да, месье… Звонок от месье Розенберга. Могу я соединить вас, месье?

— Соединяйте…

— Доброй ночи! — голос у Розенберга был бодрый. Или он не хотел спать, или уже выспался. — Я смотрю, вы любите Париж?

— Да, я люблю Париж, — сказал итальянец не особо дружелюбно. — Вы решили перезвонить мне, Розенберг, после того, как я двое суток безрезультатно обрываю вам телефоны?

— Мне обрываете? Телефоны? — искренне удивился Розенберг. — У вас есть мой номер? Странно. Я, в принципе, сам не знаю своего номера. Так получается по жизни — сегодня один телефон, завтра — другой… Разве у вас не так?

— У меня по-разному, — отрезал Таччини. — Я искал вас, ваших хозяев, кого-нибудь, с кем можно обсудить сложившуюся проблему…

— Мой дорогой синьор Таччини, — проворковал Розенберг. — Хочу вам сообщить, что ни у меня, ни у, как вы выразились, моих хозяев никакой проблемы не сложилось. Она, наверное, сложилась у вас. Но позвольте напомнить наши предварительные договоренности: ваша проблема — это только ваша проблема. Не моя. Не моих хозяев. Только ваша. Мы дали вам срок — урегулировать свои вопросы вы должны были до сегодняшней полуночи. Мои наниматели гарантировали невмешательство. Только невмешательство. Отвернуться, знаете ли, это одно, а вот поддержать — уже совсем другое.

— Для чего вы мне звоните, Розенберг?

— Я звоню, чтобы сообщить вам, Таччини, что время вышло. Начиная с двенадцати часов ваши люди на территории Израиля вне закона.

— Вот, значит, как…

— Вы ждете аплодисментов? Поинтересуйтесь, что натворили ваши посланцы за два последних дня! Просто уму непостижимо. Откуда у вас такие отморозки?

— Вы уже нашли их?

— Пока нет, но мы знаем, где они находятся…

— Значит, они все еще действуют? — спросил Таччини, радостно ухмыляясь. Он даже сел в кровати. — Понимаю вас, Розенберг! Ночь на дворе! Кто ж идет на операцию на ночь глядя? Да, никто! Перевожу с еврейского на английский — вы даете мне шанс управится до рассвета. Я правильно перевел?

— Повторяю. С полуночи ваши люди вне закона, — жестко сказал Розенберг. — Будь моя воля — они бы никогда не ступили на нашу землю. Если повезет, то мы найдем их в течение часа. Или двух. Или утром. Но обязательно найдем! Они в пустыне, рядом граница Иордании. Вы правы, у нас связаны руки. Прямо сейчас мы не можем начать войсковую операцию, потому что это приведет к непредсказуемым политическим и военным последствиям. Но утро обязательно настанет, синьор Таччини. И, уверяю вас, это утро будет для вас печальным. Да, кстати… Чтобы вам лучше спалось! С прискорбием сообщаю, что вчера на 90 шоссе в автомобильной аварии погибли двенадцать человек. Приезжие, туристы. У всех паспорта разных стран… При них почему-то было очень много оружия и вели они себя как-то странно! И если бы они не умерли, то явно имели бы проблемы с законом! Так что им повезло, что они умерли! Очень темная история, синьор. Но этот факт совершенно достоверен. Думается мне, что эти люди имели какое-то отношение к вам, например, исполняли ваши поручения. Но вмешался случай! Или это было неслучайно? Как вы думаете? Может быть кто-то решил сделать всю работу за нашу службу безопасности? А?

— Вы пользуетесь тем, что мы беседуем на расстоянии? Интересно, отважились бы вы так говорить со мной, если бы сидели напротив?

— Я пользуюсь тем, что больше не связан условностями. Мне с самого начала не нравились вы и ваши договоренности с моими нанимателями.

— Вам не нравится Договор?

— Да, мне не нравится Договор. Мне не нравится, когда под видом благих дел творят непотребства…

— Благо, — сказал Таччини с нескрываемым презрением к собеседнику, — никогда не бывает для всех. Договору тысячи лет, и с вашей стороны его подписывали далеко не глупые люди. Не вам, Розенберг, решать, что есть зло, а что есть добро… Тем более, что сегодня так не легко отличить одно от другого! Вы дали мне время до утра. Пусть не по своей воле, по воле обстоятельств, но дали. Мои люди или исполнят свой долг, или не исполнят его — третьего не дано. И что интересно…

Итальянец посмотрел на надпись «Не курить», достал из пачки сигарету и с удовольствие затянулся, щелкнув золотым «Ронсоном». Потом медленно выпустил густой дым сквозь зубы в сторону торчащего из потолка датчика.

— … ни вы, ни я уже никак не повлияем на ход событий. Поэтому, Розенберг, думайте, что хотите, говорите, что вам нравится, а я заканчиваю разговор с вами и ложусь спать. Кажется мне, что в лучшем случае вы сможете хоть что-то предпринять только на рассвете, а это, если учесть разницу во времени, означает для меня как минимум пять часов здорового сна. Звоните утром, месье Розенберг. Я как раз буду пить кофе с круассанами и апельсиновый сок на террасе, официант принесет мне трубку, и мы поговорим… Хорошо?

— Не откажу себе в таком удовольствии, — тон Розенберга тоже не блистал приязнью к собеседнику. — Спите, синьор Таччини, если сможете. Доброй ночи!

— И вам того же… — сказал Таччини и повесил трубку.

А потом с хрустом раздавил недокуренную сигарету о мрамор прикроватного столика.

Интермеццо 1

Недаром в сказках в полночь происходят удивительные вещи.

Можно сказать, что и в современный высокотехнологичный мир полночь тоже привносит некий мистический оттенок. Например, некоторые статьи, которые по какому-то странному стечению обстоятельств не попали на страницы израильских изданий в последние два дня, вдруг оказались в верстке вне очереди. Возникнув из ниоткуда, прямо в студии отправились телерепортажи, сделанные за прошедшие двое суток. Репортеры, акулы пера, утверждавшие, что для них нет ничего важнее свободы слова, вдруг обрели эту самую свободу по указке свыше, вернее, просто исчезла та сила — невидимая и непонятная — которая её ограничивала.

Тат-алуф Гиора Меламед был отпущен с извинениями из штаба армии, куда его привезли едва ли не под конвоем и держали до ночи без объяснений. Впрочем, объяснений ему так и не дали, только начальник армейской контрразведки краснел и начинал заикаться, как школьник, когда генерал требовал от него сказать хоть что-то вразумительное. По лицу контрразведчика было видно, что он скорее сделает себе харакири, чем расскажет Меламеду правду.

Был выпущен из-под ареста адъютант тат-алуфа Адам Герц, задержанный сразу после посадки F-35 до выяснения обстоятельств. Но в этом мистики не было, первый же звонок Гиоры Меламеда снял все вопросы по поводу поступка пилота.

А вот сестра Рувима Каца, пребывавшая в гостях у подруги и разбуженная двумя сотрудниками Департамента по неарабским делам Шин-Бет, была крайне удивлена таким мистическим вниманием к своей особе со стороны двух привлекательных молодых людей в штатском. Настолько удивлена, что проявила несвойственное ей послушание и позволила агентам увезти ее на конспиративную квартиру без заезда домой.

Розенберг не соврал своему визави — армейские подразделения тоже должны были принять участие в операции спасения. Несколько отрядов, имеющих опыт боевых действий в условиях пустыни, были приведены в боевую готовность и могли выступить на позиции с первыми лучами солнца…

Жаль, что чудесные спасения бывают только в сказках, в жизни же опаздывает даже скорая помощь. И в этом тоже нет никакой мистики.

Если бы профессор Кац знал, что государственная машина, которая 48 часов игнорировала происходящее, вдруг ожила, то вел бы себя совсем иначе. Достаточно было бы затаиться, отсидеться в убежище несколько часов, не высовываться. Но Рувим этого не знал и не обнаружив за собой погони (преследователи как сквозь землю провалились!) трое беглецов покинули пещеру за сорок минут до рассвета…

Иудея. Ершалаим.

30 год н. э.

В доме царил полумрак, пахло чистотой, побелкой и, едва уловимо, очагом — наверное, вчера на кухне что-то готовили. На столе стоял кувшин с вином и второй, побольше, с питьевой водой. На глиняной тарелке лежали фрукты.

Афраний плеснул себе вина — немного, на донышко — и разбавил его водой: такая смесь прекрасно утоляла жажду, не кружа головы. Малх, так и не напившись до конца, налил себе кружку воды, жадно глотая, осушил, и принялся недовольно отдуваться. Его широкий лоб и лысина мгновенно покрылись мелкой густой испариной — сириец переносил жару хуже римлянина.

— Слушаю тебя, Малх, — сказал начальник тайной полиции, усаживаясь за столом.

Здесь можно было бы снять капюшон, но Афраний этого не сделал — не сделал обдуманно. Так было гораздо удобнее для самого Бурра. А вот для Малха — наоборот. И это было совсем не лишним. Афраний не любил, когда кто-то смотрел ему в глаза во время разговора.

— Хозяин озабочен, — произнес Малх, выискивая на тарелке смокву помягче.

— У первосвященника всегда найдется повод для волнения…

— Ты всегда шутишь, Бурр…

— Я не шучу, Малх, — голос, доносящийся из-под капюшона, был лишен интонаций, а видеть глаза собеседника сириец не мог. — Ты бы удивился, наверное, узнав, как редко я шучу…

Малха в присутствии Афрания всегда бросало в дрожь: неприятный тип со злыми, неживыми глазами и дурацкой привычкой прятаться под плащом, никогда не поймешь, что у него на уме! И если бы Малх не так любил деньги и свое место…

— Так что хозяин? — переспросил Афраний. — Что его гнетет?

— В городе появился проповедник, которого Каиафа упустил два года назад. Опасный человек, окруженный канаим…

Афраний кивнул, всем видом показывая, что внимательно слушает.

— С ним люди, которые называют себя его учениками. Многие из тех, кто был с Окунающим до того, как его казнили…

— Убили, — поправил говорящего начальник тайной службы. — Казнить можно после суда и приговора, а разве станет Антипа заниматься такими мелочами? И много их?

Вопрос был задан без перехода и Малх немного растерялся.

— Кого?

— Тех канаим, что пришли с проповедником?

— С ними еще женщины… Думаю, что сопровождает его не более двадцати человек. Но за ним идет толпа тех, кто наслушался его речей!

Из-под ткани раздалось хмыканье. Малх был готов поклясться, что Афраний ухмыляется.

— Не тот ли это человек, следить за которым Ханнан посылал в Капернаум?

— Именно он.

— Скажи мне, Малх, — сказал неспешно начальник тайной службы, — чем же так неугоден твоему господину, первосвященнику Ханнану, еврей-проповедник, что он подставляет его мне, чужаку? Не слишком ли часто вы пытаетесь расправляться со своими врагами руками римской власти? Что мне до ваших пророков, Малх? Или он призывает к войне с нами?

Малх не удержался и шумно сглотнул. Только что съеденная смоква едва не стала ему поперек горла. Проклятый римский лис! Пес прокуратора! Он с самого начала знал, что Ханнан послал меня к нему! Знал с самого первого дня и только делал вид, что покупает мои услуги…

Сириец похолодел сердцем, вспоминая, как гордился тем, что выведывал у Афрания при разговоре некие подробности и доносил их господину.

Он откашлялся, пряча от начальника тайной службы разом побледневшее лицо — благо, в сумраке комнаты это было несложно.

— Его встречали, как машиаха, Афраний… Когда он въехал в ворота Ершалаима, люди кричали ему «Спаси нас!».

— И он спас? — спросил римлянин тем же бесцветным голосом, то ли в шутку, то ли на полном серьезе — не разберешь.

— Он ничего не сказал.

— Действительно, заговорщик… Я слышал о нем, Малх. Два года назад, на Песах, храмовая стража подавала прошение о помощи при аресте некого Иешуа Га-Ноцри. Но арест не состоялся, а после Песаха обвинений никто не выдвигал, поэтому беглого никто не искал. Были ли обвинения, Малх?

— Их не было, Афраний.

— И вот, через два года ты приходишь ко мне и говоришь, что беглый проповедник, которого, несмотря на отсутствие официальных обвинений, все это время ни вы, ни я не теряли из виду, снова гневит твоего господина!

— Да.

— Тем, что называет себя машиахом?

— Да.

— Разве не машиаха ждут все евреи? — спросил Афраний.

— Да, мы ждем Машиаха, Бурр, но Га-Ноцри не машиах!

— Так он сам называет себя спасителем?

— Нет, но люди так говорят о нем…

Начальник тайной службы вздохнул — так вздыхает мать, объясняя что-нибудь нерадивому сыну.

— На прошлой неделе, — сказал он, — мы арестовали Дисмаса и Гестаса. Они сикарии, канаим, с руками по плечи в крови. Они убивали евреев, которых считали нашими пособниками, они убивали римлян. Знаешь, скольких они отправили к Плутону?

Сириец покачал головой. Он слышал о Дисмасе и Гестасе, но слышал немного и не интересовался подробностями. Сан хранил его господина от кинжальщиков надежнее любой охраны.

— Позавчера мы взяли Вар-равана, их предводителя, — продолжил Афраний, — действительно опасного человека, который боролся против нас с мечом в руках. Он уже в подземелье под Иродовой Башней, вина доказана, приговор подписан, и казнь состоится в праздник. Его никто не называл машиахом. Ты понимаешь, зачем я рассказываю тебе это?

— Понимаю.

— Это радует. И все-таки вас, которых не заботили ни Дисмас, ни Гестас, ни Вар-раван, очень беспокоит этот странный галилеянин… И его вина в том, что люди, повторяю, люди считают его вашим долгожданным машиахом! И это все?! Скажу тебе честно — я удивлен! Я много лет знаю твоего хозяина. Он не из тех, кто гневается по мелочам… И если уж ты пришел ко мне и просишь о помощи, то этот самый Га-Ноцри стоит первосвященнику поперек горла. Но вопрос не в этом. Вопрос в том, чем в действительности Ханнану и Каиафе неугоден этот проповедник? А теперь, скажи-ка мне, Малх, что произошло вчера в Храме?

— Зачем мне рассказывать тебе это? — спросил сириец, кривя рот. Шрам, рассекающий его щеку, стал совсем белым, кусты бровей стянуло к переносице. — Ты ведь знал о том, что происходит в Храме, раньше, чем все закончилось!

— Считай, что мне интересна твоя версия.

— Этот Га-Ноцри… Он пытался захватить Храм!

Афраний молчал. Малх попробовал разглядеть спрятанное в тени капюшона лицо собеседника, но не смог — лишь виднелся наружу гладко выбритый по римской моде крупный подбородок.

— Он осквернил храмовый двор!

— Почему ты не ешь фрукты? — спросил римлянин негромко, почти ласково, но от этой ласковости у немало повидавшего в жизни раба первосвященника по спине побежали мурашки. — Неужели прислуга положила несвежие плоды? Или ты боишься яду, а, Малх?

— Я сыт, Афраний, — выдавил он из себя. Малх чувствовал, что свирепеет, теряет над собой контроль, а это было недопустимо. Он всегда ненавидел и боялся этого человека, даже тогда, когда думал, что играет с ним, как кот с зарвавшейся, наглой мышью. А сейчас, уже понимая, что много лет мышью был именно он…

Главное — не потерять самообладания! Жизнь длинная, и портить отношения с этим римлянином не стоило. Еще наступит время… Наступит время…

Раб первосвященника Иудеи поднял свои черные, блестящие, как спина скарабея, глаза на начальника тайной службы прокуратора Иудеи.

— Зачем тебе, чтобы я ел, Афраний? И зачем тебе травить меня ядом? Как такая мысль может посетить мою голову? Разве мы не друзья? Разве наша дружба не помогает нам обоим быть нужными для наших хозяев? Зачем же рубить плодоносящую пальму, Бурр?

А разве мы друзья, Малх? — подумал римлянин и, пользуясь тем, что лица его никто не видит, насмешливо дернул бровью.

— Мне показалось, что ты раздражен, Малх… — вкрадчиво ответил он вслух, не меняя позы. — Что ты чем-то напуган… А поесть я предложил тебе, потому что за едой человек успокаивается. Ты слишком зол сейчас, а когда человек зол, он плохо слышит. Мне надо, чтобы ты хорошо расслышал то, что я тебе скажу. Передай своему хозяину следующее. Несколько перевернутых столов менял — это не бунт. Десяток выбитых зубов и рубцы от плети пойдут на пользу его разжиревшей страже. И ради вашего же Бога, да поставьте вы менял на площади, за стеной, и тогда никто не назовет ваш Храм лавкой!

Малх невольно показал зубы — так скалится недовольный пес. Синеватые губы разъехались, обнажая неровные, желтоватые, но все еще крепкие резцы и сломанный клык справа. Вот только рычания Афраний не услышал.

Начальник тайной стражи поднял руку, обратив ладонь к собеседнику, останавливая несказанные Малхом слова.

— Не говори того, о чем потом придется жалеть, дослушай меня до конца. Если бы то, что делает этот галилеянин и его люди, хоть отдаленно напоминало бунт, мы бы давно вмешались. Мы никогда не боимся испачкаться, Малх, но пачкаемся исключительно своим дерьмом, а не чужим, и таскать угли из костра моими руками ни у Каиафы, ни у Ханнана не выйдет. Галилеянин — иудей, Храм — иудейский, все, что вчера утром там случилось — это ваши иудейские дела и римлянам нечего там делать. Вот если люди этого вашего машиаха убьют кого-то, или станут замышлять против Цезаря или прокуратора — тогда зови! Я приду.

Раб первосвященника ничего не сказал в ответ, а, усевшись, взял с тарелки засахаренную в меду фигу и принялся ее жевать с таким выражением лица, как будто бы важнее этого занятия в мире ничего не было. Афраний же, закончив, тоже хранил молчание, и в маленьком садике вдруг стал слышен назойливый городской шум, падение капель воды в каменную купель у источника и даже жужжание мух у отхожего места.

Закончив есть, Малх поднялся, слизнул мед с пальцев и омыл руки в прохладной воде. Лицо его уже не выражало ни гнева, ни раздражения.

— А ты прав, Афраний, — произнес он, потирая влажные кисти. — Еда успокаивает. Не располнеть бы…

Афраний едва слышно хмыкнул, но Малх легко представил себе, как презрительная улыбка кривит тонкие губы римлянина в спасительной тени капюшона.

— Я понял твой ответ. Значит, только бунт? Злоумышление против Цезаря Тиберия? Да продлит Яхве его годы!

— Да, — кивнул Афраний.

— Удобная вещь — бунт, не так ли, Афраний? Прокуратор любит, когда в Ершалаиме начинаются волнения. Нет ничего лучше, чем ловить рыбу в мутной воде. Каждый раз, когда на камни Ершалаима проливается кровь, прокуратор становится богаче и сильнее. Сильнее, потому что сам Цезарь знает о том, как Пилат печется о его провинции и, чем больше евреев будет убито, тем большую заботу прокуратор проявил об укреплении власти. А почему после волнений он становится богаче?.. Ты и сам это знаешь, господин префект! Не думаю, что мы порадуем прокуратора новым бунтом.

— Мне тоже кажется, что так будет лучше, — обронил Афраний, никак не показывая своего отношения к произнесенным собеседником словам.

Конечно, их можно было толковать по-разному, но раз никто третий их не слышал…

Афраний знал слишком много для того, чтобы верить в бескорыстность власти.

Власть — это самый короткий путь к богатству, а богатство, как известно, самый короткий путь к власти — и одно никак не может обходиться без другого. Сам начальник тайной службы был небедным человеком, но настоящим достоянием его за многие годы стало то, что все здешние тайны, интриги и заговоры вращались вокруг него — это ощущение стоило любых денег, и он не задумывался над тем, сколько тысяч сестерциев отправлено в Рим. Будет время сосчитать нажитое — путь к дому из Кейсарии Стратоновой занимал несколько недель при спокойном море и попутных ветрах. Никто и никогда не приходит на государственную службу без намерения сделать лучше свою собственную жизнь. Кто-то делал ее лучше преданным служением — терпеливо ожидая, когда хозяин бросит верному слуге сытную мозговую кость. А кто-то не хотел ждать милостей господина и брал все сам. И те, и другие считали себя правыми, более того — государство тоже было не в претензии: главное, чтобы корабли с зерном, маслом и пальмовыми плодами регулярно отплывали к берегам Империи. И они отплывали. И Риму было глубоко плевать, кто и как умер в далекой Иудее. Умер и умер, нет ничего удивительного — люди обыкновенно умирают. А наместник провинции всегда уходит с поста богаче, чем был до вступления в должность, и дело вовсе не в жаловании.

Приятно это или неприятно — сириец говорил правду. И кому, как не начальнику тайной службы, было это знать?

— Иди первым, — сказал Афраний.

— Хорошо, — согласился Малх, вставая. — Спасибо за еду. И за беседу, господин префект.

Он подошел к калитке, отодвинул засов и исчез за дверью — даже спина его излучала ненависть. Чтобы почувствовать это, у Афрания не было необходимости смотреть Малху в лицо.

Ну, что ж…

Так даже лучше. Интересно, расскажет ли Малх Каиафе или Ханнану о том, что префект с самого начала разгадал их игру?

Афраний откинул на плечи капюшон и с удовольствием освежил лицо водой. Плащ давал ему преимущества, но, видит Юпитер, как же под ним жарко!

На месте Малха он бы ничего не сказал господину. Просто сделал бы выводы из открывшегося и постарался найти с начальником тайной стражи общий язык. Единственный выход из создавшейся ситуации — служить двум господам, да так, чтобы один не знал о существовании второго. На этом Афраний построил свой расчет и, если он не ошибся в Малхе (а Афраний неплохо разбирался в людях, положение обязывало!), то сириец сделает именно так! А если не сделает? Что ж… Тем хуже для него. Каиафа — не самый добрый человек и умеет делать жесткие шаги. За неверный ход Малх может поплатиться значительной частью своей власти и влияния, а власть и влияние для раба, пусть даже раба самого первосвященника Иудеи, значат больше, чем для любого другого человека. Потому что его влияние — это его свобода, его жизнь!

Афраний усмехнулся и снова уселся в тени у стены.

В переулке неподалеку пронзительно закричал осёл, и от его рева в голубое раскаленное небо поднялась стая шумных короткокрылых голубей. Солнце карабкалось к зениту, и город тяжело дышал под его беспощадными лучами.

Жаркий в этом году выдался нисан, подумал начальник тайной стражи при прокураторе Иудеи, что же будет летом?

Он прикрыл глаза и принялся считать в уме до трехсот. Выходить на улицу раньше было бы неразумно. Афраний умел ждать, да и спешить, в общем-то, было некуда.

До следующей встречи оставалось достаточно времени.

Глава 9

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Если ориентироваться по карте на экране GPS, то другой дороги у профессора не было.

Вальтер-Карл еще раз просмотрел изображение, меняя масштаб.

Он вел свой небольшой отряд всю ночь, сделав только один короткий перерыв на еду получасовый сон. На сравнительно ровных участках Вальтер переходил на бег. Приходилось двигаться, не прикрывая свет налобных фонарей — слишком резкие перепады освещенности мешали рассмотреть дорогу.

Шульце чувствовал себя ходячей мишенью, которой для удобства стрелка на лоб привязали лампочку, и более всего боялся выскочить на засаду. Судя по сноровке старика-археолога, ему завалить преследователей при таком раскладе будет в удовольствие! Каждый новый поворот тропы, каждое ущелье, в которое Карл вбегал впереди отряда, могли нести смерть — Шульце это знал, но даже инстинкт самосохранения не мог его остановить. Так несется за подраненным кабаном охотничий пес — забыв обо всем, кроме сладкого запаха добычи.

Морис тоже выдержал гонку. Выглядел он, если честно — краше в гроб кладут, тут сказывалось отсутствие тренировок, привычка к сытой жизни и комфорту. Молотить пятками по камням пустыни — это не на «Мерседесе» ездить, но навыки у французика все-таки остались! Вот он сидит под скалой и дышит со свистом, как через порванную мембрану. Но добежал ведь!

Шульце высунулся из-за рыжей каменной глыбы и огляделся вокруг.

Через линзы бинокля серый предрассветный полумрак виделся гуще, чем был на самом деле. Немцу казалось, что в воздухе, помимо утренней дымки, висит какая-то красноватая взвесь, но для того, чтобы понять, как и насколько изменились цвета, было еще слишком темно. И дышалось почему-то тяжело, слишком тяжело для столь раннего часа.

Местность вокруг была исполосована разломами, ущельями и проходами, словно окружающий пейзаж был делом рук гиганта-безумца с ятаганом в руке, а не природных сил. Основная часть ущелья протянулась с запада на восток — огромная промоина неправильной формы более километра длиной. Боковые его стены, достигавшие иногда и стометровой высоты, были иссечены небольшими руслами, впадающими в основное в направлении с севера и юга.

Когда-то (другое объяснение было просто невозможно подобрать!) среди этих скал пробивал себе дорогу бурный поток — именно его усилия прорезали в горном массиве ущелье. Потом стена воды столкнулась с каменной стеной и брызнула в стороны, рассекая на части мелкие препятствия. Или наоборот — мелкие стремительные ручьи, искромсавшие скалы на части, слились на этом месте в единое русло и вся эта масса воды двинулась на восток, к Мертвому морю.

Шульце никогда не мог похвастать академическим образованием, но и совсем уж неучем тоже не был, и, хотя базальт от гранита не отличал, но знал, что великое оледенение до этих мест не дошло и многочисленные порезы в скалах сделаны не льдом — их прогрызла вода. Интересно, сколько тысяч лет ей понадобилось, чтобы исполнить эту работу?

Старик со своим выводком выйдет сюда. Если он не повернул назад, конечно — даже думать о такой возможности было для Шульце мучительно. Он едва не заскрежетал зубами!

Не повернул! Не повернул! Он обязательно появится! Вот с минуты на минуту появится солнце и вместе с ним…

Из-за спины Вальтера-Карла снова пахнуло горячим — словно кто-то сзади открыл дверцу огромной духовки. Охнул и сдавленно выругался Морис.

Что за черт?! Шульце обернулся, ожидая увидеть что угодно, но не …

Поверх скал на них двигалась волна, но не воды, нет! Верхушка волны клубилась, и только в этом месте можно было рассмотреть, что летящая на них масса не черна, а имеет темно-красный цвет…

Мелкие пылинки радостно заплясали в воздухе, низкое гудение заполнило все вокруг, скалы потеряли очертания, расплылись, казалось, вокруг них зароились сотни тысяч маленьких мух.

Это же…

— Хамсин! — взревел Ренье, и в тот же момент земля под их ногами дрогнула.

Пылевой вал рухнул в ущелье, накрыв его от края до края, и покатился с визгом, натыкаясь на скалы, заполняя каждую ложбинку, каждую выемку… Красно-черно-желтая взвесь поглотила все вокруг, словно вода, затопившая отсеки тонущей подводной лодки. Она билась о камни, образуя валы, вихри, пылевороты, лишая Карла Шульце и оставшихся бойцов из его легиона возможности видеть, слышать, целенаправленно двигаться и даже дышать.

* * *

Хамсин, накрывший легионеров, ударил по профессору и его спутникам спустя несколько секунд.

Они уже выходили на открытое пространство после утомительного бега по каменным лабиринтам, когда стена раскаленного воздуха, смешанного с пылью, буквально смела их с тропы с неправдоподобной легкостью. Рувим и Арин удержались на ногах, а Валентина ветер опрокинул и даже протащил несколько метров, словно ручей унёс перевернутого на спину жука. После нескольких попыток Шагровский всё-таки неуклюже встал на колени и, цепляясь за камни, поднялся, пряча лицо от набегающего воздушно-песчаного потока. За считанные секунды его рот наполнился сухой пустынной пылью и песком, а слюна высохла едва ли не с шипением, как плевок на раскаленной плите.

— Держись за меня, — крикнул ему в ухо дядя, — закрой рот тканью!

Сказать было проще, чем сделать!

Шагровский ощутил, как на его локте сомкнулись пальцы профессора, и Кац безо всяких церемоний потащил родственника куда-то в красно-чёрную круговерть. Оставалось только безоговорочно подчиняться — возможности сориентироваться не было, ни одно из пяти чувств не работало. Хотя нет — нестерпимую жару Шагровский ощущал каждой клеточкой тела! И еще песок — на такой скорости он хлестал по коже стеклянной крошкой, буквально снимая с открытых частей живую плоть!

Валентин ждал обещанного Рувимом ливня, а попал на жаровню к пустынным духам — во всяком случае, на первый взгляд местный ад должен был выглядеть именно так!

На Шагровском были остатки рубашки, которую они с Арин разодрали на перевязку еще позапрошлой ночью, да старая галабея[12] с бедуинского плеча — ветхая и грязная. Он не сразу сообразил, что дядя тычет ему какую-то тряпку — половину своей куфии[13]. Для нужного эффекта ткань хорошо было бы обильно смочить, но для этого следовало найти место, где их бы не сдуло и не занесло песком, пока они льют воду из фляги, так что пришлось обойтись так — всухую. Воздух был горячим, настолько горячим, что Валентину казалось — стальные части пистолета-пулемета обжигают ему ладони. Глаза, забитые землей, не хотели открываться, песок под веками со скрежетом царапал роговицу.

— Держись! — прохрипел рядом дядя.

Шагровский ощутил, что с другой стороны его подхватывает Арин и, уже не делая попыток осмотреться, позволил спутникам волочь его прочь, под прикрытие скального выступа — ему оставалось лишь передвигать ноги и не мешать.

Только забившись в щель, как перепуганные мыши, и накрыв головы дядиной галабеей, все трое смогли перевести дух и откашлять землю из горла. Несколько глотков воды из горячей фляги вернули Шагровскому способность говорить, он даже потратил пару граммов драгоценной жидкости, чтобы промыть глаза, иначе веки было не разлепить. Вокруг бушевала песчаная буря, и хотя здесь, в узком месте, скорость ветра вырастала, зато скалы прикрывали от прямого давления ветра. Стремительный воздушный поток со свистом несся по каменному коридору на расстоянии вытянутой руки. Казалось, достаточно сделать шаг и остановиться уже не удастся — клубящаяся стена поглотит тело, понесет его, словно лист бумаги, ударяя о скалы. Было страшно. Шагровский поймал себя на том, что вжимается в стену за спиной так, что острые сколы породы царапают раздраженную потом кожу.

— Это надолго? — прохрипел он.

— Неизвестно, — отозвалась Арин чужим, грубым голосом, настолько не похожим по тембру на ее обычную речь, что Шагровский не сразу понял, что эти звуки издает именно она. — Может быть, час, может два. Или день-два…

— Не пугай мне племянника! — дядя скрипел, как плохо смазанная ось. — Не больше суток, Валентин! Я думаю — пару часов! Или меньше. Вы слышали грохот? И зарницы ночью были… Будет гроза и сильный дождь! Будет суфа[14]!

Само слово «дождь» сейчас звучало, как издевательство. Трудно было представить что-то более невероятное в царившем вокруг песчаном кошмаре.

— Мы не успеем выбраться наверх, — продолжил Кац.

Он вжимал голову в плечи, силясь спрятать рот от весело пляшущего перед самым лицом вихря из пылевой взвеси.

— Одно радует: сейчас они нас не найдут.

* * *

Дядя Рувим не ошибался — найти их в тот момент, когда не видно пальцев вытянутой вперед руки, было невозможно. Но он предполагал, что между его маленьким отрядом и преследователями как минимум пара километров. На самом деле, профессора Каца и Карла в этот момент разделяло не более сотни метров, и если бы вокруг не бушевала пыльная буря, они бы могли слышать друг друга, ведь Шульце тоже приходилось кричать, чтобы его слова разобрали спутники.

Легионеры находились в куда худших условиях, чем те, кого они ждали в засаде. Если Рувим легко увел своих подопечных под защиту скал, то Карл этого сделать не мог — валуны, за которыми они расположились, не укрывали от ураганного ветра, а до места, где каменные стены смыкались, надо было еще добраться. Пришлось забиваться в щели, как тараканам, держась поближе друг к другу, чтобы не потеряться в сумасшедшей круговерти.

Шульце, до того ни разу не побывавший в такой передряге, чувствовал себя ужасно. У него разом отобрали зрение, слух и возможность передвигаться. Он кожей ощущал, что враг неподалеку, но был бессилен изменить хоть что-нибудь — закрывая пересохший рот рукавом, он мучительно перхал и пытался откашляться, но из этого ничего не получалось: на языке и за губами накапливалась омерзительная на вкус взвесь, хрусткая и сухая.

— Никому не отходить! — хрипло прокаркал он, задыхаясь. — Ждем, пока стихнет!

— Какого хрена! — отозвался Ренье. Ему было явно плевать на субординацию. — Это может быть и на несколько дней, командир! Надо выбираться! Заматываем морды и ползем хоть раком отсюда! Мы все тут до завтра сдохнем!

— А куда ползти, ты знаешь!? — проорал Морис (его Карл видел как силуэт, и голос его мог разобрать только потому, что у француза теперь были противные визгливые интонации, хорошо слышимые в шуме ветра: от пересыхания в горле у него свистело, остальные же, наоборот, хрипели, словно пробитые динамики старого радиоприемника).

— Пока — туда, откуда пришли! — легионер взмахнул рукой, указывая куда-то во мглу, себе за спину. — Там можно найти укрытие от ветра и пересидеть. У нас воды — всего по фляге! Если не спрячемся — нам конец!

Ползти туда, откуда пришли, означало отказаться от мысли догнать профессора. Догнать прямо сейчас, сегодня и сломать его, свернуть ему шею… Этого Шульце допустить не мог. Оставаться в засаде?.. Ренье был прав. Это не выход. Сдохнуть здесь — это дать Кацу уйти безнаказанным. Ну, уж нет!

На принятие решения ушли доли секунды, все-таки недаром Вальтер-Карл столько лет руководил своим легионом. Возможно, немец не был Спинозой, но своим солдатам он всегда казался Наполеоном.

— Взять друг друга за пояса! Не отпускать! Идем вперед!

Никто ничего не сказал. Наверное, потому, что никакой разницы между «вперёд» и «назад» в настоящий момент не существовало — главное было уйти с места, где они находились. Но никто и не сдвинулся с места — встать и подставить себя под сокрушительные порывы, требовало решимости. Или предводителя.

— Я иду первым! — крикнул Карл. — Вторым — Ренье! Морис! Ты — третий! Замыкающий — Ларс! Встали! Ну!?

Шульце поднялся на полусогнутые, подставляя круглую согбенную спину ударам бури. От порывов ветра его качало.

— Ну!? — проорал он снова и закашлялся так, словно хотел выплюнуть легкие. Внутри все горело, кожа на губах ссохлась в корку.

Ренье ухватил Вальтера-Карла за ремень, неразборчиво выругался, занимая позицию, и сила давления ветра для немца чуть уменьшилась — чужое тело прикрыло ему спину. Они двинулись сквозь клубящуюся пыль гуськом, словно пингвины сквозь антарктические снежные заряды, неуклюже переставляя ноги. Красные текучие струи вились под ногами, обтекая подошвы ботинок.

Ураганные порывы толкали легионеров, и им приходилось упираться, отклоняясь назад, иначе вполне можно было рухнуть ничком и свалить всех остальных. Воздух вокруг гудел, шуршал, скрипел, на мгновение замолкал, словно у великана, выдувающего из нутра раскаленный газ, перехватывало дыхание, и через мгновение снова наседал на маленький отряд, издавая неприятный вибрирующий звук.

Легионеры медленно приближались к темной расселине, укрывшей профессора и его спутников. В густой, как засыхающие чернила, мгле, чья-то невидимая и очень недобрая рука толкала их друг к другу, сокращая и без того небольшое расстояние, до тех пор, пока…

* * *

Рувим Кац недаром имел опыт окопных схваток и кличку Египтянин. Даже спустя пару десятков лет почти гражданской жизни его рефлексы срабатывали безотказно и, что главное, быстрее, чем разум успевал принять решение.

Он почти ничего не видел и не слышал — он чувствовал. Вот изменилось шевеление теней, может быть, голос ветра стал на четверть тона ниже, не так зашуршал скользящий по камням песок…

Профессор внезапно стал чуть ниже ростом (колени согнулись, мгновенно напряглись плечи — со стороны могло показаться, что внутри Рувима взвели мощную пружину), повернул ствол в сторону прохода и свободной рукой слегка оттолкнул от себя Валентина и прижавшуюся к нему Арин. Слегка, но ровно настолько, чтобы выступ скалы, под которым все трое только что прятались, закрыл племянника с девушкой от любого взгляда со стороны расселины. От взгляда, а, значит, и от пули.

Карл, находившийся в нескольких шагах от ненавистного противника, тоже замер на мгновение, будто бы почувствовав направленное на него оружие. Он остановился так и не поставив на землю ногу и сбил с ритма идущих на ощупь легионеров: следующий вторым Ренье толкнул его в спину, и немец, потеряв равновесие, завалился вперед, выставляя руки навстречу земле.

Забряцало оружие. Ренье рванул легата за пояс, стараясь удержать, но не смог, и Шульце упал, больно ударившись локтем о камень.

И в этот момент профессор Кац нажал на спуск.

Он специально дал длинную очередь, не жалея патронов, так, чтобы свинец прочесал расщелину перед ним от стены и до стены. Последние две пули ушли вверх и вправо, но полдюжины раскаленных кусков металла вспороли дымный бок бури и ввинтились в пыльную мглу. Два девятимиллиметровых снаряда ударили в Ренье — в самый центр груди, защищенной легким бронежилетом, и в бицепс, чуть ниже плечевого сустава. Третья, пройдя над плечом бельгийца, срезала ухо Морису, оставив в целости только верхнюю часть ушной раковины.

Грохот стрельбы буря съела не полностью, зато вспышки на дульном срезе пыль поглотила без остатка. Все выглядело так, будто кто-то с треском разорвал кусок парусины, и звук сбил с ног троих из четверых легионеров. Вальтер-Карл мгновенно сообразил, что произошло, и откатился в сторону, забиваясь под стену. Ренье, отброшенный пулями, рухнул на спину, словно упавший со стола таракан. Морис же, схватившись за голову, осел на месте, потянув за собой Ларса, который понял меньше всех.

Шульце опомнился первым, как и подобает командиру — его штурмовое ружье плюнуло огнем, посылая в проход между скалами заряд картечи. Ремингтон[15], снаряженный патронами «магнум»[16], рявкнул голосом разъяренного медведя. Задержись профессор на открытом месте хоть на полсекунды, и картечь, пущенная в полуметре от земли, оторвала бы ему ноги. Но Рувим Кац успел отступить за камни, и свинцовый вихрь пронесся в нескольких сантиметрах от него, не причинив вреда. «Помповик» рявкнул еще раз, и еще раз, и еще раз…

Карл давал возможность своим людям отползти, спрятаться, найти укрытие. Здесь, в самом начале расселины, они были беззащитны, и стоило кому-нибудь из беглецов открыть плотный огонь, как легион можно было бы списывать в утиль. Возможно, что жилеты спасли бы их от смерти, но с простреленными конечностями сильно не повоюешь!

Бабах!

Из ствола ремингтона вылетел сноп огня, и новая порция картечи с кровожадным шелестом промчалась по проходу. Шульце не видел, что происходит сзади него. Он слышал вскрик Мориса и удары пуль в тело Ренье. Теперь в ушах гудело от грохота ружейных выстрелов, и в клубящемся мраке было ничего не разобрать.

Пять выстрелов. Один был в стволе и восемь в магазине, значит, осталось четыре. Пора менять диспозицию.

Вальтер-Карл вытянулся в струну и прокатился к противоположной стенке, как оказалось, вовремя. Рувим выставил из укрытия автоматный ствол и полил место, где только что лежал противник, градом пуль. Обойма кончилась, щелкнул в пустоту боек. Каменная крошка, полетевшая во все стороны, рассекла затаившемуся Ларсу щеку, а рикошетирующая пуля на излёте ударила Шульце по пальцам, сжимавшим цевьё, и раздробила две фаланги на левой руке.

Было больно. Очень больно. Так, как если бы пальцы ломали дверью, но Карл не издал ни звука, только оскалился и заскрежетал зубами. Вокруг него выла и бушевала пылевая буря, и он не мог понять, кто из его людей жив, а кто попал под огонь этого престарелого коммандос. Он был уверен — в бою он со своими ребятами расправится с археологом за считанные минуты. Только вот боя не получалось. Получалась стрельба наугад, атака вслепую, без зрения, без слуха, без предварительной рекогносцировки.

Шульце уже успел забыть, что только что мчался по следам Каца, как гончая, не считаясь ни с опасностями, ни с голосом разума. Он снова потянул за курок. Ремингтон рванулся из рук, скользкое от крови цевьё вывернуло искалеченные пальцы.

Бабах! Три в остатке! Вальтер-Карл выщелкнул из закрепленного на «щеке» помповика картриджа патрон и быстро заправил его в приемник. И еще один. И еще. Пять в магазине, шестой в стволе. Только бы никто не полез вперед! И ни в коем случае не бросать гранаты — завалит на хер! Мы его достанем, как развиднеется! Вот пусть только станет видно хоть что-нибудь!

Шульце в ярости сорвал с головы бесполезный ПНВ и швырнул его в расщелину. «Ночник», пролетев добрый десяток метров, упал на камни рядом с ботинком дяди Рувима, выкатился из стелящейся пыли и замер. Кац вставил в автомат новую обойму, отхаркнул забившую горло пыль и, повернув голову к спутникам, прокаркал: «Отходим! От стены ни на шаг!»

Шагровский видел дядю плохо: он не мог ни открыть ни закрыть запорошенные пылью глаза, взгляд увязал в плотной завесе бури. За свистом ветра громогласно лаяло ружье — значит, противник был совсем рядом. Но где рядом? Хватаясь рукой за камни, Валентин побрел вперед. Он совершенно не мог сориентироваться, но четко осознавал, что единственный шанс не попасть под картечь — слушаться дядюшку. Стена прикрывала их от выстрелов, но уже не заслоняла от ветра, дующего со скоростью больше сотни километров в час — на воздушный поток можно было улечься. Беглецы двигались сквозь бурю медленно, с трудом совершая каждый шаг, словно альпинисты идущие по крутому подъему сквозь снежный буран.

Со склона вниз сдуло несколько крупных камней и один из них едва не угодил в Арин. Вслед за ним, прошивая воздух, сверху посыпались сотни мелких обломков. Увернуться от них было невозможно, оставалось только пригнуть головы, чтобы не получить по темени куском породы. Позади снова рявкнул ремингтон, а потом по расщелине хлестнуло автоматной очередью.

Легионеры не отставали. Их все еще было четверо, хотя рана Ренье оказалась серьезной, и он мог истечь кровью буквально за несколько минут. Он шел, как пьяный, зажимая простреленное плечо, он вообще едва поднялся после ранения, но остаться один на один с бурей было бы настоящим безумием. Страх быть брошенным на произвол судьбы победил слабость от кровопотери и болевой шок. Пока рядом были товарищи, оставался шанс! В одиночестве такого шанса не было. Ренье помнил, что такое Африка, и очень хотел вернуться домой. Наверное, так, как не хотел никогда до того.

Происходившее нельзя было назвать бегством, как, впрочем, нельзя было назвать и преследованием. Просто трое обессиленных и грязных, как черти, людей ползли через бурю прочь от четверых, таких же грязных и обессиленных.

А потом…

Потом небо над ними лопнуло, огромная многоножка электрического разряда засверкала в зените, и Шагровский едва не ослеп и не оглох. А через мгновение едва не захлебнулся — сверху обрушился дождь. Он не начинался, не бил крупными каплями, а именно обрушился. Сразу. Тоннами. Сотнями тонн. Вода смешивалась с пылью, висящей в воздухе, и до земли уже долетали коричнево-красные земляные струи, тяжелые, словно железные трубы. Казалось, само небо разродилось грязью, и за считанные секунды густая жижа заплескалась вокруг щиколоток беглецов, хлынула рекой по расщелине. До этого момента Валентин не понимал, что такое «дождь стеной», хотя видел ливни в Сибири и на Дальнем Востоке. Нечто похожее ему довелось наблюдать в Южной Америке, но в сочетании с пылевой бурей, бушевавшей над Иудейской пустыней еще считанные секунды назад, рассвирепевшая стихия давала ливню в сельве сто очков вперед. Настоящая стена из грязи, соединившая небо и землю, буйство молний над головой, ветер, валящий с ног — если такая вот суфа была обычным делом для этих мест, их обитателям можно не завидовать.

Профессор продолжал упорно брести вперед, то и дела выпуская в водяную завесу за спиной короткие очереди на три патрона. Сзади тоже стреляли в ответ, но, судя по всему, обе группы находились вне досягаемости для пуль и картечи противника: стены расщелины за счет изгибов защищали их до поры до времени. Но стоило расстоянию сократиться!..

Ливень усилился, хотя минуту назад Валентин ещё считал это невозможным. Падающая с небес вода мгновенно вымывала из перегретого воздуха тепло. Перепад температур был настолько резким, что Шагровского бросило в дрожь. В свете молний он увидел лицо Арин — прилипшие ко лбу пряди волос, посиневшие губы, воспаленные глаза, обведенные темными кругами. Под ногами мерзко хлюпала жидкая, но очень липкая грязь, и сразу стало скользко — так скользко, словно они бежали не по камням, а по льду. Шум водяных струй, хлещущих под разными углами, напоминал грохот водопада, со стен то и дело падали камни, некоторые величиной с хороший арбуз, но беглецам пока везло — многокилограммовые «подарки» пролетали мимо.

Но и преследователям везло не меньше — никто из них не пострадал от каменных снарядов. Они старались не упустить беглецов, но из-за раненого Ренье не могли бежать достаточно быстро, и профессор со спутниками пока что выигрывал в гонке.

Поворот… Расщелина плавно пошла влево, распрямилась, снова заложила вираж…

Мощный разряд хлестнул по скале как раз над головами беглецов: взлетели искры и в облаке пара брызнула во все стороны каменная крошка. Последовавший за этим удар грома был настолько силен, что сбил всех троих с ног словно кегли! Шагровский оглох и почти ослеп — окружающий мир поплыл в тумане, контуры предметов потеряли четкость. Он мотал головой, как контуженая лошадь, не в силах ни навести резкость, ни сориентироваться. Остались ли рядом дядя и Арин? Где он находится? Почему так сильно звенит в ушах?

Потом резкость как-то сама по себе навелась…

Он сидел в вязкой жиже, опираясь руками, чтобы не завалится на бок. Рядом пыталась подняться Арин, автомат она из рук не выпустила. Валентин снова потряс головой и принялся искать свой, шаря ладонями в грязи. Автомат нашелся, правда походил он на кусок рыжей глины из которого торчал забитый жижей ствол. Шагровский примерился протереть затвор рукавом, но только еще больше все испачкал.

Тысячи мух в его голове спорили с миллионом комаров, и от этого в ушах стоял страшный гул, перекрывающий любые звуки. Валентин увидел дядю, стоящего на колене. В руках у Рувима дергался автомат и его на дульном срезе плясали вспышки. Шагровский снова удивился, что не слышит звука, да и видит все в немного замедленном темпе. Горячая гильза ударила Валентина в щеку, заставив повернуть голову. Теперь он видел, куда стреляет дядя — в завесе струй пульсировали вспышки. Что-то пронеслось у его щеки, обдав ее горячим. Шагровский шарахнулся и завалился на спину опрокинутой черепахой.

Глава 10

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

К вечеру дождь не пролился, хотя на закате в горах гремело, и ночью, пока Пилат сидел на балконе, отдыхая от дневного зноя, дважды дунуло прохладным ветерком. Порывы были свежи, наполнены запахом грозы — так пахнут молнии и дождевые капли. Но не случилось. Долгожданный ливень поворочался где-то в ущельях, потрепал верхушки сосен и умолк, успокоившись.

Перед сном к Пилату вышла Прокула, посидела с ним немного, поклевала виноградную гроздь, выпила несколько глотков золотистого фалернского, разбавленного тимьяновым родосским медом и, коснувшись губами вислой щеки прокуратора, удалилась во внутренние покои. Дыхание ее было свежим, с медовым привкусом, шаги легки. Скользнув между тенями, особенно густыми в свете дворцовых светильников, она исчезла из виду, но прокуратор еще некоторое время слышал ее шаги. Едва слышно лязгнуло железо: стража распахнула перед женой игемона двери и снова прикрыла створки, оставив Пилата наедине с ночью и мыслями.

Некоторое время он размышлял о прожитом дне. Мысли казались вязкими, словно растопленная на солнце смола. Всплывали какие-то малозначащие детали, какие-то слова, жесты, строки, написанные на пергаменте. Потом прокуратор поймал себя на том, что спит, и тут же проснулся. Звук, разбудивший его, заставил шарить вокруг в поисках меча, и на мгновение он похолодел оттого, что не нащупал рядом рукоять гладия.

Не сразу, но Пилат сообразил, что лежит не у походного костра и не в палатке во временном лагере, а на ложе, в крытой галерее, и пробудился из-за звона пустого кубка, что обронил на каменные плиты пола. И тогда он перестал судорожно шарить вокруг в поисках оружия, медленно-медленно выдохнул воздух, распирающий легкие, и сел.

Воин остается воином, даже тогда, когда становится чиновником.

Прокуратор видел прежние сны. В них не было этого раскаленного города, его белых камней, громады чужого, враждебного Храма, бело-голубых одежд здешних жрецов и гортанной арамейской речи. И он сам был другим — без жирка, весь состоящий из мышц и скрученных жил, легкий и свирепый, как гончий пес. И участие в яростной схватке привлекало его тогда куда больше, чем раздаваемые после битвы награды.

Думать о том, как он изменился за прошедшие годы, Пилат не хотел. Не хотел — и все. Без объяснений. Что можно объяснить самому себе? Как солгать? Разве себя обманешь?

Он встал (боль в ушибленной спине дала о себе знать — выпрямляясь, он едва сдержал стон) и косолапой походкой кавалериста зашагал по галерее. Слева, между массивными колоннами, мелькало густо усыпанное звездными россыпями небо, по которому проносились призрачные легкие тени — не то ночных птиц, не то нетопырей, гнездившихся под портиком в огромном количестве.

Стража распахнула перед ним дверь во внутренний покой. Прокуратор шагнул в полумрак галереи, ведущей в спальни, створки за ним сомкнулись и он услышал, как скрипнули кожаные доспехи легионеров.

В спальню заглядывала луна. Ветер лениво перебирал занавесь на окне и осторожно трогал балдахин над ложем. Прозрачная ткань едва-едва шевелилась, в саду внутреннего двора перекликались птичьи голоса.

Прокула спала на боку, свернувшись клубочком, еле слышно посапывая, и у Пилата, у Всадника — Золотое Копье от нежности, от того чувства, которое ранее было ему незнакомо, на мгновение сжалось сердце.

Он сбросил с себя одежду и, стараясь не шуметь, лег рядом с женой, осторожно взял ее за руку, укрыв своей большой ладонью маленькую кисть с тонкими, хрупкими пальчиками. Раньше, ложась спать, он так же касался рукояти меча.

Времена меняются, подумал Пилат, вытягиваясь на прохладных простынях во весь рост. Это ни хорошо и не плохо, так и должно быть. Плохо, что мы меняемся. Самая прочная броня с годами ржавеет и разваливается. Что же говорить о людях? Я не такой, каким был раньше. Совсем не такой, но этого никто не должен увидеть. Никто. Ни враги, ни друзья. Настанет утро, и все будет как прежде. Наступит утро…

В спальню медленно вливалась пришедшая с окрестных гор прохлада. Едва мерцавший в углу светильник на миг зарделся, так, что тени заметались по комнате, и окончательно угас. Сон навалился на прокуратора, и Пилат уснул крепко, без сновидений, так и не выпустив из ладони руку жены.

А вот Афранию Бурру в эту ночь спать не пришлось.

Каждый раз перед большими праздниками, когда город начинал вскипать, как поставленный на медленный огонь котел с похлебкой, начальник тайной полиции чувствовал, что ненавидит свою работу. Как вскипающая похлебка покрывается неприятной на вид пеной, так и переполненный людьми Ершалаим принимался страдать от пришлой и местной нечисти, мечтающей поживиться за счет гостей и жителей города.

В принципе, все праздники добавляли Бурру головной боли, но самым тяжелым был Песах.

В эти дни население Ершалаима вырастало в несколько раз, переполненные гостиницы и постоялые дворы не вмещали прибывших. Воров на рынках становилось едва ли не больше, чем торгующих. В город спешили блудницы, разбойники, проповедники, бродячие фокусники и актеры. На загаженных улицах то и дело возникали драки с поножовщиной, кого-то грабили, а два-три совершенных за ночь убийства были нормой. И, несмотря на то, что Ершалаим был переполнен соглядатаями, доносчиками и полицейскими, жить в нем в предпраздничные дни было небезопасно — слишком уж значительным становился численный перевес тех, кто нарушал или был готов нарушить законы при любой возможности.

Агенты Афрания сбивались с ног, но не могли уследить за всем, что происходило на улицах, и чаще всего убийцы оставались безнаказанными, воры благополучно исчезали с добычей, а целители едва успевали вправлять вывихи и врачевать переломы, раны да ушибы. Жизнь не сделала Бурра человеконенавистником, но накануне Песаха даже он, при всей своей уравновешенности и выработанной годами привычке сдерживать эмоции, начинал испытывать приступы мизантропии.

Вечером, когда Пилат предавался размышлениям во дворце Ирода, начальник тайной полиции сначала спустился в Нижний город и, зайдя в один из домов неподалеку от дворца Каиафы, провел в нем почти час. За это время Ершалаим обволокли густые смоляные сумерки, вспыхнули факелы у входа в Храм, один за другим зажглись огни на шестидесяти башнях стены, окружавшей Верхний город, потом разгорелись сторожевые костры на шестнадцати башнях стены города Нижнего. Словно в ответ им замерцали светильники на стенах Храма, обозначая огненным пунктиром его очертания.

Последними зажгли факелы стражники у дворца первосвященника. Город готовился отойти ко сну, он устал, обессилел от жары и забот, но все еще гудел и ворочался, не в силах отбросить от себя дневные волнения. Ночь приносила облегчение, ночь приносила прохладу. С гор задуло, и начальник тайной полиции запахнул плащ на груди — влажную от пота кожу обожгло ледяным дыханием.

Шагая по улице, ведущей к Верхнему рынку, Афраний внимательно поглядывал по сторонам из-под капюшона. Плащ не только скрывал лицо и фигуру начальника тайной полиции, в его складках Бурр прятал и гладиус, и заточенный до бритвенной остроты пугио, притаившийся в кожаных с медью ножнах. Улицы, несмотря на поздний час и падавшую на город тьму, полнились людьми. Конечно же, толпа не была такой плотной, как днем, но все равно прохожих на улицах было слишком много для такого часа. Некоторые, так и не нашедшие себе места для ночлега, укладывались спать под стенами домов, другие мостились у чужих дверей — мужчины, женщины, дети…

Ночью им не позавидуешь, подумал Афраний. Те, кто ночует на площадях, разведут костры. Здесь же огня не зажжешь, не дадут.

Дома в Нижнем городе были богатыми, жили в этих кварталах все больше состоятельные торговцы, золотых дел ремесленники, поэтому двери ставили прочные, с железом и бронзой, а высокие, тщательно выбеленные известью стены поднимались вверх — не залезешь, не перепрыгнешь. Не дома, а маленькие крепости, стоящие настолько близко друг к другу, что двум всадникам не разъехаться. Их хозяева не будут рады тому, что под их стенами ночуют десятки и сотни приезжих. Но что поделаешь? Песах! Каждый еврей хочет посетить Храм и принести жертву своему невидимому Богу!

Были вещи, которые начальник тайной полиции полагал выше своего разумения.

Рим имел свою религию, и, наверное, чтил своих богов. Но в сравнении с верой, которую нес в себе этот народ, Империя не верила в богов вообще. Разбитая на четыре провинции Иудея, казалось, была лишена единства. Северяне недоверчиво относились к южанам, и те платили им той же монетой. Выходцы с востока терпеть не могли всех остальных, обитатели приморских городов заносились перед жителями горных районов.

Но во время молитвы…

Все иудеи, где бы они ни жили и из какого рода не происходили бы, молились одному Богу, и их белоснежный Храм с золотой чешуей крыш был той самой твердыней, собиравшей народ воедино. Вера губила их, вера отделяла их от всего остального мира, сковывала сотнями смешных запретов, но она же и спасала это племя от ухода в небытие. Ни греки, владевшие Эрец Исраэль сотни лет, ни римляне, снова поставившие иудеев на колени сравнительно недавно, ничего не изменили — в весенний месяц нисан сотни тысяч иудеев со всего мира едут, чтобы принести своему Богу жертвенного агнца, чтобы храмовый жрец окропил четыре угла алтаря свежей кровью. Едут, чтобы внести в сокровищницу Храма свою лепту — и вот он! Громадный, белый с золотом, хранящий в себе сокровища, которые собирали поколения верующих иудеев. Прав, прав прокуратор — тот, кто обещает разрушить Храм, не враг Риму! Нет другого способа изменить этот народ! Зелоты, саддукеи, фарисеи да и идумейцы, давно ставшие полуэллинами — все они молятся одному Богу! Если же отобрать у них единство в вере — не станет народа…

Размышляя, Афраний неторопливо шагал, двигаясь к одному из висячих мостов, переброшенных через провал Сыроварной долины — такой путь к Антониевой башне был самым коротким. Он тоже устал. День был долгим, но для начальника тайной полиции он все еще не закончился, хотя город засыпал, поёживаясь от ночной прохлады, и (Афраний прекрасно об этом знал) вряд ли закончится до утра. На другой стороне долины людей на улицах поубавилось, но чище не стало. Почти миллион приезжих — это гораздо больше того, что могут вместить стены Ершалаима.

Вскоре переулок привел его к цели — большому, в два этажа, с плоской крышей-садом дому. Афраний постучал в двери — сначала два раза, потом еще два и еще один после небольшой паузы. Спустя несколько мгновений звякнули запоры, и Бурр тенью скользнул в приоткрывшийся проем. И вовремя. На улице зазвучали шаги и громкие голоса. Патруль совершал свой еженощный обход. Бурр усмехнулся. Хорош непосредственный начальник, прячущийся от подчиненных! Но скрыться незамеченным — это лучше, чем рассказывать солдатам о том, что он тайно проверяет посты. Вряд ли кто-то сопоставит его визит в этот район с обитателями дома, в который он вошел, но… Афраний никогда не боялся риска, вот только терпеть не мог рисковать без надобности.

Во внутреннем дворе горели светильники, и их количество однозначно указывало на то, что хозяин дома богат. Над Ершалаимом как раз начала всходить луна, и ее белый холодный свет смешался с мягкими желтоватыми лучами от горящего масла. Неизвестно как пробравшийся во двор ветерок колыхал пламя, и по стенам скользили причудливые тени. Хотя цветника Афраний не разглядел, но он определенно был где-то рядом. Запах цветов висел в прохладном воздухе, такой материальный, что его можно было потрогать руками.

Афраний откинул капюшон на плечи, открывая лицо, и взглянул в глаза тому, кто распахнул перед ним дверь. Человек, стоявший перед начальником тайной полиции, заслуживал уважения, и играть с ним в те же игры, что и с Малхом, Бурр не мог. Вернее — мог, он пока еще мог почти все в этой стране. Мог, но не хотел.

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Говорят, что молния никогда не попадает в одну точку. Это правда. Но ей ничто не мешает попасть всего на несколько метров левее или правее того места, куда она уже била минуту назад.

Огромный сверкающий посох воткнулся в скалу, на этот раз за спинами группы Вальтера, грянул гром, и ударная волна обрушилась на людей, прятавшихся в узкой расщелине. Основной напор чудовищно мощного звука на этот раз пришелся на легионеров, а Каца, Валентина и Арин просто отшвырнуло в сторону.

Шагровский встал на четвереньки и подставил плечо девушке. Потом они вместе помогли Рувиму подняться и снова побрели по проходу, прочь от преследователей. Валентин подумал, что можно было попытаться перестрелять оглушенных врагов, но закончить мысль не успел. Что-то ударило его в спину между лопатками, прямо в рюкзак с бесценным контейнером, и ударило так, что он полетел лицом вперед, прямо в красно-коричневую грязь, которой становилось все больше и больше. Под слоем грязи некстати оказался камень, из глаз Шагровского брызнули искры, и от резкой боли прояснилось в голове. Он осознал, что его волокут, а он едва переступает ногами и что так нельзя, потому что дядя и Арин не смогут долго тащить почти девяносто килограммов веса.

И тут их накрыло потоком воды, немыслимо закрученной, пенной, словно молоко в миксере. Накрыло, сорвало с места и понесло, вращая и швыряя со стороны в сторону.

Шагровский много раз купался в быстрых горных реках — в потоке почти невозможно скоординировать тело и, несмотря на все усилия, чувствуешь себя бумажным корабликом, брошенным на волю волн. Сейчас эффект был приблизительно такой же, разве что вода оказалась теплее. От неожиданности Валентин ушел с головой в бурую воду, но тут же вынырнул, задыхаясь от неожиданности и страха, что потеряет из виду дядю Рувима и Арин. Профессора он не увидел, зато Арин барахталась в потоке буквально в метре. Ей приходилось загребать одной рукой, во второй она все еще держала автомат. Шагровский только сейчас понял, что он свое оружие потерял, зато рюкзак с рукописью все еще был за плечами и контейнер в нём: Валентин особенно хорошо ощущал его между лопатками. Место, куда должна была ударить пуля, очень болело.

Валентина крутило, словно в барабане стиральной машины, но он все же изловчился ухватить девушку за вздувшуюся в воде рубашку и притянуть к себе. И вовремя — поток встал на дыбы (так бурлит вода, проходя пороги) и их вдвоем проволокло по каменной россыпи. Шагровский успел приподнять Арин над собой и принял удар плечами, задом и рюкзаком. Лямки затрещали, но не лопнули, а вот кожа на правом плече удара не снесла — разошлась. Больно было так, что Валентин не выдержал и заорал: казалось, камни рвут оголенные нервы.

Внезапно рядом оказался дядя с лицом, залепленным красной грязью, и блестящими безумными глазами. Он тоже грёб одной рукой, пытаясь держать свой пистолет-пулемет над водой. Шагровского проносило мимо, он протянул Рувиму руку, но тщетно — пальцы схватили грязную пену в полуметре от плеча профессора, и тут же водяной вихрь бросил дядю Рувима в сторону племянника, заставив оторваться от стенки.

Поток, который нес их по узкому ущелью, с каждой секундой становился все мощнее и мощнее. Ливень питал его своими слезами, каменное русло сжимало, заставляя лететь между скальных стенок, и он волок за собой камни, сотни тонн грязи, а заодно и людей с такой же легкостью, как лесной ручей — упавших в него муравьёв. Вода прибывала, наполняя узкое ущелье, и беглецы, и их преследователи барахтались на поверхности, то и дело попадая в водовороты и получая пинки от мощных боковых потоков.

Молния снова обрушилась с небес, воткнувшись в торчащую над краем обрыва скалу. Каменный зуб лопнул, крошась, воздух разорвало громом, а огромные обломки полетели вниз, прямо навстречу беглецам. Шагровский, в очередной раз потерявший слух, четко видел, как камни летят, кувыркаясь в струях ливня, и неумолимая вода несет их с девушкой точно под удар. Он ухватил Арин за ворот, готовясь нырять, но не успел. Успел только зажмурится. Здоровущий, размером с малолитражку, камень упал в воду в полуметре за ними, едва не оторвав руку дяде Рувиму. Поток снова вздыбился, Шагровского перевернуло, и хорошо еще, что внизу не оказалось большого валуна, иначе не сносить Валентину головы, и он вынырнул невредимым, так и не выпустив из ободранных пальцев рубашку девушки.

А вот раненому Ренье (его несло в потоке буквально в полутора десятках метрах от Рувима) не повезло, он ударился коленями об упавший обломок и коленные чашечки бельгийца мгновенно превратились в кашу из обломков кости. Ноги закрутило винтом, мелькнул над грязной водой приоткрытый рот… Раненый вскрикнул и исчез под водой настолько быстро, что никто не успел и руку протянуть в его сторону. Вальтер, увидев, как засосало Ренье, инстинктивно поджал ноги и пролетел над препятствием (вода через обломок катилась мохнатым от пены горбом), Морис тоже проскочил, даже не заметив опасности, его выручил небольшой рост и то, что он не пытался перебирать ногами, чтобы держать корпус вертикально. Плывший последним Ларс ударился о камень щиколоткой и заорал дурным голосом, не столько от боли, как от страха — он ежесекундно ждал смерти и, в общем-то, не без оснований.

Бурлящая река выплеснула беглецов из горловины ущелья, но это было не избавлением, а только началом нового несчастья. Здесь расстояние от стены до стены было гораздо больше, и несколько потоков сливались в один, еще более полноводный, но не такой быстрый и бурный. «Не такой быстрый» вовсе не означало «медленный», вода по-прежнему тащила их вперед и ливень не собирался утихать. Шагровский, вытянувшись в струнку, ухватил пролетавшего мимо дядю за рукав и умудрился при этом не захлебнуться. Вокруг то и дело возникали воронки больших и малых водоворотов, словно кто-то сидящий под водой вынимал и вставлял в сливы этой каменной ванны десятки пробок. Рувим, Шагровский и Арин вцепились друг в друга мертвой хваткой, понимая, что стоит на миг её ослабить — и их разъединит, расшвыряет в разные стороны, и найти друг друга в этом аду будет невозможно.

— Нас несет к Мертвому морю! — прокричал профессор Кац.

Грязь с его лица дождь смыл, а вот с волосами не справился — по дядиной шевелюре сползали густые колбаски красного цвета.

— Смотрите! — Арин внезапно забила ногами, стараясь направить их «сцепку» куда-то вправо.

Там, куда пыталась плыть Арин, скала резко начала понижаться, склон скатывался к поверхности бурного потока, и, при определенной сноровке и везении, в этом месте можно было попытаться выбраться наверх.

Все трое принялись грести, но вода тащила их мимо в нескольких метрах от спасительных камней, не давай возможности сократить расстояние.

В какой-то момент Шагровский почти дотянулся до валуна, но лишь проехался по нему пальцами. Стрельнуло в поврежденном плече, потемнело в глазах. Их развернуло, закрутило еще больше, вынесло на стремнину и тут же бросило обратно, под самый камень, но стенка снова полезла вверх, и до желанного края скалы было больше метра. Вода ревела, вливаясь в новое жерло — вход в ущелье походил на разинутую змеиную пасть. Поток ворвался вовнутрь, царапая бока об острые камни, и припустил в еще большей прытью.

Шагровский увидел за пеленой дождя какое-то белое кипение, уходящие в стороны россыпи крупных обломков, и только мгновение спустя сообразил, что именно видит.

— Завал! — закричал он, понимая, что ничего сделать они физически не успеют.

И они врезались в завал.

Часть скалы обрушилась, скорее всего, несколько минут назад, и вода, с силой ударяя в обломки, взлетала брызгами вверх, рвалась в щели между валунами, но не успела еще заполнить трубу ущелья настолько, чтобы перевалить через препятствие. Откат струи немного мягчил удар, но, все равно, приложило их крепко — Рувима боком, а Шагровского той же многострадальной спиной. Контейнер снова проехался по ребрам и позвоночнику, пластиковая пряжка, скреплявшая лямки рюкзака у Валентина на груди, разлетелась на части. Вскрикнула Арин. Поток многотонной рукой прижал их к камням, норовя раздавить, расплющить, превратить в фарш.

А еще ровно через три секунды вода принесла им незваных гостей.

Гостей было трое — не четверо, но сказать, что шансы стали равны, не рискнул бы самый большой оптимист. Никто не мог предугадать, чем закончится эта встреча. Слишком многое зависело от удачи, от того, как и на какие шахматные клетки расставит игроков судьба. Ларс врубился в камни рядом с Арин и так удачно, что раздробил локоть, и это спасло девушке жизнь — скандинав был тяжелее ее килограммов на сорок, и первый же удар пудовым кулаком отправил бы Арин в нокаут. Ларс был испуган, почти впал в панику, но все же оставался опытным рукопашником, а в схватке двух мастеров боя почти равного уровня вес играет немалую роль.

Кость хрустнула, скандинав с воплем попытался ударить девушку уцелевшей рукой, но та поднырнула, спрятав голову под волну. Ни Ларс, ни Арин и мысли не имели о временном перемирии «во спасение». Легионер настиг врага, виновного во всех свалившихся на легион несчастьях. Девушка же защищала свою жизнь от материализовавшегося зла, мстила за погибших товарищей.

Вода прижала ее спиной к камням, но не смогла помешать девушке осуществить задуманное — она на ощупь ухватила противника за яйца, облепленные мокрой тканью, и, сжав мошонку в кулаке, рванула ее что есть силы, выкручивая, словно отрывала от стебля кукурузный початок.

Ларс потерял сознание посредине крика — боль была нестерпимой, и сознание выключилось быстрее, чем легионер сообразил, что именно делает девушка. Арин рванула его за плечи вниз, погружая под воду, и одновременно выскочила вверх, опираясь на противника. Вода хлынула Ларсу в рот, он начал дышать ею и тут же пришел в себя — легкие наполнялись жижей, сердце колотилось в горле. Он попробовал вынырнуть, но что-то твердое охватывало его шею, не давая приподняться.

Он забился в страхе, попытался достать врага здоровой рукой, но Арин только сильнее сдавила бедрами его мощную шею, выворачиваясь так, чтобы сломать Ларсу хребет. Скандинав задыхался, он не мог даже выкашлять воду, которая разрывала ему бронхи и легкие, он не мог сбросить с себя эту суку… Он… Он… Хруст позвонков из-под воды не был слышен. Просто противник обмяк и Арин, разжав ноги, отпустила сломанную шею. В крови девушки кипел чистый адреналин, её даже обдало жаром.

Рядом она увидела странного многорукого и многоногого зверя — в скрещивающихся струях схватились насмерть профессор и маленький, похожий на мокрую мышь, человек. Сходство с грызуном было настолько разительным, что поражало воображение. Оскаленная мордочка, торчащие вперед передние зубы, маленький череп, облепленный редкими волосиками, как мокрой шерсткой. Головы противников то появлялись, то исчезали между струями воды — Арин даже не сразу сообразила, кто из дерущихся берет верх, так стремительно менялись позиции, но без колебаний поползла по камням через бьющие с брандспойтной силой струи, чтобы вцепиться в горло противнику.

Морис был совсем не прост и за свою бурную жизнь отправил «на ту сторону» не один десяток людей, но и профессор Кац далеко не всегда был профессором археологии. Вода швыряла их во все стороны и не давала совершать точных движений, потому со стороны схватка выглядела, как борьба нанайских мальчиков из известного циркового номера. На самом деле, противники дрались ожесточенно, не оставляя друг другу шансов даже на ничью. Преимущество Рувима калибром 5.45 висело у профессора на правом боку, и, несмотря на короткий ствол, развернуть его в сторону Мориса дядюшка не мог. Француз пытался добраться до профессорского кадыка, а тот пальцами левой руки цеплялся за глазницы Мориса, пробуя выдавить глаза. Правая рука дяди все еще лежала на рукояти пистолета-пулемета, он просто не успел ее высвободить.

Поток бил в каменное препятствие, как многотонный таран в крепостную стену, и беглецы вместе с преследователями оказались как раз между молотом и наковальней. Арин рвалась на помощь профессору Кацу изо всех сил, а в результате продвинулась на считанные сантиметры. Профессор и человек-мышь в очередной раз исчезли в бурлящей пене, потом пена вдруг окрасилась алым. Что-то затарахтело, словно под водой кто-то застучал камнем о камень. Опознать в странных звуках выстрелы было практически невозможно, но тут в потоке качнулась чья-то спина с зияющей на ней дырой, из дыры летело красное, и девушка поняла, что кому-то из дерущихся удалось завладеть автоматом.

В воде мелькнула мышиная мордочка с выпученными глазами — казалось еще чуть-чуть, и они вывалятся из орбит сами по себе! Потом снова всплыла спина, на этот раз с торчащим из нее стволом автомата, а через мгновение Арин с облегчением перевела дух, увидев, что рядом с ней появился дядя Рувим. Лицо у профессора было темно-багровым, расцарапанным, угол рта порван, но он был жив — это главное. Арин вцепилась в его рубашку мертвой хваткой, и вовремя: вода хлынула через край каменной плотины, беглецов сорвало с места, закружило…

— Где Валентин? — крикнул профессор, не выпуская из рук плечи девушки. — Арин, где Валентин? Ты его видела?

Стремительный поток уносил их все дальше от места последней схватки. Но уносил он только двоих.

Глава 11

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

Человека, который стоял перед Афранием, звали Иосифом га-Рамоти, и весь Ершалаим (и не только Ершалаим) знал его, как члена Синедриона, уважаемого представителя купеческого сословия и одного из богатейших людей города. Афраний же считал Иосифа образованным человеком, одним из умнейших в партии фарисеев и…

Бурр был бы рад назвать га-Рамоти своим агентом, но — вот незадача! — будучи человеком трезвого ума, он не рискнул бы делать такие выводы, прежде всего потому, что не был уверен в том, кто чей агент. Иногда к нему в голову закрадывались некоторые подозрения, но… Афраний не был готов обсуждать эти мысли с кем бы то ни было. Даже с собой. Во всяком случае, до того момента, пока в этом не возникнет сильной необходимости. Любые взаимоотношения — это всегда обмен информацией, не так ли?

В общем, начальник тайной полиции очень ценил дружбу (если, конечно, такие отношения можно было назвать словом «дружба», но как прикажете их называть?) с членом Синедриона и одним из отцов города и искренне надеялся, что за приветливой улыбкой и вежливыми речами этого нестарого еще иудея не скрывается та всепоглощающая, тяжелая ненависть ко всему римскому, которой с недавних пор был буквально напоен воздух Ершалаима.

Даже Каиафа и Ханнан, обязанные своим возвышением Риму и его наместникам, излучали неблагожелательность, и Афраний прекрасно понимал, что люди эти поддерживают, прежде всего, свою собственную власть, своё собственное положение в обществе, а вовсе не имперские интересы. Что уж тут говорить обо всех остальных? Это было прискорбно, но не удивляло. Хвалебные крики и показные изъявления горячей дружбы никогда не обманывали Бура. Для этого он был слишком умен, опытен и напрочь лишен иллюзий. Купить предателя несложно, но нет таких денег и благ, что могли бы гарантировать его преданность. Но временный союзник, которому в случае необходимости можно перерезать горло — тоже неплохо. Таких союзников у Рима было полно во всех колониях, и Иудея не была исключением. Их покупали — кого задорого, кого задешево, ведь важен результат! Суммы, которые уходили на поддержание лояльности, наверное, было страшно озвучить, во всяком случае, ведомости, которые Афраний приносил на подпись сначала Валерию Грату, а теперь Пилату Понтийскому, впечатляли.

А вот лояльность Иосифа из Рамоти купить было невозможно. Он был из тех, кто покупает лояльность сам. И деньги в его семье были «старые» (рассказывали, что его дед разбогател еще вначале правления Ирода Великого, а далее богатства лишь преумножались рачительным ведением дел), и политическое влияние заработано не сегодня, и авторитет в делах общины заслужен уже двумя поколениями предков.

Впрочем, то, что Иосиф, едва достигнувший на сегодняшний день тридцатисемилетнего возраста, вот уже десять лет как заседал в Синедрионе, говорил о многом. Но для Афрания важно было другое — давно, очень давно их с га-Рамоти связывают определенные и не самые плохие отношения: множество взаимных услуг, немало общих тайн, несколько секретов, о которых нужно было бы забыть, чем скорее, тем лучше…

За двенадцать лет в этом сумасшедшем городе легче стать врагами, чем сохранить взаимное уважение, но, к радости Афрания (ему хотелось бы верить, что такая радость взаимна) отношения они не испортили. Бурр осознавал, что если их многолетняя деловая связь раскроется, то для Иосифа это может стать большой проблемой, но — что поделаешь? — даже при взаимовыгодном сотрудничестве один из партнеров всегда рискует больше.

Впрочем, Афраний не был абсолютно уверен, что правильно понимает сложившийся между ним и га-Рамоти расклад. Возможно, что все было не так, как казалось на первый взгляд, и большие риски выпадали как раз на начальника тайной полиции провинции Иудея.

Такое тоже бывало. Увы.

Иосиф га-Рамоти был невысок, хрупок в кости, узкоплеч и притом лысоват и лобаст. Греки утверждали, что подобное сложение свойственно мыслителям и философам, а не бойцам, — тут Афраний был склонен с ними согласиться, только вот его опыт подсказывал, что для выигрыша в битвах, особенно невидимых на первый взгляд, таких, как Бурр привык вести, высокий лоб значит больше, чем широкие плечи и мощные мышцы на животе.

Кстати, при всем своем видимом изяществе га-Рамоти был очень силен — руки его, жилистые, с большими широкими ладонями и сильное, твердое рукопожатие о многом говорили понимающему человеку. Так что, несмотря на непропорциональное сложение, рано облысевший Иосиф не вызывал у окружающих желания насмешничать.

Из-под выпуклого лба мыслителя на Афрания смотрели широко поставленные карие глаза, умные, внимательные, неожиданно густая борода расширяла нижнюю часть узковатого лица, делая его значительнее, скрывая еще и неожиданно нежный для такого суровой внешности рот, и Бурр подумал, что в иудейском обычае не бриться есть рациональное зерно. Он представил себе га-Рамоти без бороды и невольно едва заметно усмехнулся.

— Здравствуй, Афраний, — поприветствовал его хозяин дома. — Рад видеть тебя, друг мой!

Голос у Иосифа был низкий, хорошо поставленный, тоже не подходящий к узкоплечему торсу — такой голос должен бы принадлежать гиганту ростом под семь футов, а не человеку, который едва достигал пяти с половиной. Но притом малорослым иудей не казался. Есть люди, умеющие держать себя величаво вне зависимости от габаритов, которыми одарила их природа.

— И я рад видеть тебя, Иосиф!

— Проходи.

В комнатах было прохладно, горели масляные лампы (масло было с отдушкой, и в воздухе витал легкий цветочный аромат), на накрытом полотном столе стояли кувшины с вином и водой, два серебряных кубка ершалаимской работы, со сложной чеканкой и камнями, да сушеные фрукты на потрясающей красоты керамическом блюде, явно греческом, с геометрическим орнаментом, бегущим по краю. В преддверии Песаха хлеба в доме правоверного иудея не было. Впрочем, правоверность Иосифа, как неоднократно имел возможность убедиться Афраний, была далека от фанатичности, слишком уж рациональным и пытливым умом тот обладал.

Иосиф жестом пригласил гостя садиться, налил вина и сам сел напротив.

— Не буду спрашивать, что привело тебя ко мне так поздно, — сказал он.

— Не что, — ответил Афраний, добавляя в вино воду. — Кто. Я не буду спрашивать тебя, знакомо ли тебе имя Иешуа га-Ноцри. Это лишнее.

— Конечно, знакомо, — пожал плечами Иосиф. — После событий в Храме трудно найти в городе хоть кого-нибудь, кто о нем не знает.

— Но ты знал его еще до того?

— Конечно. Каждый, кто начинает проповедовать, мне более или менее знаком…

Иосиф усмехнулся, но улыбка спряталась в бороде, и Афраний скорее угадал ее, чем увидел.

— Синедрион внимательно следит за тем, чтобы на этой земле не плодились лжепророки.

— Интересно, — не сдержался Бурр, — как вы отличаете пророков ложных от пророков истинных? Мне казалось, что это можно понять только с течением времени.

— Пророчат многие, — сказал га-Рамоти вполне серьезно. — Пророчества одних приводят к тому, что Квинтиллий Варр[17] распинает две тысячи моих соотечественников, и каждая ворона в окрестностях Ершалаима досыта наедается мертвечиной. Пророчества других безобидны. И, в общем-то, неважно, какие из них исполняются, а какие нет. Главное, чтобы не было от них вреда. Мессия обязательно придет, Афраний. Надо, чтобы было, кому его дождаться.

— И что ты скажешь о Иешуа?

— Как подданный Рима? Или как иудей?

— Как мой старый друг, Иосиф, как мой старый друг…

— Скажу, как друг, Афраний. Только объясни прежде, что у тебя за интерес к га-Ноцри? Происшествие в Храме — разве римляне интересуются им?

Пришел черед усмехнуться Бурру.

— Все, что происходит в этом городе, интересует Рим, Иосиф. Просто иногда ты не видишь моей заинтересованности, и это хорошо. Значит, я все делаю, как нужно. Иногда я открываюсь перед тобой, но только потому, что доверяю тебе и твоей мудрости. Возможно, это неправильно, но в моем деле, даже если ты не доверяешь никому, нельзя никому не доверять…

— Сказано хорошо. И все же… Ты спрашиваешь о нем из-за бунта в Храме?

Афраний кивнул, подтверждая догадку собеседника.

— Это не все причины, Иосиф, но главная из них.

— И до того у тебя не было интереса к проповеднику из Галилеи?

— Был.

Иосиф взял с тарелки фигу и, не торопясь, откусил кусочек от медового бочка.

— Спасибо за откровенность, — сказал он, не глядя на собеседника. — Значит, у нас с тобой есть повод вспомнить еще одного человека. Даже двух.

— Конечно, — согласился Афраний, пригубив вино. — Иоханнана по прозвищу Окунающий и Ирода Антипу.

— Иногда, — произнес га-Рамоти, поднимая взгляд на Бурра, и почему-то взгляд этот был сочувствующим, — мне начинает казаться, что ты знаешь все и обо всех. Ты слишком долго прожил среди нас, Афраний. Как ты умудряешься оставаться римлянином?

— Ты будешь удивлен, но нечто подобное сказал мне сегодня и прокуратор.

— Говорят, что у умных людей мнения совпадают, даже если это разные мнения. Итак, начнем ab ovo[18]?

Афраний кивнул.

Возможно, то, что он услышит, ему давно известно, а, может быть, и нет. В любом случае, важна интерпретация.

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Шульце был недоволен добычей.

Больше всего на свете ему хотелось добраться до горла Рувима Каца. Добраться обстоятельно. Чтобы никуда не торопиться. Чтобы получить максимальное удовольствие. А вместо этого ему достался задохлик-племянник… Ну, за отсутствием дядюшки придется пострадать родственнику! Не повезло парню!

Шульце врубился в Шагровского головой точно как торпеда в борт сухогруза и едва не сломал себе шею, а из Валентина буквально вышиб дух.

Удар отбросил их обоих от стены, поток потащил прочь. Когда искры перестали сыпаться у Карла из глаз, он попытался ухватить Шагровского за рюкзак — тело Валентина кружил водоворот буквально в полутора метрах от немца, но не достал. Огнестрел Шульце потерял, из кинжала в пластиковых ножнах, пристегнутых к бедру, не постреляешь, но для того, чтобы справиться с племянником, он не нуждался в пистолете. Свернуть мерзавцу голову голыми руками! За свой испуг, за погибших легионеров, за все, что пришлось испытать в эти дни! И все будет мало!

Вальтер-Карл еще раз попытался выхватить тело из потока, но тело вдруг ожило, забило по воде руками, заперхало, отплевываясь, и поймать себя не дало.

Валентин дышал с трудом. Дико болели треснувшие от столкновения ребра, саднила ушибленная до того спина, но он был жив и сдаваться не собирался! Теперь он видел врага вблизи. Их разделяло всего несколько метров и, несмотря на дождь, можно было разглядеть даже ссадины на его физиономии. Валентин никогда не имел возможности рассмотреть того, кто называл себя Вальтером, но был уверен, что этот массивный мужчина с тяжелой челюстью и ежиком волос на голове — именно он! Вальтер-Карл смотрел на Шагровского так, что хотелось нырнуть и уже никогда не показываться на поверхность — немец был переполнен такой ненавистью, что если бы мысли могли убивать, Валентина уже не было бы на свете!

Поток почему-то замедлился, за ревом бури прорезался посторонний шум — так могла бы реветь вода, выливаясь из огромного сливного бачка. Немец оказался почти рядом, уже не в метрах, а буквально в сантиметрах от Валентина. Шагровский изо всех сил загребал руками, прижимаясь к стене, возле которой воде текла ощутимо быстрее, но внезапно что-то потянуло его за ноги, голова начала уходить под воду, и Валентин подумал, что это очень похоже на то, что его глотают!

Чудовище, сидящее в грязной воде, засасывало его в свою открытую пасть, и он ничего не мог поделать. Краем глаза он заметил, как забился Вальтер, тоже пытаясь одолеть странную силу, тащившую его вниз. Заметил и погрузился с головой, но перед тем успел вдохнуть. Нырнув, он тут же провалился в воронку, полетел куда-то вниз и в сторону, бултыхаясь во взвеси из жидкой грязи и мелких камней.

Он не мог дышать.

Вокруг была густая, как раскисший творог, жижа.

И песок.

И камень.

И они смешивались, менялись местами…

Его волокло мощным и неумолимым, как голодный хищник, течением по какой-то узкой скальной щели, словно по трубе, и если бы он не успел набрать в воздуха в легкие перед погружением, то был бы уже мертв наверняка. В груди горело, он едва сдерживал себя от вдоха — тот стал бы последним в жизни.

Когда-то на съёмках ребята-дайверы учили его правильно дышать во время погружений без баллонов.

«На самом деле, — говорил один из них, — воздуха в организме человека хватит минут на пять-шесть. Только твой мозг об этом не знает. Он чувствует, что прошло тридцать секунд, а ты еще ни разу не вдохнул, и понимает — непорядок! Главное — победить рефлексы. Заставить дыхательный центр подчиниться тебе, а не внутреннему таймеру, который орёт — дыши! И если ты сможешь дышать не тогда, когда хочет твой пугливый организм, а когда ему действительно не хватает воздуха — ты победил!»

Пугливый организм Шагровского был близок к тому, чтобы заставить хозяина дышать грязью. Очень близок. Валентин не был уверен, что выдержит еще хотя бы десять секунд. И тут его вынесло на поверхность.

Это была пещера, каких полно в Иудейских горах. Не то чтобы огромная, но и не маленькая, неправильной формы — так могло выглядеть чрево кита поглотившего Иону. Только в ней не было темно — тусклый грозовой свет проникал через отверстия, рассыпанные на высоте десятка метров от земли. Откуда-то с самого верха отблескивали молнии бушующей снаружи суфы и спускались лианами длинные струи ливня. Вся внутренняя поверхность скалы была изрыта ходами, густо, словно громадная головка сыра, изгрызенная сотней сумасшедших мышей, но только немногие из ходов, в основном самые верхние, были сквозными.

Вынырнув, Валентин задышал тяжело, часто, с присвистом, как бегун, преодолевший марафонскую дистанцию. Его несло по дуге — вода заполняла каменную полость, словно вино кувшин, прибывая на несколько дюймов с каждой минутой. Шагровский прикинул, с какой глубины его выбросило — получилось, что до дна, откуда выбивался поток, больше трех метров. Выше Валентина, на стене пещеры, виднелся скальный уступ, обегающий каменный зал вокруг по спирали. Импровизированная тропа вела вверх, и при определенной ловкости по ней можно было пройти. Нет, не пройти — пропрыгать, подобно здешним горным козлам.

Вода у противоположной стены вдруг взметнулась брызгами и на поверхность выбросило хрипящего Вальтера. Он выскочил почти по пояс, с выпученными от удушья глазами, испуганный, с перекошенным багровым лицом и закашлял, выхаркивая слизь и грязную жижу из горла. Но спустя секунду глаза его прояснились, и полный ярости взгляд уперся в Шагровского. Взревев, Вальтер-Карл бросился вперед, молотя ручищами-веслами.

Вода все время поднималась, но слишком медленно для того, чтобы Валентин успел взобраться на каменный уступ. Положение было безвыходным, что в прямом, что в переносном смысле слова — игра в салочки с профессиональным убийцей в закрытом каменном мешке не оставляла Шагровскому надежды на спасение. Но даже там, где нет надежды на спасение, всегда остается шанс побороться за жизнь.

Валентин сдаваться без боя не собирался. Когда перекошенное яростью лицо Шульце было в полутора метрах от него, Шагровский резко, почти вертикально, ушел в мутную коричневую воду. Кулак Вальтера обрушился в никуда. Легат взревел, как взбешенный лев, закрутился на месте, ожесточенно крутя головой в поисках ускользнувшей жертвы.

Валентин всплыл у противоположной стены, и течение тут же подхватило его и понесло по кругу. Они с Шульце кружили друг напротив друга, скрестив напряженные взгляды, словно ковбои во время мексиканской дуэли.

Через отверстия в скале хлестнуло белым слепящим светом. Наверху загромыхало, качнулись свисающие сверху струи ливня, стены пещеры вздрогнули, мелкие камни сорвались со стен и шорохом сошли вниз — видимо грозовой разряд случился совсем рядом.

— Я достану тебя, малыш! — прохрипел Вальтер-Карл, и задвигал одновременно шеей и бровями, отчего зашевелился ежик грязных волос на голове, а лицо вдруг утратило сходство с человеческим и стало копией маски вурдалака из «Американского оборотня в Лондоне».

Шагровскому даже показалось, что из-под верхней губы Шульце полезли желтоватые клыки оборотня, но на самом деле Вальтер просто осклабился.

— Я достану тебя, — повторил Шульце, готовя тело к новому рывку, — и разорву голыми руками. Если я буду ловить тебя долго, то и умирать ты будешь долго, гаденыш, я тебе обещаю.

Он метнулся вперед, но преодолеть расстояние больше пятнадцати метров одним броском было невозможно. Валентин дождался, пока противник окажется совсем рядом, и снова канул в глубину.

Опоздавший на полсекунды Вальтер взвыл, матерясь на всех известных ему языках, замолотил кулаками перед собой, закрутился, с яростью расшвыривая брызги.

На этот раз Шагровский всплыл не сразу, на максимальном расстоянии от противника. Всплыл, как ни в чем не бывало, поправил съезжающие с плечей лямки рюкзачка (при всей непринужденности жеста, заплыв в одежде и с увесистой сумкой за спиной обессилил его) и снова замер в ожидании атаки.

— Ах, вот ты где, малыш! Что же ты ныряешь, как утка? Погоди! Подожди меня, мальчик! Ну, давай же! Дождись! Докажи, что ты мужчина! Ах, ты ж…

Шагровский снова исчез за миг до того, как растопыренная ладонь Шульце схватила пустоту вместо его рубахи.

Невзирая на то, что Валентину приходилось уже несколько раз проплывать весь путь от стены к стене под водой, его дыхание выровнялось, стало неглубоким, приобрело ритм — сказывались дайверские навыки. Вальтер дышал через раз, сипел и задыхался, чувствовалось, что его силы на пределе. Прибывающая вода все так же крутила их в смертоносном вальсе. Шагровский прикинул расстояние до спасительного карниза — все еще далеко. Слишком далеко!

Вспыхнула молния, и потолок пещеры на мгновение превратился в купол планетария, Валентин не успел зажмуриться и на миг ослеп. Ударил гром, раскат чудовищной силы хлестнул по барабанным перепонкам. Новый бросок Шульце Шагровский скорее почувствовал, чем увидел или услышал. На этот раз пальцы немца скользнули по голове Валентина, но он успел нырнуть, оставляя врагу клок волос.

Долго так продолжаться не могло — это понимали оба. Через пять минут, десять, ну, от силы полчаса, в живых останется один из них. Тот, кто сумеет победить. Или тот, кому повезет. Течение снова волокло их по кругу, Шульце выжидал момент для атаки и пытался восстановить силы.

Самое время прикинуть шансы…

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

— Истории этой почти пять лет, — начал Иосиф, — и если рассказывать ее всю, то не хватит ни этой ночи, ни следующей, ни еще одной. Мы с пониманием относимся к бродячим проповедникам, поэтому Окунающий и его ученики могли чувствовать себя в безопасности. Ничего крамольного он не говорил, а его обряд очищения в воде — так иудею к микве не привыкать! Не вижу разницы, в чем смыть грехи. Вокруг него собралось немало людей, говорить он умел и не уставал это делать каждый день. Что плохого, если кто-то проповедует воздержание?

— Синедрион не видел в нем ничего опасного…

— До определенной поры — не видел. Беда всех проповедников в том, что они начинают считать себя умнее всех остальных.

— И даже вашего Бога?

Афраний намеренно сказал «вашего Бога», чтобы обозначить дистанцию. То, что мнения Иосифа и Пилата совпали, почему-то не наполняло его радостью.

— Некоторые думают так, — ответил га-Рамоти со всей серьезностью. — Но живут они недолго. Наш Бог (он тоже поставил акцент на слово «наш») безжалостен, Он не любит выскочек. Но Окунающий был не таким. Он был осторожен, умен, последователен и, что немаловажно, истинно верующ. Он не проповедовал ессейскую аскезу, но в чем-то зашел даже дальше, чем они. Нас он вполне устраивал, тем более что среди его учеников находились несколько преданных нам людей, и всякое его слово доходило до нас сразу же, как он его произносил…

Афраний не стал говорить, что среди учеников Иоханнана находились и его люди. Хотя, скорее всего, Иосиф об этом догадывался, если не знал наверняка.

— И, прежде всего, — сказал Бурр, — он был хорош тем, что проповедовал в Галилее.

Иосиф склонил в голову в знак согласия.

— Правда, этим был недоволен Ирод Антипа, но ты же знаешь, что заботы тетрарха не очень волнуют Синедрион.

Бурр позволил себе улыбнуться. Почти без иронии, дружелюбно, так, чтобы собеседник не обиделся и не закрылся, словно устричная раковина.

— Люди шли к Иоханнану, более того, его ученики, прошедшие обряд очищения водой, сами проповедовали на севере. Но среди них не было ни одного, чей талант был бы равен его таланту.

Га-Рамоти замолчал, словно обдумывая, что именно и как рассказать гостю.

— Не скажу, что это нас огорчало. Сильные личности редко терпят рядом с собой соперников. Скажу тебе, Афраний, что по-настоящему талантливые ученики обычно появляются только после смерти учителя.

— Или проявляются, — добавил Афраний.

И Иосиф снова кивнул.

— Когда нам сообщили, что в Капернауме появился новый проповедник, все подумали, что речь идет об одном из учеников Иоханнана, и мне далеко не сразу удалось разобраться, что к чему. Спустя некоторое время стало понятно, что между Иешуа и Окунающим нет ничего общего. Я не был уверен, что га-Ноцри не слышал проповеди Иоханнана, но легко уяснил, что Окунающий уж точно о проповедях Иешуа не знал ничего.

— Большая разница? — спросил Бурр.

— И тот, и другой опираются на Книгу, — пояснил га-Рамоти. — Но га-Ноцри воспитан фарисеями и говорит, как фарисей.

Снова легкая, как ночная тень, улыбка пробежала по лицу начальника тайной полиции. Вражда между фарисеями и саддукеями принимала самые причудливые формы, но до сих пор обходилась без насилия — все-таки, прежде всего это была война мировоззрений и лишь потом война людей. Но с каждым годом трещина между двумя партиями становилась все глубже и глубже, усугубляясь вмешательством канаим — фанатичных зелотов, жесткой позицией наместника и кинжалами не знающих сомнений сикариев. Рано или поздно, в этом Афраний был уверен, трагедии не миновать. Примеры истории доказывали, что неумение лидеров договариваться раскалывало страну так же легко, как вода и ночной холод раскалывают каменные глыбы в пустыне, и приводило к кровопролитным гражданским войнам. Если же партии не умели договориться и перед лицом вражеского вторжения, то речь шла не о войне, а о тотальном уничтожении. Врагу, в общем-то, плевать на то, кто и к какой партии принадлежит, чьи интересы защищает и из-за какой именно закавыки в Священных Книгах разгорелся спор. Тех, кто не умеет отбросить мелочи и сосредоточиться на главном, неминуемо ждет поражение. То, что иудеи рано или поздно проиграют, Бурра не волновало, более того, наверное, он был бы рад их полному и окончательному проигрышу — слишком уж хлопотную должность занимал. Но, зная удивительную способность этого народа выживать, несмотря на внешние обстоятельства, Афраний часто задумывался над тем, какую форму примет чудесное спасение на этот раз.

— Когда слухи о проповедях, которые читал га-Ноцри, стали беспокоить нас — слишком уж много народа их слушало — в Капернаум отправился Никодим. У него там родственники и все выглядело достаточно естественно. Мы не хотели беспокоить народ, поэтому Никодим приехал сам, без сопровождения, послушал проповеди и даже поговорил с Иешуа…

Афраний, на самом деле давно знакомый с подробностями сей беседы, внимательно слушал собеседника. «Умение услышать сказанное — половина победы» — эту мудрость начальник тайной полиции постиг на собственном опыте, можно даже сказать, на собственной шкуре.

— Именно Никодим, по возвращении из Капернаума, убедил Малый Синедрион в безобидности Иешуа…

— Могу ли я спросить, Иосиф? Когда ты говоришь, что Га-Ноцри безобиден, что именно ты имеешь в виду? Что его проповеди плохи? Так — нет! Я слышал, что люди ходят за ним, как стадо за вожаком. Для кого он не представляет опасности? Для вас? Или для Рима? Видишь ли, очень часто эти два понятия не совпадают…

Га-Рамоти задумчиво почесал висок и, взмахнув рукой, отогнал кружившего возле лица ночного мотылька.

— Сложный вопрос, друг мой, — произнес он, растягивая слова. — Очень сложный. Любой проповедник имеет власть над людьми. Нет разницы, какого народа эти люди — самаряне, римляне, идумейцы или греки. Люди любят, когда с ними говорят, люди любят, когда им обещают. Все люди, Афраний. Вот скажи мне, любят ли самаряне иудеев?

— Самаряне никого не любят, — сказал Афраний и снова хлебнул вина. — Справедливости ради замечу — и самарян не любит никто.

— Так повелось, — подтвердил Иосиф, не сводя с собеседника умных темных глаз. — Но самаряне слушают проповеди Иешуа и готовы идти за ним. А любят ли греки иудеев?

— Как собаки — кошек! — рассмеялся Бурр.

— Га-Ноцри обращается к грекам, и греки слушают его. Никодим видел на его проповедях римских солдат…

— И даже те слушали… — усмехаясь, продолжил начальник тайной полиции за собеседника.

— Да, — подтвердил тот серьёзно. — Слушали. Он не только несет иудеям иудейский Закон, как делали все до него. Ему все равно — гой[19] перед ним или праведник, никогда в жизни не нарушивший ни одного запрета! Он говорит о вещах, которые раньше волновали только философов и, что удивительно, простой народ его понимает. Что есть наша Книга, Афраний? С твоей точки зрения?

«С точки зрения чужака», подумал Бурр про себя.

Он пожал плечами.

— Я далек от религии, Иосиф, мне тяжело судить о Торе…

— Но ты читал ее, — заметил га-Рамоти спокойно. — Возможно, что ты и не понял многого, но Книга оказала на тебя влияние, Афраний, хотя ты будешь это отрицать. В чем суть нашего учения, если не пытаться объяснить букву? Не делай другим то, что не хотел бы, чтобы сделали тебе! Вот и все, что сказано в Книге…

— Я благодарен тебе за разъяснение, Иосиф, но какое это имеет отношение ко мне? Разве я не делал другим зло? Это моя работа — делать зло тем, кто хочет зла Риму! Я для того поставлен сюда властью императора, и горе тому, кто думает иначе! Спроси у мертвых, Иосиф! Спроси у тех, кого убили по моему приказу — жестокий ли я человек? И они ответят тебе, если смогут! Мои боги не осудят меня за то, что я помогаю моей стране быть великой. А твоему Богу до меня нет дела — ведь я не верю в него!

— Ты жестокий человек, Бурр, многие считают тебя таковым, — пояснил га-Рамоти все тем же серьёзным тоном. — Многие считают, что ты более жесток, чем прокуратор, и именно твоя железная рука правит Ершалаимом. Это потому, что Пилата видят здесь только по большим праздникам, а с тобой сталкиваются каждый день. Но я знаю — это не так. Твою жестокость я все же готов понять — ты режешь, как врач, удаляющий больные ткани. Ты убиваешь, когда это необходимо, но не наслаждаешься этим. Исполняя долг, ты просто делаешь, что должно, но не ненавидишь. Пилат — ненавидит. Ты не иудей, Афраний, ты такой же гой, но понимаешь, что такое НЕОБХОДИМОЕ зло. Возможно, что я не прав, но мне кажется — жизнь здесь сделала тебя таким.

— У необходимого зла широкие рамки и много лиц, — сказал Афраний. — Мне льстит, что ты думаешь обо мне так, га-Рамоти, но вдруг ты ошибаешься?

— А вдруг ты ошибаешься, Афраний? — спросил Иосиф мягко. — Ведь Богу нет дела до того, веришь ты в него или нет. Он правит миром. Он делает нас такими, какие мы есть. Всех. И тех, кто верит. И тех, кто не верит. И тебя в том числе. Знаешь, почему га-Ноцри, иудея из школы фарисеев, слушают и греки, и римляне, и самаряне с иудумейцами? Почему его проповеди собирают столько слушателей? Потому, что он говорит с людьми не на языке священников-кохэнов, а на их собственном языке. Он рассказывает им притчи о борьбе добра и зла, о том, что в мире слишком часто тьма стала побеждать свет, что Эдем и огненная Геена не вне, а внутри самого человека. В нем нет огня, который горел в Окунающем, но в нем есть свет. Огонь привлекает людей быстрее — он ярок, неукротим и страшен для врагов, но в нем сгорают и враги, и друзья, и сильные, и слабые. Насытившись, огонь гаснет, а свет… Свет — он может гореть долго, многие годы…

Афраний посмотрел на горящие по стенам лампы, на кружащих у пламени мотыльков и мошек, то и дело вспыхивающих искорками в тот момент, как нежный, колеблющийся от сквознячка свет поджигал им крылья и они падали вниз, на стол… А из темноты, из прохладной ершалаимской ночи все летели и летели новые ночные твари, обманутые ласковым теплом и обреченные умереть, едва заметно вспыхнув.

— Значит, в человеке, который пытался силой захватить Храм, есть свет? — спросил Бурр негромко. — И это говорит мне член Синедриона, один из учителей Израиля?

— Ты пришел ко мне услышать правду, не так ли, Афраний? И еще — решить, как именно ты будешь действовать? Определить меру НЕОБХОДИМОГО зла?

Их взгляды встретились.

— Пусть так, — сказал Бурр, не отводя глаз. — Откровенность за откровенность. Я действительно пришел к тебе, чтобы понять, как и что делать дальше, и от нашей с тобой беседы зависит многое. Нами арестованы Дисмас, Гестас и Вар-раван. Они иудеи, все состоят в организации сикариев, вина их доказана, и они будут казнены на праздник. Есть еще один человек, которого кое-кто из твоих соплеменников хотел бы увидеть на кресте, но — вот незадача! — казнить в этом городе можно только по приказу прокуратора! А мы, на настоящий момент, не видим в этом человеке опасности для власти Рима.

— Ну, конечно же… И ты хочешь, чтобы я донес на единоверца? Дал прокуратору основание?

— Я бы не пришел к тебе с этим, Иосиф, — произнес Афраний устало.

Глава 12

Иудея. Окрестности Ершалаима

30 год н. э.

Эта ночь была третьей, которую Иешуа проводил на Елеонской горе. И все ночи он провел в жарких молитвах, обращаясь к Всемогущему за помощью. Три ночи без сна. Три ночи без ответа.

На этот раз мы были рядом с ним. Мириам, Кифа и я — он сам позвал нас с собой, хоть до этого просто исчезал из дома Иова, никому не говоря ни слова.

Стараясь не мешать Иешуа, мы с Шимоном разыскали сухой хворост — благо в старом саду всегда полно отсохших ветвей, и Кифа вынес их на открытое место, где старые оливы расступались. Мириам присела на большой круглый камень, похожий на лоб погребенного сказочного великана, а я, сложив у ее ног некое подобие очага из обломков скал, высек кресалом пламя и разжег костер.

Лунный свет разгонял выползающий из межгорий туман, смешивал его с тенями, и над влажными от капелек влаги камнями ползли белесые, разорванные в клочья языки редеющего пара. Ползли — и тут же растворялись, превращаясь в ничто.

Га-Ноцри молился долго.

Мириам сидела на камне, охватив колени, и смотрела то на согбенную спину Иешуа, то на тлеющие у ног угольки. Тени, лежащие под глазами, делали ее старше, и я невольно вспомнил, что не знаю, сколько ей в действительности лет. Лицо Мириам всегда было изменчиво — она могла казаться красавицей и тут же, буквально через несколько мгновений, выглядеть совсем иначе, всего лишь сменив улыбку на раздражение. Сегодня она была хороша, несмотря на усталость. Кожа ее словно светилась изнутри, пламя положило на ее щеки нежный румянец, наполнило искорками темные, необычного разреза глаза, но взгляд ее, полный нежности и заботы, был, скорее, взглядом матери Иешуа, чем его подруги. Так глядят на сына, о судьбе которого волнуются. Так глядят на ребенка, готового совершить безрассудство — с тревогой и любовью.

В моей жизни — и до, и после той ночи — было много женщин. Они смотрели на меня по-разному: со страстью, с гневом, с презрением, с радостью, с надеждой, но память моя сохранила только лишь один взгляд, подобный взгляду Мириам на га-Ноцри. Так смотрела на меня мать у ворот нашего александрийского дома в ту минуту, когда я покидал его навсегда.

Когда луна, висевшая на небе огромным золотым блюдом, начала скатываться вниз, Иешуа прервал свою страстную беседу с Богом и подошел к нам. Мириам, сидевшая почти неподвижно, сразу ожила, лицо ее разгладилось, вновь помолодело. Окончательно прогнал тяжелую дрему Кифа, а га-Ноцри сел между нами и внимательно, словно впервые увидев, ощупал всех троих взглядом.

— Я не случайно позвал вас с собой, — сказал он слегка хрипловатым голосом. — Ты, Мириам, моя половина, моя любовь, моя женщина и любимая ученица.

Он протянул свою тонкопалую хрупкую руку и коснулся ее кисти легким, невероятно нежным движением.

Потом он посмотрел на Кифу. Тот насупился и был не в силах скрыть ревность, одолевавшую его при виде чувств, которые Иешуа выказывал Мириам.

— И ты, Шимон, близкий мне человек, с самого начала шел со мною рядом, разделяя со мной и невзгоды, и радости пути. Мой защитник и опора. Камень, на который я могу опереться.

Он перевел взгляд на меня. Глаза его были печальны и, посмотрев в них, я вдруг почувствовал огромное желание заплакать.

Я ощутил…

Клянусь вам именем Яхве, в которого я верил тогда! Хотите, я принесу клятву именем Иешуа, в которого тогда никто не верил!?

В эту минуту я ощутил его судьбу. Почувствовал ее, как собственную — со всей болью, неизбежностью и страхом скорой смерти. Не слушайте тех, кто говорит вам, что га-Ноцри хотел умереть! Он не хотел этого! Он не хотел ничего, кроме победы! Не своей личной победы, а победы Неназываемого над коварным и сильным врагом — Римом! Он не хотел умереть, но был готов к этому.

Поверьте, потому что это правда.

— И ты, Иегуда, — сказал он негромко, обращаясь ко мне в последнюю очередь. — Ты, человек, понимающий меня лучше брата, человек, которому я доверяю во всем. Пусть ты пришел позже всех, но стал одним из первых в сердце моем. Пусть то, что я скажу вам сейчас, останется между нами. Скажите, готовы ли вы трое сохранить тайну, что бы ни произошло? Навсегда?

Мы переглянулись.

Я был готов выполнить любую просьбу га-Ноцри, я доверял ему и, хоть и не любил давать обещания, не понимая сути, все-таки кивнул. Шимон и Мириам тоже дали согласие.

— Клянусь, — сказал я.

— Клянусь…

— Клянусь…

— Я принимаю вашу клятву, — Иешуа прижал руки к сердцу, словно обнял кого-то невидимого. Черты его заострились от усталости и лицо приобрело неожиданно трагичное выражение. — Что бы ни произошло — вы дали слово молчать. Вы можете обсуждать все, что угодно между собой, но остальные останутся в неведении.

Он перевел дух и выдавил из себя угловатые, твердые, царапающие горло слова.

— Кифа, Иегуда! Завтра один из вас должен предать меня первосвященникам и римской страже… И не просто предать, а предать открыто, чтобы каждый в Ершалаиме знал имя изменника.

— Предать тебя, равви? — Шимон смотрел на учителя так, будто впервые его видел.

— Что ты говоришь, Иешуа? — спросила Мириам растерянно. — Зачем им делать такое?

Я ничего не сказал.

Я был почти уверен в том, что знаю все, что он скажет дальше. Но я недооценивал своего друга и учителя.

— Это наш единственный шанс исполнить пророчества, — произнес га-Ноцри так мягко, словно говорил с засыпающим ребенком.

Голос его, которым он с легкостью управлял толпой, сейчас был едва слышен, но мы с жадностью ловили каждое его слово.

— Другого шанса нет и не будет. Если завтра слова Захарии не сбудутся, если вера моя не приведет наш народ к свободе, то, может быть, мое пленение заставит подняться равнодушных? Может быть, они восстанут, чтобы спасти человека, который идет на смерть ради них? Мы слишком близки к поражению! Я надеялся, что каждый день будет давать нам новых сторонников, а на самом деле только терял тех, кто встречал меня у Овечьих ворот в первые минуты. Я думал, что в Храме люди сплотятся вокруг меня, помогут мне изгнать торговцев и это будет началом бунта, началом освобождения! Но и этого не случилось. Людям не хочется ничего менять. А те, кто хочет перемен…

Он вздохнул и зябко повел плечами.

— Нас слишком мало, чтобы одолеть Рим без помощи Яхве, но вполне достаточно, чтобы заронить зерна неповиновения в подходящую почву. Неужели среди тех, кто слушал меня, не найдется людей, готовых встать на мою защиту? Мы все сделаем вместе: мы — люди и Он — Всевышний. Я знаю, что Он вмешается в нужный момент! Он просто не может не вмешаться!

Права, о, как права была Мириам, когда делилась со мной своими страхами на берегу Генисаретского моря! Никто не может обмануть сердце любящей женщины. Он хотел спасти Израиль, и, если для этого ему пришлось бы погубить себя, он не счел бы свою гибель чрезмерной жертвой.

— Вы — мои близкие друзья и должны исполнить просьбу, — продолжил он, не повышая голоса. — Послушайте меня! Все не так, как кажется! Я вовсе не безумен и не ищу смерти. Все сходится… Все сходится абсолютно! Тогда выступит Господь и ополчится против этих народов, как ополчился в день брани. И станут ноги Его в тот день на горе Елеонской, которая пред лицом Ершалаима к востоку; и раздвоится гора Елеонская от востока к западу весьма большою долиною…

Голос его окреп, стал громок, в нем зазвенел металл — я много раз видел, как толпа замолкала при звуках его речи, и даже на нас, деливших с ним еду и кров, он действовал волшебно.

— … и половина горы отойдет к северу, а половина ее — к югу. И вы побежите в долину гор Моих; ибо долина гор будет простираться до Асила; и вы побежите, как бежали от землетрясения во дни Озии, царя Иудейского; и придет Господь Бог мой и все святые с Ним. И будет в тот день: не станет света, светила удалятся. Этот день будет единственный, ведомый только Господу: ни день, ни ночь; лишь в вечернее время явится свет… И будет в тот день, живые воды потекут из Иерусалима, половина их к морю восточному и половина их к морю западному: летом и зимой так будет. И Господь будет Царем над всею землею; в тот день будет Господь един и имя его — едино… И вот какое будет поражение, которым поразит Господь все народы, которые воевали против Ершалаима: у каждого исчахнет тело его, когда он еще стоит на своих ногах, и глаза у него истают в яминах своих, и язык его иссохнет во рту его… И сам Иегуда будет воевать в Ершалаиме…

Он встал, выпрямился, плечи развернулись, и лицо обратилось к звездному небу. Голос его зазвучал в полную силу — звенящий от жизни, страсти и … веры, которая стремительно вела его к погибели. Но мы слушали его заворожено, смотрели на него, как на живого пророка, а он и был таким! Ведь только пророки могут так говорить с людьми, только их слова так пронзают людские души! Дар пророка — тяжелая ноша! В нем власть над людьми, в нем возможность повелевать судьбами, но и плата за талант высока. Чрезмерно высока. Эта цена — жизнь.

— … все остальные из всех народов, приходивших против Ершалаима, будут приходить из года в год для поклонения Царю, Господу Сил, и для празднования праздника Кущей; и все котлы в Иерусалиме и Иудее будут святынею Господа Саваофа, и будут приходить все приносящие жертву и брать их и варить в них, и не будет более ни одного хананея в доме Господа Сил в тот день.[20]

Он замер под звездным хороводом, словно ожидая, что сверху на него хлынет дождь из света и силы. Но небо молчало. Молчали и мы. Я вдруг понял, что стою на коленях, и, оглянувшись, увидел коленопреклоненных Шимона и Мириам. Я не помнил, когда именно опустился на землю в молитве. Я уже тогда молился мало, от случая к случаю, но в эти минуты порыв мой был так искренен и силен, что молитва исходила не из губ моих, а из самого сердца. Я просил Бога не за себя — Яхве редко прислушивается к таким просьбам, я просил за Иешуа, за Мириам, за Шимона, Андрея, Матфея, Фому, Иохананна, за Мириам Иосифову и Мириам Клеопову, за всех своих и не своих, за наш Израиль, да пошлет Неназываемый ему всяческого благополучия…

Мириам и Кифа молились рядом со мной так истово и вдохновенно, как никогда до того.

Я думаю иногда — услышаны ли были эти молитвы? Может быть, произошедшее в следующие дни и было ответом Всевышнего на наше обращение? Был ли путь, который предстояло пройти всем нам, единственно возможным? Существовал ли другой выход? Могло ли случиться так, чтобы Иешуа остался жить и учил людей по-своему до самой старости, Мириам бы рожала ему детей, Кифа хранил бы ему верность и хватался за меч при малейшей опасности для равви?

Могла ли наша маленькая община и учение га-Ноцри стать известными на всю Империю без жертвы Иешуа?

И тот ответ, что приходит ко мне на ум, заставляет мои глаза наполняться слезами.

В ту ночь, в ту бесконечную холодную ночь, мы спорили и кричали друг на друга до хрипоты. Я помню все до мелочей, но сейчас никого не интересуют мелочи. План Иешуа был прост и самоубийственен: все мы должны были следовать древнему пророчеству и — что поделаешь? — для этого один из нас должен был стать предателем. Машиаха должен предать друг, близкий человек, сидящий с ним за одним столом во время седера. Он должен привести стражу на Елеонскую гору в то время, как Иешуа с учениками будет там молить Яхве о помощи. Яхве, увидев, что машиаху, Царю Иудейскому, сыну Его на земле, грозит опасность, исполнит слова Захарии.

— А если не исполнит? — голос Мириам дрожал, она едва сдерживала себя. Ее предчувствия, ее страхи обретали плоть.

— Тогда, — сказал Иешуа, — меня защитит народ…

Он был удивительно серьезен, уверен в своей правоте и мы должны были проникнуться ею, но этого не происходило. Только тоска, черная горькая тоска накатывала на меня из темноты и вырывалась наружу вместе с дыханием.

— Не полагайся на народ, — возразил ему я. — Люди — ненадежные союзники. Ты же сам видел, как они встретили тебя у ворот, равви, и как отхлынули прочь, когда надо было поддержать тебя в Храме. Они всего лишь люди, учитель! Нельзя ожидать от них слишком многого! Зачем им быть смелыми, если для жизни нужно благоразумие? Зачем им быть дерзкими, если идущие первыми — первыми и гибнут? У них есть семьи, имущество, скот, какие-никакие дома, есть вино для седера, есть маца и в горшке томится ягненок с горькими травами… Может быть, десять из ста и подумают пойти за тобой, но сколько из них решится сделать это?

— Иегуда прав! — поддержала меня Мириам. — Что будет, если люди не пойдут за тобой, Иешуа?

Он покачал головой.

— Они пойдут…

— Иешу, — сказал я, как можно мягче. — Слух о твоем помазании опередил тебя, в городе давно говорили об этом. Они ждали Царя, и ты пришел. Тебя боялись трогать первосвященники, они просто не понимали, что с тобой делать, и опасались, что твой арест будет поводом для восстания. Они были уверены, что ты его подготовил, что ты, га-Ноцри, станешь во главе бунтарей. Зелоты же знали, что среди учеников множество бывших сикариев, таких, как я или Шимон, а, значит, тебе не чужды их идеи. Но они никогда не видели в тебе ни Царя иудейского, ни машиаха, Иешу! Ты был просто удобен им, ты делал за них грязную работу, и сикарии лишь выжидали удобного момента, чтобы направить возбужденных тобой людей в нужное им русло и самим возглавить бунт. Ты был небезопасен для одних, выгоден для других до тех пор, пока они видели за тобой влюбленный народ. До тех пор, пока имя твое произносили с придыханием, до тех пор, пока люди передавали из уст в уста рассказы о совершенных тобой чудесах… Но ты почти неделю в Ершалаиме, Иешуа! А где новые чудеса? Где исцеленные? Где восставшие из мертвых? Что случилось за эту неделю такого, что бы дало вере новую пищу? Драка в храме? Твои проповеди на площадях? Что подтвердило твою сущность машиаха? Молодая ослица, на которой ты въехал в город?

И тут я увидел, как он смотрит на меня, и понял, что произнесенные слова не стоят ничего против его решения. Он просто вежливо ждал, когда я закончу говорить.

— Ты прав, Иегуда, — произнес он со своей неповторимой интонацией. — Люди — это всего лишь люди, и им нужны чудеса. Был бы я сирийским фокусником, и мне было бы легче. Я бы каждую свою проповедь сопровождал очередным чудом — превращал бы воду в вино, оживлял мертвых голубей, исцелял бы мнимых калек, которым бы щедро платил за молчание и разыгранное представление. Вспомни день, когда ты пришел в Капернаум, друг мой. Вспомни, что ты сказал мне…

— Я спросил тебя — ты машиах?

— Ты сказал, — повторил он свои тогдашние слова, улыбаясь. — Ты сам это сказал, Иегуда. Я же никогда не называл себя так. Ты сказал то, что хотел сказать. Ты увидел то, что хотел увидеть. Люди всегда видят только то, что хотят увидеть, и никогда не замечают того, что им видеть не хочется. Если для того, чтобы люди уверовали, что я тот, кого они ждут сотни лет, нужны чудеса, значит, они обязательно случатся. Даже если никаких чудес не будет — это не беда! Вера сотворит их.

— Мы — это все твое войско, — сказала Мириам. Она справилась с дрожью в голосе, но руки еще выдавали ее чувства. — Твои двенадцать учеников, Иегуда, я и другие женщины. Разве этого достаточно, чтобы заставить римлян уйти?

— Мы готовы умереть за тебя, Иешуа, — выдавил из себя Кифа.

Он был растерян и не понимал, как себя вести. Для Шимона — сильного и решительного человека, умеющего владеть кинжалом и мечом куда лучше, чем словами, происходящее этой ночью было странно. До того он веровал в миссию Иешуа безоглядно, не зная сомнений, как и надлежит настоящему ученику. Сейчас же…

— Только прикажи, — продолжил он, — и мы станем рядом с тобой против римских легионов! Пусть нас мало…

— Да, — перебил его Иешуа и положил руку на плечо Кифы, ободряя его, — пусть нас мало, но нам поможет Бог!

— Прикажи мне все, что угодно, равви, — сказал Шимон, и глаза его наполнились слезами. Он плакал! Несгибаемый Кифа, бывший сикарий, отправивший в небытие не один десяток людей, плакал, как обиженный мальчишка. — Прикажи мне убить для тебя, умереть, вынести пытки, но не заставляй меня быть предателем в глазах людей! Разве кто-то поверит, что я — твой верный ученик — предал тебя? Разве кто-то поверит, что тот, кого ты назвал камнем, отдаст тебя врагам?

Он уткнулся бородой в колени Иешуа, и спина его затряслась от рыданий.

— Пусть он! — Шимон ткнул пальцем в мою сторону. — Пусть он сделает это! Он даже не галилеянин! Он чужой нам!

— Шимон… — попросил Иешуа. — Не говори так. Это неправильно.

— Пусть докажет, что он любит тебя, равви! — выкрикнул Кифа ломающимся голосом. — Путь он докажет свою любовь жертвой! Я делал это много раз, теперь его очередь! Скажи, Иегуда, — он повернул ко мне заплаканное лицо, и я провалился взглядом в огромные, как открытые колодцы, зрачки, — ты готов доказать делом, что любишь равви так же, как мы? Не все ж тебе таскать денежный ящик! Ты пришел последним, так стань первым и в наших глазах! Сделай то, что нужно равви! Прими на себя грех!

Мириам вскрикнула, но я движением руки заставил ее замолчать.

На миг стало тихо. Только наше дыхание, птичьи трели и треск горящего хвороста. Пламя качнулось и вслед за этим зашелестели листья олив, потревоженные ночным ветерком. Было холодно. Так холодно, что я с трудом пошевелил губами. Или, может быть, теперь, по прошествии стольких лет, мне кажется, что это апрельская ледяная ночь сковала мою речь, а на самом деле…

В моей жизни не было слов, которые дались бы мне труднее.

После этой минуты в моей жизни не было дня, когда бы я не сомневался в правильности сделанного мною выбора.

Но тогда я не мог поступить иначе, хоть, и не уверен, что повторил бы сделанное снова.

— Если ты просишь меня об этом, — сказал я, обращаясь к Иешуа, — располагай мной, равви.

— Ты сделаешь это? — переспросил он.

— Да.

— Ты сказал.

— Да, Иешу. Я сказал.

Глава 13

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Шагровский, несмотря на вес контейнера за спиной, держался на воде увереннее, чем немец. То, что было преимуществом на земле, легко становилось обузой в нынешней ситуации. Например — мощная мускулатура и серьезные габариты фигуры сейчас играли против легата. Вальтер, несмотря на душившую его ненависть, достаточно трезво оценивал свои плюсы и минусы. Он был значительно старше Шагровского. Тяжелее, сильнее, опытнее, но старше и не такой верткий. Он хуже плавал, хотя до этого момента считал, что плавает превосходно. Если его победа не будет быстрой, значит, ее не будет вообще. Проигрыш означал верную смерть. Мальчишка, конечно, щенок, но до сих пор все складывалось в его пользу. Ребята Вальтера были один другого лучше — и где они?

При мысли о судьбе, постигшей его отряд, у Шульце потемнело в глазах. Этот говноед, французишка Морис, использовал его и ребят, как расходный материал! Надо было свернуть ему шею! Будет обидно, если этот крысёныш останется жив!

— Спокойно! — сказал Карл самому себе. — Перестань! Ты должен думать о том, как достать шустрого племянника! О том, как найти и поквитаться с профессором и этой сучкой, его ассистенткой! Скорее всего, ты остался один, Карл, и кроме тебя, некому будет отомстить за унижение, которое мы все испытали! Не распыляйся! Вот он, Scheiße, плавает… Плещется!

Даже в дурном грозовом свете Шагровский видел, как наливаются кровью глаза Вальтера-Карла, как колышется на их дне настоящее безумие — безумие ассасина, безумие хищника, учуявшего солёный, пряный запах чужой крови. Мгновение — и он снова ринулся в атаку, мощно загребая широкими ладонями мутную воду.

На этот раз Шагровский сменил тактику. Он не просто нырнул, уходя в сторону от смертоносного объятия противника, а погрузился поглубже, завис, держась за стену, чтобы не отнесло течением, и, почувствовав движение воды над головой, нащупал ноги немца. Охватив колени Вальтера в замок, Валентин рванул Шульце вниз, заставляя погрузиться. А потом, продержав ноги противника несколько секунд, плавно скользнул вдоль скалы и, оттолкнувшись от камня, что было сил, поплыл к противоположной стене.

Когда Шагровский оказался на поверхности, Шульце все еще отрыгивал воду. Глаза его приобрели оттенок свеклы, посреди залитых кровью белков плавали два ультрамариновых шарика. Немец действительно стал похож на киношного вурдалака. До карниза по-прежнему было не дотянуться.

На этот раз Вальтер не стал кидаться на Валентина. Он был опытным бойцом и редко повторял ошибки. Урок, который он получил от Шагровского, оказался наглядным — этот дилетант, этот, Scheiße, мальчишка, едва не утопил его за несколько мгновений. Это внезапное погружение могло отправить Шульце на тот свет так же надежно, как контрольный выстрел в голову. Если бы племянничек не отпустил колени еще секунд десять, то сейчас бы уже радовался победе. Но теперь…

Шульце ухмыльнулся.

Улыбка получилась на славу! Немец увидел, как на полсекунды обвисло, застыло от страха лицо профессорского родственничка! Чует, гаденыш!

Теперь Шульце старался занять место в центре водоворота, который кружил в пещере. Центр — это как середина ринга для боксёра — минимум движений, минимум затрат энергии и одновременно постоянное наблюдение за противником! Центр — это минимальное расстояние для рывка, если этот парень ошибется. А он обязательно ошибется! Все рано или поздно ошибаются!

Шагровский тоже экономил силы. Он максимально расслабил мышцы, давая потоку возможность свободно нести его по кругу. То, что Вальтер изменил тактику, озаботило, но не испугало его. Похоже, что способность пугаться он потерял за последние 48 часов. Нет, ненависть, раскаленная ярость, исходившая от немца, действовала, но вовсе не так, как рассчитывал Шульце. Она не парализовала волю Шагровского, не заставила его метаться, превратившись в мишень, не сделала из него кролика, застывшего под морозным взглядом удава. Валентин не был суперменом и не мог им стать за предыдущие несколько дней, но поток адреналина, хлынувший в кровь, начисто смыл и свойственную ему незлобивость, и страх, присущий каждому человеку перед лицом смертельной опасности.

Сейчас в пещере, затерянной посреди суровой Иудейской пустыни, к решающей схватке не на жизнь, а на смерть готовились не беспощадный убийца и его жертва, а два беспощадных убийцы. Разница между ними была лишь в том, что один считался профессионалом, а второй по всем правилам должен был бы называться любителем. На счету Карла Шульце числилось множество трупов, он сам бы не взялся вспомнить их количество. Шагровский же открыл свой личный список на Змеиной тропе, в ночь нападения на лагерь археологов. Но оба они страстно хотели выжить и оба были уверены в победе — в таких случаях роль играет не только опыт, но и банальное везение. И еще — кто быстрее сообразит.

Одна рука немца скользнула под воду и тут же появилась на поверхности — наружу из сжатого кулака торчало неширокое лезвие в полторы ладони длиной. Шульце оскалился и медленно, демонстративно ухватил нож крепкими белыми зубами (они сверкнули в полутьме точно как клинок — холодным, безжалостным блеском). Шагровский понял, что трюк с коленями больше не пройдет — теперь Вальтер был готов к подобному развитию событий. Стоило Валентину повиснуть у него на ногах, и в ход пойдет кинжал (Шагровский рассмотрел, что лезвие обоюдоострое, плавно сужающееся от рукояти к острию), ткнуть им сверху вниз ничего не стоит, войдет как в масло! Просто вогнать клинок куда-то в область шеи или ключицы, а дальше — тихонько посмеивайся и жди, когда раненый противник истечет кровью.

Шагровский же был безоружен.

Впрочем…

Аккуратно, чтобы ни на секунду не терять немца из виду, Валентин высвободил из лямок рюкзака сначала одно, а потом и второе плечо. Благо, отвлекаться на грудной и поясной ремни не пришлось, все и так держалось на честном слове.

Шульце уже занял позицию в центре водоворота и скалился, несмотря на то, что острая кромка лезвия уже надрезала ему углы рта. Это только в кино легко держать кинжал в зубах, а на практике — по подбородку Карла стекали две неширокие струйки крови. Это делало его улыбку еще страшнее, но пугаться было некому.

Молния, застегивавшая верхний клапан, осталась в неприкосновенности, хотя сам рюкзак по виду побывал в зубах у собачьей стаи. Через прорехи проглядывал металл контейнера, но упрочненная кевларовой нитью ткань все еще не разорвалась окончательно.

— Вот то, что ты искал… — сказал Шагровский, демонстрируя свою ношу. — Видишь, Вальтер? Вот оно! Это то, из-за чего ты погубил стольких людей… Здесь, в контейнере с газом… Ты хоть знаешь, что там? Зачем было убивать столько народа — своих, чужих, ради полусотни страниц, которым две тысячи лет? Смотри внимательно, ненормальный! Вот то, за чем ты гонялся! Хочешь забрать его у меня?

Ответа не последовало. Шульце улыбался все шире и шире, кровь по его подбородку текла все гуще и гуще.

— Ну, так возьми! Попробуй! А потом попытайся выбраться отсюда!

Шагровский увидел, как в глазах немца промелькнуло желание атаковать немедленно, и едва не выдал своих намерений, но Вальтер передумал бросаться и остался на своей позиции, держа паузу с терпением хорошего снайпера.

— Если мы сдохнем, Вальтер, то сдохнем вместе! Тебе уже не победить! Ты такой же покойник, как и я…

Казалось, что немец жует клинок, но на самом-то деле лезвие все глубже вгрызалось в углы его рта, грозя сделать улыбку неуправляемой. Расстояние между Валентином и его противником было чуть больше трех метров, в принципе, вполне достаточное, чтобы ускользнуть под водой от невооруженного противника, но рискованное, если пытаться увернуться от человека с ножом, особенно, когда тот умеет с ним управляться. Примени Вальтер тактику медленного сближения с самого начала, и у Шагровского не было бы шансов дожить до этой минуты.

Но дело было в том, что теперь Валентин не собирался удирать, хотя всем своим видом показывал, что готов уйти под воду в любую секунду. Он выжидал, стараясь усыпить бдительность противника, потому что успех его плана полностью зависел от неожиданности.

Он даже оторвался от стены, сократив расстояние между собой и Шульце еще сантиметров на сорок. Небо над сводом пещеры снова лопнуло и расползлось в ослепительном белом сиянии с невероятным грохотом, сотрясшим гору до основания. На несколько долгих секунд стало почти светло, и немец бросился вперед, собрав последние силы. В один могучий гребок он преодолел половину дистанции, правая рука его, вынырнув из воды, перехватила кинжал за рукоять, Шульце вывернулся, вытягиваясь в струну, одержимый одной мыслью — достать Шагровского во что бы то не стало!

Валентин развернулся полубоком, рюкзак описал в воздухе дугу (капли сверкнули в белом свете молнии), и всей своей почти пятикилограммовой массой ударил Шульце по виску, уху и шее. Импровизированный кистень рассек кожу и содрал ее, обнажив мышцы, смял тонкую височную кость, словно молоток жестяную банку, раздробил ключицу, и, придись удар чуть под другим углом, убил бы Карла на месте. Но немец был все еще жив и даже не потерял сознание, хотя от гибели его отделяли считанные секунды — ранение было смертельным и сердце гнало кровь по шейной артерии прямиком в набухающую в мозгу гематому.

Правый глаз Шульце вывалился из орбиты, раздробленная глазница больше не удерживала глазное яблоко, рот распахнулся — кровавая яма, в которой ворочался язык, и из горла вырвался жуткий клекот, словно легат захлебывался болью. Карл Шульце, ветеран Легиона, хладнокровный убийца, никогда не знавший поражений, умирал, но продолжал движение, начатое еще до того, как контейнер с рукописью расколол ему череп. И все одиннадцать дюймов превосходной золингеновской стали, скользнув по ребрам, вошли Шагровскому в живот.

Руки Вальтера впились ему в плечи, смятый череп оказался вплотную с его лицом, нижняя челюсть задвигалась вверх-вниз, раскрывая раны в углах рта до невозможного, уцелевший глаз смотрел бессмысленно…

Тяжесть и боль поволокли Шагровского вниз, под воду. Он забил ногами, рванулся, пытаясь освободиться от предсмертных объятий, но Шульце держал его крепко, и тиски рук легата сжимались в агонии со страшной силой — Валентин буквально чувствовал, как скрюченные пальцы вонзаются в его плоть. А еще он чувствовал, как слева внизу живота торчит что-то инородное, то ледяное, то обжигающее внутренности, то пронзающее тело разрядом, похожим на электрический.

Для того, чтобы оттолкнуть от себя умирающего врага, нужно было бросить рюкзак и пустить в ход ноги, а этого Шагровский сделать не мог. Обнявшись, словно два старых приятеля при встрече, Валентин и Карл опускались на дно пещеры, превратившейся в каменную ванну. Шагровский пытался отодрать от своих плеч руки Шульце, отгибая каждый из пальцев в отдельности. Открыть глаза в мутной воде Валентин и не пытался, с таким же успехом можно было пытаться что-то рассмотреть, надев на голову горшок с грязью, поэтому точно сказать, на какую глубину ему пришлось опуститься, Шагровский не мог пока ноги не коснулись дна. Продуть уши пришлось дважды, значит, метров шесть как пить дать. От напряжения мышц и давления резь в брюшине увеличилась, и вместо электрических разрядов, пробивающих позвоночник, теперь болело постоянно. Прошло не менее полминуты, пока Валентин разомкнул последнее объятие легата и, всплывая, наконец-то тронул себя там, где болело, и нащупал торчащую из живота рукоять.

Значит, дело совсем плохо…

Шагровский вспомнил длину лезвия и прикинул, что находится в месте, куда вонзился клинок. Выводы напрашивались не радостные, впрочем, попади Вальтер в правую сторону, было бы еще хуже — перерезанная печеночная артерия уже бы отправила Валентина на тот свет.

Вода уже бурлила под самым уступом. Шагровский ухватился за край скалы и повис на несколько секунд на правой руке, давая отдых измученным мышцам. Потом он забросил на карниз рюкзак и снова потрогал торчащую из живота рукоять. Больно… Надо подождать, пока вода поднимется еще выше. Ушибленное и ободранное плечо да кинжал в брюшине — не лучшие помощники в скалолазании. Гроза снаружи не утихала, просто ее эпицентр сместился в сторону от пещеры, и теперь сверкало и гремело не так громко, как раньше. Но веревки дождевых струй по-прежнему свисали с дырявого купола и полоскали свои концы в бурой воде.

Эта же вода попадала в рану, и от одной мысли о букете разных бактерий, марширующих парадным строем по его внутренностям, Шагровскому стало совсем не по себе. Дыхание сбилось на хрип, он почувствовал, что начинает паниковать. Уровень адреналина в крови понизился, вместо него в каждую клеточку хлынула боль и вскипела безумным, иррациональным страхом. Это был страх перед неминуемой смертью, тот страх, который, как казалось Валентину, способны побороть только самые мужественные люди. На самом деле, и он понял это сейчас, победить его нельзя. С ним можно только сосуществовать, заставить свое сознание смириться с тем, что смерть идет рядом и держит тебя холодной костлявой рукою за запястье. Что каждый твой шаг, каждый твой вздох, каждый твой удар сердца может оказаться последним.

Шагровский боялся. До дрожи, до истерики, до потери сознания. Но та часть его мозга, которая все еще сохранила способность рассуждать и анализировать ситуацию, подсказывала ему, что пока он не истек кровью, не умер от перитонита или заражения, должно использовать любой шанс. И чем быстрее он выберется из воды, тем быстрее уменьшится кровопотеря. Умереть успеется, надо пробовать выжить!

Иудея. Ершалаим

30 год н. э.

Афраний действительно устал, день получился длинным.

— Для того, чтобы убить того, кого я посчитаю виновным в деянии против Рима, мне не нужно ни твое одобрение, ни, что уж тут скрывать, разрешение прокуратора. Ты прав — Пилат слишком любит Кейсарию и нечасто жалует присутствием преторий в Иродовом дворце. Но даже он достаточно знает об этой стране, чтобы проявлять — нет, не любовь! — дальновидность. Пусть он делает это далеко не всегда, но не я и не ты поставили его править над Иудеей, а император Тиберий — да продлят наши боги его годы! Так что услышь меня, Иосиф. Сейчас с тобой говорит не начальник тайной полиции, а твой старинный знакомец, человек, который за много лет доказал тебе, что если даже между иудеем и римлянином нет тепла и искренности во взаимоотношениях, то в них может быть честность и взаимная выгода. Для меня было бы проще всего не приходить к тебе, ни о чем тебя не спрашивать — пусть все идет, как идет. В Ершалаиме и окрестностях сейчас почти миллион человек, впереди праздник, три бунтовщика будут казнены на Кальварии[21] при большом стечении народа. А большое стечение народа предполагает большие неприятности, если этот народ взбунтуется. В городе полно зелотов, сикариев и тех, кто им сочувствует и помогает, причем отловить хотя бы малую их часть в эти дни невозможно. И тут в столице появился тот, кого называют машиахом. Достаточно искры, чтобы все вспыхнуло! Я понимаю, что неприятности в Храме — внутреннее еврейское дело, но, скажи мне, га-Рамоти, все происходящее ничего тебе не напоминает? Или все-таки напоминает? Ведь ты же не хочешь, чтобы повторилась история Квинтиллия Варра, а, Иосиф?

В комнате повисло тяжелое молчание. Запах масляной отдушки, показавшийся Афранию приятным в первый момент, теперь стал тяжел, и своей приторной сладостью напоминал душок гниющей плоти. Бурр отхлебнул из кубка, забивая ноздри винным духом. Ему почудилось, что к горлу подступает рвота, но с первым же глотком чувство прошло и даже стало легче дышать.

— Я бы хотел сказать тебе, что он не опасен, — наконец-то произнес га-Рамоти. — Но не могу этого сделать, если хочу остаться честным. Его называют машиахом, значит, он ваш враг. Но сравнивать его с Вар-раваном, Дисмасом и Гестасом — бессмысленно. На его руках нет крови. Он считает, что может изгнать вас силой духа, что сам Бог поможет ему освободить Израиль от римского… — он замялся на миг, но все-же договорил, — …ига. Его оружие — искренняя вера. Что есть наточенное железо в сравнении с Божьей помощью? Ничто! Скажи мне сам, повредит ли Риму дюжина безоружных людей, полагающихся не на мечи, а на молитвы?

«Сколько страшных кровавых событий начиналось с простой молитвы! Если бы ты знал, Иосиф, если бы ты знал…», — подумал Афраний, а вслух спросил:

— Что ты слышал о его помазании? Что думаешь об этом?

Иосиф покачал головой.

— Вера наших праотцов вывела народ из египетского рабства, раздвинула перед нами море, помогла преодолеть пустыню. Разве я могу упрекнуть человека в том, что он верит? Разве я могу обвинить его только за то, что он примеряет на себя пророчества? Еще ни один человек не стал царем Иудеи только потому, что назвал себя так. Не беспокойся, Афраний, он сам говорит, что его власть — не от мира сего…

— В Иудее, — голос Афрания звучал негромко, не заглушая даже потрескивания горящих ламповых фитилей, — есть одна власть — власть Цезаря Тиберия. Есть люди, которых он поставил, чтобы власть эта была крепкой и незыблемой — это наместник Вителлий, прокуратор Понтий Пилат и я, всадник Афраний Бурр. Есть еще Синедрион, но позволь мне не считать первосвященников властью — тот, кто не может казнить за нарушение закона и миловать по своей прихоти, не может и править. Вот Ирод Антипа может править в своей Галилее — и то, ровно настолько, насколько даровано ему Римом! Ты знаешь, что я ни на секунду не поверил в ту байку, что повторяет народ на улицах, хотя сам много раз рассказывал ее другим. Мол, Окунающего царь казнил за то, что тот обвинял его в сожительстве с женой брата! Мне даже довелось слышать побасенку, в которой Ирода поймала на слове падчерица — Саломея, танцем которой он был очарован настолько, что пообещал выполнить любое ее желание. Нет! Антипа казнил его с трезвой и холодной головой. Казнил не за то, что тот говорил, а за то, что он делал! За то, что Окунающий подбивал людей к восстанию! Скажи, было ли у Иоханнана другое оружие, кроме хорошо подвешенного языка? Зачем меч тому, кто может одним лишь словом повести на бунт тысячи вооруженных людей?

— Иешуа не поддержал Окунающего…

— Скорее уж тот не поддержал га-Ноцри, — возразил Афраний резонно. — Слухи об их горячей дружбе вообще были несколько преувеличены. Однако часть учеников Иоханнана теперь вместе с Иешуа. Некоторые даже распускают слухи о том, что это Окунающий воскрес и возобновил проповеди. Людям свойственно верить в разную чушь. Воскресший Иоханнан — это куда романтичнее, чем его высохшая голова на пике у стены Махерона. Убить идею, Иосиф, значительно сложнее, чем убить человека. К сожалению, смерть не решает всех проблем, иначе бы мы жили в благополучном и предсказуемом мире.

— Что ты хочешь от меня услышать, Афраний? — спросил Иосиф, и в голосе его почему-то прозвучала тоска. — Что я могу сказать такого, чего ты сам не знаешь? Что я могу подтвердить или опровергнуть? Я не хочу кровопролития и считаю, что если все в мире зависит от воли Неназываемого, то от него и власть Цезаря, и всякая другая. И любая власть падет, если Он того захочет, но не раньше и не позже, чем будет на то Его воля. Кто будет оружием Яхве в этом деле — люди или казни египетские — все в Его разумении. Сам га-Ноцри не возьмет в руки меч, в этом я уверен. Но вокруг него есть люди…

— Я не боюсь ни вашего Бога, — сказал Афраний, — ни наших богов. Все зло в мире не от них, а от тех, кто считает, что знает их волю. Скажу тебе, потому что знаю — ты нигде не повторишь сказанного. Каиафа и Ханнан через меня просили прокуратора арестовать га-Ноцри. Они видят в нем угрозу своей власти и боятся, что его проповеди бросят народ под римские мечи. Прокуратор пока не принял решения. Он не видит угрозы Риму со стороны галилеянина и не настолько любит Каиафу и его тестя, чтобы оказывать им любезности без повода.

Бурр встал и едва удержался от того, чтобы не нарушить приличий и не потянуться, как со сна. О, как болела натруженная за день спина!

— Я уверен, — продолжил он с теми же спокойными рассудительными интонациями, что и раньше, не допуская в голос ни капли приказного тона, — что у тебя есть человек в окружении Иешуа. Просто не может быть, чтобы такого человека у тебя не было, Иосиф, так что не оскорбляй мое уважение к твоим способностям отрицанием. Пусть галилеянин узнает, что с ним может случиться. Что именно ты скажешь ему — дело твое. А что он сделает со своей жизнью — его дело. Я же сделаю то, что мне должно — сохраню в Ершалаиме мир и спокойствие. Даже если мне придется для этого распять сотню бродячих проповедников. Ведь сотня — это меньше миллиона, так, Иосиф? И я не нарушу твой принцип НЕОБХОДИМОГО зла? Спасибо тебе за еду и вино, друг мой, спасибо за то, что встретился со мной без промедления.

Га-Рамоти тоже встал и слегка поклонился гостю.

— Доброй тебе ночи, Афраний, — сказал он. — Я услышал сказанное.

— И тебе доброй ночи, Иосиф, — ответил Бурр, следуя к выходу.

Дверь дома распахнулась перед ним и тихо закрылась за его спиной.

Он снова стоял в знакомом переулке.

За время беседы на улице стало еще прохладнее. Афраний подумал, что в такую холодную весеннюю ночь стража обязательно разожжет костры, чтобы согреться, к кострам потянутся замерзшие приезжие, кто-то пустит по рукам мех с вином, кто-то разложит на тряпице нарезанный козий сыр…

Вокруг костров рассядутся сотни людей, пришедших в великий город Ершалаим на праздник. По улицам потянет дымком, кто-то начнет негромко петь, в гуле голосов потеряется хныканье младенцев, спящих на материнских грудях. Ослики, вздыхая, будут дремать, привалившись к стенам, жертвенные агнцы — жалобно блеять во сне, а к огню, чтобы согреться и поесть, будут тянуться новые и новые люди…

Как мотыльки…

Афраний поплотнее закутался в свой знаменитый серый плащ и нырнул в переплетенье улиц Нижнего города. Крыши Ершалаима были залиты пронзительным светом почти полной луны, но от этого тени в переулках делались только гуще.

В этих тенях и растворился силуэт начальника тайной полиции при прокураторе Иудеи, всадника Секста Афрания Бурра, спешившего по неотложным государственным делам.

* * *

Га-Рамоти не стал укладываться спать после ухода гостя.

Некоторое время он оставался за столом, задумчиво крутя в руках кубок, потом поднялся наверх, в спальню, и спустился оттуда уже переодетым ко сну, но с письменным прибором и небольшим, в две ладони, листом вычищенного пергамента.

Писал он недолго, скорее всего, укладывал на кожу уже хорошо продуманный текст. Арамейские буквы, похожие на рыболовные крючки, плотно заполнили лист с одной стороны. Закончив, Иосиф присыпал пергамент песком, подождал и аккуратно стряхнул письмо перед тем, как скрутить его в трубку и поместить в небольшой кожаный футляр.

Потом кликнул слугу.

Слуга был хром, но не настолько сильно, чтобы с трудом передвигаться. Лицом он походил на фракийца, цветом кожи — на египтянина, а на арамейском говорил практически без акцента, как настоящий иудей.

Га-Рамоти передал фракийцу футляр, добавил к этому несколько фраз (слуга кивал, внимательно слушая инструкции) и небольшую, похожую на чешуйку, монету.

Несмотря на то, что на город давно спустилась ночь, слуга вышел из дому без факела и направился в сторону рынка, стараясь держаться в тени и не бросаться в глаза ни страже, ни спящим повсюду паломникам.

Иосиф, оставшись в одиночестве, уселся на край кровати и несколько минут молился, прикрыв глаза и безмолвно двигая губами. Жена га-Рамоти, Юдифь, дремала на другой половине кровати, и Иосиф различал ее легкое дыхание. В соседней комнате спали дети, но их он не слышал — все заглушало похрапывание няни. Город тоже дремал, но на Песах Ершалаиму было не уснуть. Над улицами его дрожал призрачный свет костров, вокруг которых грелись люди, и тишины не было — разносился гул их голосов.

Закончив молитву га-Рамоти задул светильник и лег, скрестив руки на груди.

— Не погуби его, Господи, — прошептал он, закрывая глаза. — Пусть он послушает моего совета. Пусть уйдет. Сейчас не время. Даже если он машиах… Ведь убивают даже машиахов…

Глава 14

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Вода наконец-то поднялась почти до самого карниза.

Шагровский, кряхтя, взобрался на полуметровый каменный уступ и сел, обессиленный, прислонившись спиной к мокрой скале. Ноги остались в воде, но сам он мог отдышаться, сидя на твердом. Теперь он видел рукоять кинжала, торчащую из живота — ощущение было сюрреалистическое, он словно наблюдал за собой со стороны. Вынуть оружие из раны Валентин не решался. Пока лезвие хоть как-то закупоривало разрез и, возможно, не давало крови свободно изливаться из поврежденных сосудов. Иногда лучше ничего не трогать, только хуже сделаешь!

Шагровский осторожно встал.

Идти он мог. Если только осторожно. Аккуратно. Не торопясь.

Переставляя ноги подальше от кромки. Валентин проковылял пару десятков шагов, поднимаясь по спирали и оказался на несколько метров выше кружащей водяной воронки. Дальше карниз становился уже и каждое движение требовало выверенной точности. Камень для опоры был ровно в ширину стопы, принимать ванну еще раз желания не было.

Шагровский остановился и посмотрел вниз, в коричневую круговерть. Тело Вальтера уже качалось на поверхности, совершая очередной круг почета — его широкая спина становилась все ближе и ближе к центру. Скоро жадный хлюпающий рот водоворота засосет труп, утянет его на дно и вскоре снова выплюнет наверх. Тело поплывет кругами и снова утонет, чтобы опять всплыть через несколько минут…

Вальтера качнуло на волне, и в пене на миг промелькнул его смятый висок и пустая бесформенная глазница. Валентин невольно зажмурился.

Вперед! Вверх!

Он шел словно по канату, пытаясь балансировать, но рюкзак с контейнером в правой руке мешал соблюдать равновесие. Надо было надеть его на спину до начала подъема!

Еще через несколько метров карниз стал шире, ненамного, но достаточно для того, чтобы ставить ступню чуть под углом, зато тропка полезла вверх значительно круче. Света здесь хватало, но воздух был мутен — висела дождевая пыль, летели вниз со свода многочисленные струйки. Водоворот чавкал уже метрах в пяти внизу. Еще дюжина шагов…

Карниз прерывался. Провал можно было бы посчитать небольшим — ну что такое четыре метра? Ерунда! Чуть больше двух ростов Шагровского! Уступ, скорее всего, осыпался, причем недавно. Цвет камня на месте свежего скола отличался от оттенка основной скалы. Валентин прекрасно видел продолжение карниза — на уровне его груди начинался широкий и по виду прочный выступ. На него можно было стать двумя ступнями…

Можно. Если добраться…

Речь о прыжке не шла. Прыгнуть на 4 метра в длину и на метр с лишним вверх без разбега — такой цирковой номер Шагровский не смог бы проделать и в здоровом состоянии! А уж с ножом в животе — и подавно! Сидеть здесь и ждать? Чего? Скорее всего, времени на раздумья и ожидание немного, внутреннее кровотечение доконает его буквально за пару часов или еще быстрее!

Он огляделся.

«Стена неровная, есть за что зацепиться. А если сорвусь? Лететь вниз…»

Он посмотрел на воду.

Падать невысоко! Вода не камень, не смертельно! Шагровский перевел взгляд на рукоять кинжала, зачем-то аккуратно тронул шершавый пластик, по которому стекали грязные капли. Ткань рубашки вокруг раны шла бурыми разводами: кровью был залит весь левый бок. Теперь стало понятно, почему невозможно удержать дыхание и каждый шаг дается тяжелее, чем предыдущий!

«Пожалуй, у меня нет даже трех часов… И двух нет.»

Валентин вздохнул — осторожно, чтобы лишний раз не потревожить стальную полосу, сидящую в его внутренностях — стараясь не делать лишних движений, надел рюкзак и еще раз оглядел стену, по которой хотел подниматься.

В обычных условиях он бы взлетел по ней, как белка по стволу сосны. Вот уступчик, вот камень, за который легко уцепиться. Потом правую ногу вот на тот выступ, перенести вес на неё, страхуясь … Где? Ага! Вон в тот желобок можно легко вставить пальцы… Даже виснуть не пришлось бы! Вот ступенька для левой ноги. Правда — маленькая, но вполне достойная. Стать на нее, приподняться и все — следующий шаг уже по карнизу! Пять движений — он еще раз проиграл мысленно каждый шаг — нет, шесть! Вот здесь нельзя сразу перескочить. Нужно приставить ногу и только потом…

— Ну? — спросил Шагровский сам себя. — Готов?

Он невольно произнес это вслух и сам не узнал собственного голоса — под сводами пещеры звуки теряли силу и падали вниз, затухая — их поглощал водоворот.

Закрытые на секунду глаза не помогли: под веками кружились желто-зеленые пятна. Надо было приготовится к боли — в том, что боль придет, сомнений не было. Преодолеть этот путь по стене мог только здоровый, физически сильный и подготовленный человек. Подготовка у Валентина была. Всего остального — не было. Но и другого шанса выбраться на ум не приходило.

Шагровский еще раз повторил про себя очередность движений и сделал первый шаг.

Левая нога — вперед, правая рука — вверх! Оторвать правую ногу от опоры, приставить! Левая нога — на уступ…

Мышцы живота напряглись, боль прострелила тело навылет — от раны и до правого плеча, разорванного о камни ущелья. Валентин закричал, но рук не разжал. На коже выступила холодная липкая испарина. Но надо было двигаться дальше — зависнуть на стене означало упасть. Сможет ли он снова проделать этот же путь после удара о воду? Проверять не хотелось!

Проклиная боль и слабость, Шагровский бросил тело вперед.

Только не промазать, не сбиться с ритма!

Два! Три!

Он опять заорал от боли, зацепив рукоятью кинжала о камень. В глазах потемнело. Чувствуя, что теряет сознание, Валентин все-таки завершил четвертый шаг и замер, вцепившись пальцами правой руки в небольшую выбоину в скале. Теперь самое трудное, требующее работы мышц. Ягодицы, пресс, бедра, спина, руки — будет задействовано все.

Теплая струя крови из растревоженной раны текла в паху и по внутренней стороне бедра. Зеленые мухи перед глазами уже не мелькали — водили неспешный хоровод, и эта мерцающая мертвенным светом метель мешала Шагровскому собраться для последнего шага.

Собрав в кулак остатки сил, волю и желание выжить, Валентин кинул себя вверх и вправо. Он слышал, как что-то хрустит внутри, раздираемое беспощадным, острым клинком, как бежит по животу горячая, липкая кровь, но перенес вес на правую ногу и…

Он дотянулся до уступа и вогнал разбитые пальцы в проточенный тысячелетиями желобок. Правую приставить! Приставить! Шагровскому казалось, что воздух сгустился, замерз, превратился в желе, и это желе колышется, сопротивляется его рывку и расходится трещинами под его весом. Шагровский продавил воздух, приставил ногу и замер на карнизе.

Он сделал это. Не умер, не упал — сделал.

Медленно, чтобы не вспугнуть удачу, Валентин развернулся к скале спиной и сполз по камню. Он бы лёг, но лечь здесь не получалось. Хотя бы посидеть. Бурое пятно расползлось по рубашке и было заметно даже на темных, грязных штанах. Из-под рукояти кровь уже не сочилась — текла.

Минуту. Не больше. Сидеть нельзя. Умрешь.

— Я не хочу умирать, — сказал Шагровский пещере. — Слышишь, я не хочу! Я не умру. Я знаю — я не умру.

Он сам практически не разбирал своего полухрипа — полушёпота.

— Я не хочу умирать! — повторил он. — Я выберусь!

Он досчитал до шестидесяти, заставил себя встать и понял, что его качает, как пьяного. Первые два три шага дались Валентину с невероятным трудом: колоды-ноги не желали идти, дальше пошло лучше. Он старался не отрывать глаз от свода пещеры, чтобы заранее найти выход.

Если он увидит выход, то обязательно до него дойдет! Выход — это путь к спасению. Силы найдутся, пусть только появится надежда!

Скала была дырява, как трухлявый пень, но выхода Шагровский не видел. В многочисленных сквозных щелях сверкали молнии, лился нескончаемый дождь. Теперь можно было расслышать рев бури снаружи. Вниз Валентин не смотрел, хотя там бродили неясные тени отражений — это серый свет ненастного дня сочился со свода и падал вниз, в невидимый теперь водоворот.

Левая рука Шагровского постоянно касалась стены, он был готов в любой момент прильнуть всем телом к мокрому камню — единственный способ удержать равновесие. Он старался не думать о том, что будет, если карниз кончится тупиком. На возвращение сил не было, прыжок вниз с такой высоты был все равно, что прыжок на асфальт…

Молния ударила буквально в считанных метрах от него, в навершие скалы, ослепительный свет заполнил пространство, выжигая Валентину сетчатку, и пещера заходила ходуном. Грянул гром, посыпались камни, Шагровский едва не полетел в проем вслед за ними. Часть карниза за его спиной откололась и рухнула вниз вместе с кусками породы. Казалось, купол просел, но пещера устояла, как устояла во многих тысячах гроз, прогремевших над ней за несчетные тысячи лет ее существования. Нога Валентина соскочила с опоры, он судорожно замахал руками, стараясь не отступить от скалы, и ему это удалось. Он так и замер, распластавшись, прижавшись к камню и телом, и выступающей из него рукоятью ножа.

Правая его рука касалась пустоты. Кисть повисла в воздухе, ей было не на что опираться. Шагровский сдвинулся на полметра правее и увидел, что за скалой есть «карман». Вход в него был узок и расположен вдоль стены — этакая каменная ширма, за которую надо зайти — и снизу не просматривался.

Карниз продолжал осыпаться, и сверху все еще летела мелкая крошка. Валентину слышался треск, словно каменный массив над его головой начал покрываться трещинами, и отдельные глыбы стали двигаться, ворочаться, отыскивая новое удобное положение, чтобы простоять нерушимо еще тысячи лет. Или рухнуть через секунду.

Звук был очень неприятный — низкочастотное гудение и хруст, от которого начинало чесаться под кожей. Он проникал в голову, под кожу и скрипел на зубах песком. Хотелось исчезнуть, но для того, чтобы исчезнуть, нужен выход, которого не было. Шагровский по-прежнему висел над водой, прижавшись к скале, из-под ног летели камни, и с каждой каплей вытекающей из раны крови он терял способность двигаться и трезво рассуждать.

Молния и обвал добавили в кровь адреналина, и именно это позволило ему преодолеть следующие несколько шагов. Он спрыгнул с уступа и замер, обессиленный. Сердце билось в горле, стучало изнутри в ребра в ритме диско, и так же пульсировала кровь в висках. У Шагровского вдруг пересохли губы.

Карниз здесь был широким, больше метра, за каменной складкой просматривался еще один провал, узкая щель около полутора метров в высоту, до которой надо было добраться. Дорога к ней была зажата между двумя скалами, свободными для движения оставались сантиметров сорок, не более. Маловато для прохода достаточно рослого мужчины, да еще и с ножом, торчащим из живота.

Шагровский снял со спины рюкзак, который с каждой секундой становился все тяжелее и тяжелее, примерился и боком ввинтился в узкий ход. На втором шаге стенки сошлись, практически зажимая Валентина, но он протиснулся дальше, привстав на цыпочки и вытягиваясь в струнку. Брюшина отдалась пронзительной болью, и Шагровский, понимая, что другого выхода нет, выдрал из раны нож одним отчаянным и быстрым движением. Шаг — и он оказался в каменном проходе, куда более широком, покачнулся и упал на колени. Рана пульсировала в такт ударам сердца, продолжало барабанить в висках.

Здесь было сухо. Дождь остался сзади, но вместе с ним исчез и свет — впереди сгущалась чернильная тысячелетняя тьма. Дно пещеры было неровным: вода, способная отполировать скалу до блеска, здесь не текла никогда. Продвигаться вперед можно было только на ощупь. Шагровский отшвырнул от себя липкий нож и пополз вперед, раздирая колени. Рюкзак он из рук не выпустил, обмотал лямку вокруг кисти и волок за собой, не имея сил забросить за спину.

Вход в пещеру остался позади — серый разрез на фоне темного камня. Вспышки молний изредка заставляли его мерцать, и тогда пещера наполнялась неясным, блеклым и каким-то болезненным светом. Но даже в такие моменты Валентин не мог рассмотреть дорогу дальше, чем на метр-два. Он продвигался почти автоматически, изредка прощупывая пространство впереди себя, чтобы не врезаться головой в препятствие. Более того, он не понимал, зачем вообще куда-то ползти? Ведь нет разницы, где умереть — там, у карниза или в этой пещере. Но инстинкт гнал Шагровского вглубь горы — так забивается в нору раненый зверь, которому природой заказано умирать на виду.

Иудея. Ершалаим

Дом Иова

30 год н. э.

Га-Ноцри закончил кидуш[22] и, омыв руки, окунул зелень в подсоленную воду. И преломил мацу, начав седер песах[23]. Но печален был этот седер. И стол был полон, и были на нем блюда, согласно Закону, но не было жертвы, которую мы должны были вкушать в пасхальную трапезу. Случилось так потому, что время жертвоприношения еще на наступило. Агнец, предназначенный нам, еще не пал под жертвенным ножом, кровь его не окропила алтарь в Храме и ощутить ласку остро заточенного лезвия ему надлежало лишь завтра после полудня.

День праздника в этом году совпадал с субботой и седер песах должен был состоятся на Песах, в вечер пятницы. Но для всех учеников и близких Иешуа ужин был назначен на четверг, и лишь нам, сопровождавшим равви на Масличную гору, было известно, почему.

Трапезная в доме Иова была просторна и легко вместила и стол, и всех нас, собравшихся на праздник. Даже в солнечный день в этой комнате старого дома царил полумрак и прохлада, теперь же, вечером, лишь горящие по углам лампадионы и факелы разгоняли сидящую в углах тьму.

Для Мириам полумрак был спасителен, он помогал скрыть от всех заплаканные глаза и вымученную улыбку. Она наливала вино в кубок Иешуа, она подавала ему блюда, стараясь не показать припухших покрасневших век ни ему, ни остальным. Но я несколько раз замечал, как она украдкой смахивала набежавшую слезу краем накидки.

И Кифа не мог скрыть свою печаль. Он казался растерянным, но, когда наши взгляды соприкасались, я чувствовал исходящую от него ненависть, и даже искренняя душевная боль, которую он испытывал, не могла заглушить этого чувства.

Чувствовал неладное Иоханнан, мрачен был лицом грозный Шимон Зелот, и Левий бар-Маттиаху смотрел на Иешуа, не скрывая тревоги. Дух скорой смерти витал над столом, вокруг которого мы возлежали, и те, кто долгое время ходил рядом с ней, ощущали ее присутствие. Возможно, это кажется мне спустя годы, ведь память умеет оставлять нам не все, что происходило, а лишь части событий. Но есть вещи, которые забыть нельзя. Я не помню деталей, но помню, как время истекало промеж моих пальцев, как мелкий барханный песок пустыни.

Я не мог его удержать.

Я не мог ничего изменить.

Равви же, напротив, казался беспечным — так бывает с теми, кто уже принял какое-то важное решение. Он прощался с нами с легким сердцем, словно впереди его ждала очередная дорога, а не плен и возможная смерть.

Понимаю, все понимаю…

Я много лет искал рациональную причину его беспечности, а потом вдруг осознал: у него не было других причин, кроме веры. Он просто верил! Он верил в то, что выйдет невредимым из всех испытаний, выйдет еще более сильным, чем был. Что Яхве спасет его! Он действительно полагал, что Невидимый протянет свою длань к Елеонской горе и поддержит своего слугу-машиаха в праведном стремлении спасти народ Израиля и изгнать захватчиков с обетованной земли.

Он не был наивен — всего лишь искренен, но если даже Всевышний не видит разницы между этими двумя понятиями, то куда уж это сделать людям?

Мы ели и пили, говорили между собой, слушали, когда говорил он, женщины подливали нам вино… И лишь Кифа, Мириам и я знали — он прощается с нами. Когда я слышал его негромкий смех, у меня сжимало сердце.

Он не думал о смерти. Он думал о победе и о том прекрасном будущем, что ждет впереди его учеников-шалухим[24] и его народ.

Вот Шошанна склонилась с кувшином над его чашей, вот полилось в глиняный сосуд красное вино, так похожее на кровь…

— Друзья мои! — сказал он со своей неотразимой, детской, чуть кривоватой улыбкой. — Вы проделали вместе со мной долгий путь. Я бы никогда не оказался здесь, в Ершалаиме, если бы не мог опереться на вас, на ваши плечи, если бы не ваша готовность всегда протянуть мне руку. И вот настал день, который изменит все. Я говорю вам — следующий раз мы выпьем вино уже в Царстве Божьем! Оно грядет! Оно рядом с нами! Готовы ли вы идти со мной до конца?

— Да… да… да…

Голоса заполнили трапезную, и птицы, дремавшие в оконных нишах под самым потолком, встрепенулись и захлопали крыльями. Казалось, ветерок пробежал по углам, тревожа пламя лампадионов.

— Не задавая вопросов?

— Да… да… да…

— Я назову каждого из вас по имени, и пусть названный встанет, потому что пришло время! Шимон! Тебя, Кифа, я зову первым!

— Да, равви! — отозвался Кифа, вставая. — Я готов.

Он опоясался мечом и шагнул к Иешуа.

— Я иду с тобой, равви!

— Андрей?

— Я с тобой, Иешуа! — сказал Андрей и стал рядом с братом.

— Иаков? Иоханнан?

— Мы с тобой, равви!

— Филипп! Нафанаил! Маттиаху!

Еще трое поднялись с мест, отвечая на его призыв.

— Иаков и Фома бар-Алфей!

Недоверчивый Иегуда бар-Алфей, которого мы звали Фомой, поднялся вместе с братом, ни словом, ни жестом не выразив колебания.

— Фаддей! — позвал га-Ноцри. — Шимон Зелот и ты, Левий бар-Маттиаху, мокес!

— Да, равви…

Он повернулся ко мне.

— И ты, Иегуда… Готов ли ты, пришедший последним, сделать то, что должен?

Я никогда не смогу описать, что делалось в этот момент в моей душе.

Никогда.

Никому.

— Готов…

— Так делай, что обещал, — сказал он ласково. — Через час мы выступаем.

И посмотрел мне в глаза.

С надеждой.

Израиль. Иудейская пустыня

Наши дни

Два раза Валентин падал: руки отказывались держать на весу тело, но снова поднимался и двигался вперед. Колени онемели, и боли в ране он тоже почти не чувствовал. Это был нехороший признак — тело теряло чувствительность, значит, переставали действовать нервные центры. Он полз из пустоты в пустоту, из бесконечности в бесконечность. Раскаты грома были неслышны. Он вообще ничего не слышал, кроме собственного хриплого дыхания.

Потом воздух высох, словно кто-то губкой вымакал из него всю влагу. Звуки стали другими — дыхание зазвучало громче и отчетливей, даже тишина стала звенящей.

И Шагровский услышал эхо.

Где-то, очень далеко, в жестяной умывальник падали капли. Он отчетливо помнил этот звук — звук из далекого детства. Старая раковина в квартире бабушки Ани, желтый латунный кран с потускневшим носиком и барашком наверху, бьющие о железо круглые прозрачные шарики. Сколько помнилось, кран всегда капал и никто не мог его починить (не было какой-то старой прокладки), а менять сантехнический антиквариат на что-то современное бабушка отказывалась категорически. Днем о кране никто и не вспоминал, а вот ночью… Ночью капли ритмично били по дну раковины, и этот звук не могли заглушить никакие закрытые двери.

Кап!

Длинная пауза и снова громкий звук — кап!

Высокий потолок с лепным фризом по краям и вокруг пятирожковой люстры. Окна, выходящие в тенистый двор. Тени от ветвей на полосатых обоях.

Кап!

Шагровский поймал себя на том, что дремлет, уткнувшись лбом в каменный пол.

Он попытался встать на четвереньки и поползти, и у него получилось, правда походка была, как у загнанной лошади — враскачку, на подгибающихся конечностях. Он почувствовал, что проход, по которому он ползет, ведет вниз — теперь его так и тянуло упасть лицом вперед, но зато двигаться стало легче.

Звук падающих капель звучал все отчетливее. Потянуло холодом.

Валентин понял, что попал в другую пещеру, значительно превосходящую по размерам ту, из которой он выполз. Над головой явно появился свод, с которого и летели капли, издававшие тот самый звук «бабушкиного крана». Шагровский лег на спину и начал копаться в карманах рюкзачка.

Несколько раскисших в слизь салфеток, бумажный комок вместо блокнотика. Целая шариковая ручка… Ага! Вот она!

Он несколько раз встряхнул газовую зажигалку. Судя по звуку, газ в ней еще был. Валентин продул кремень, несколько раз крутанул колесико и — о, чудо! — во тьме вспыхнул маленький огонёк.

Газа в прозрачном корпусе оказалось больше половины. Если экономить, то можно вполне растянуть на несколько часов, а то и на сутки. Впрочем, сутки ему не прожить…

Шагровский огляделся вокруг — насколько это было возможно.

Действительно, эта пещера была больше. Пламя зажигалки казалось искоркой в обступающей Валентина тьме. Но кое-что удалось рассмотреть: он сидел невдалеке от стены, неровной, уходящей вверх. Второй стены не было видно. Значит, сейчас он находится в зале или очень широком коридоре. Хотя, нет… Судя по эху от капель — это все-таки зал. В зале единственный путь — это двигаться вдоль одной из стен, идти, не отрываясь от ее поверхности. Только по стене. Только…

Шагровский положил руку на холодный камень и тут же понял, что ужасно замерз. Температура в поземном зале, наверное, не превышала десяти градусов, и Валентина невольно начала пробивать дрожь. Дрожали не только губы и подбородок, его всего трясло так, что внутри живота хлюпало.

Глаза закрывались сами по себе, и все окружающее виделось отстраненно. Он был на грани беспамятства, не сна, а именно беспамятства, и четко осознавал — стоит ему потерять связь с этим миром хоть ненадолго, и он умрет. От холода кровь стыла в жилах, густела, но Шагровский пополз вперед с упрямством полураздавленного таракана, волокущего за собой внутренности.

Колени он содрал до мяса. Вернувшаяся из небытия боль заставила его все-таки встать, опираясь на стену, и брести дальше на дрожащих, подгибающихся ногах. Изредка Валентин крутил колесико зажигалки и, щурясь на пламя, вглядывался вперед. Он нашел источник звука от падающих капель — это плакал конденсатом огромный сталактит, свисающий со свода пещеры. Навстречу ему тянулся сталагмит, бесформенный и уродливый, весь в известковых потеках.

От потери крови Шагровскому дико хотелось пить, сухой воздух подземелья царапал пересохшее горло. Валентин слышал запах воды, но никак не мог определить, откуда он исходит. Скорее всего, в пещере был источник — родник или поземное озерцо, но найти его Шагровский не мог, и не нашел бы, если бы родник не нашел его сам. Продвигаясь вперед своим неровным шагом, Валентин потерял равновесие и неловко завалился на бок, прикрывая рану локтями. Неожиданно лицо обожгло, он почувствовал, как рот заполняется ледяной жидкостью, от которой заныли все зубы сразу. Шагровский приподнял голову и осветил небольшой — полтора на полтора метра — участок, залитый необычайно прозрачной водой. Она, едва слышно журча, убегала в темноту, поблескивая между камнями. На вкус она была божественна! Шагровский давно не пил такой вкуснотищи!

Несколько минут Валентин пролежал у озерца неподвижно, потом опять попил, не обращая внимания на ломоту в зубах. Он знал, что при ранении в живот нельзя пить, но решил, что в его ситуации это меньшее зло. Вода действительно придала ему сил. Он поднялся и побрел вдоль ручейка, вытекающего из источника, волоча за собой растерзанный рюкзак и то и дело чиркая зажигалкой.

Он прошел почти полсотни шагов, когда ручеек повернул направо и нырнул в узкий проход, но Валентин этого не заметил. Он, почти на четвереньках, втиснулся в низкую галерею, ведущую прямо, и дальше передвигал ноги уже в бессознательном состоянии, практически не понимая, что делает и где находится.

Выйдя из тесного каменного коридора, Шагровский внезапно потерял сознание, но упал не сразу (иначе бы разбил голову о камни, в изобилии валяющиеся под ногами), а как бы по частям: в начале подогнулись ноги, и он неловко сел, ударившись бедром, а уже потом завалился на бок, растягиваясь вдоль стены.

Он очнулся от холода, от той самой крупной дрожи, которая приступами, похожими на малярийные, сотрясала его тело уже несколько раз после ранения. Конечности окоченели, он плохо чувствовал разбитые пальцы на правой руке, ушибленное при падении бедро пробивало судорогой, а с шеей просто случилась катастрофа. Шагровский не мог повернуть головы, мышцы не слушались, и для того, чтобы оглянуться, ему теперь нужно было двигаться всем корпусом. Голова кружилась, тошнило, а животе пульсировал раскаленный комок, словно там находился громадный воспаленный нарыв, готовый выплеснуться гноем наружу в любую секунду.

Валентин заставил себя сесть, привалившись к стене, и несколько секунд приходил в себя после очередного приступа боли. Потом Шагровский крутанул колесико зажигалки, и тут же едва не задохнулся от ужаса.

Рядом с ним, точно так же опираясь спиной на стену, сидел человек.

Мерцающий огонёк погас, Валентин выронил зажигалку. Сердце билось в горле, руки ходили ходуном, но зато в голове прояснилось — виноват был хлынувший в кровь адреналин. Шагровский, в испуге шаря ладонями вокруг, нащупал под правым коленом горячий пластиковый параллелепипед. Из-под кремня вылетел сноп искр. Один… Второй… На третий раз вспыхнувшее бледное пламя снова разогнало тьму, и Шагровский убедился, что неизвестный сосед ему не почудился.

Но человек был мертв. Мертв давно. Может быть, он умер сто лет назад. Может быть, двести. А, возможно, с момента его смерти прошло не одно тысячелетие. Совсем недавно (неужели, это началось всего лишь несколько дней тому?) Валентин видел подобное тело. Та же степень сохранности трупа, которого сухой, лишенный микроорганизмов воздух пещеры, превратил в мумию. Высохшая вяленая плоть, плотно облегающая костяк и череп, остатки одежды. Когда-то тело положили на камень, но камень со временем лопнул, одна его часть рассыпалась, превратившись в щебень, и покойник теперь не лежал, а полусидел, словно опираясь на стену, склонив голову на грудь и вытянув руки вдоль туловища.

Зажигалка обожгла Шагровскому пальцы, он отпустил рычажок и пламя угасло, но перед тем Валентин успел заметить лежащий неподалеку длинный предмет, напоминающий посох с набалдашником. Встать не хватало сил, и Шагровский пополз к новой находке, огибая мумию со всей возможной осторожностью.

Это был факел. Длинная деревянная ручка (что удивительно, дерево не истлело, не было съедено жучками, но нынешней безжизненностью своей более походило на железную палку) с окаменевшим куском смолы на одном конце — смолу можно было бы принять за камень, но откуда в камне вросшая грубая бечева?

Шагровский погасил зажигалку, дал ей остыть, и попробовал зажечь древний светильник. Пламя лизало черную поверхность, но с таким же успехом Валентин мог попытаться запалить кусок гранита. Раз, второй, третий… Он встряхнул зажигалку, убедившись, что газа пока достаточно, и снова поднес огонек к факелу. Ему показалось, что он видел белый дымок, скользнувший по окаменевшей смоле. Еще попытка…

На этот раз, когда зажигалка погасла, во тьме замерцал едва заметный, прозрачный язычок огня. Боясь пошевелиться, Шагровский наблюдал, как разгорается пламя и на конце факела рождается яркий огненный цветок. Он был готов заплакать от счастья и от внезапно появившейся уверенности, что все закончится хорошо. Пламя давало ему надежду. Оно трещало, пожирая темноту склепа, возвращало предметам краски и объем, разгоняло тени.

Теперь Валентин мог рассмотреть покойника во всех деталях.

При свете факела было хорошо заметно, что мумия очень древняя. ОЧЕНЬ.

Шагровский подполз к телу поближе.

На мумии когда-то были пелены. Их остатки до сих пор виднелись на коже. Дядя Рувим рассказывал о старых обрядах, показывал фото и рисунки — теперь Валентин видел подобное воочию, правда, пелены покрывали не все тело, а только некоторые места, словно кто-то срезал часть похоронного облачения много лет назад.

Усопший не отличался богатырским сложением еще при жизни, а нынче же усохшее тело размерами вовсе не впечатляло — словно в пещере нашел вечный покой заблудившийся в подземельях подросток. Но покойник явно не был подростком. На черепе сохранились остатки волос, достаточно длинных, выцветших в серую паклю, на подбородке торчали бледным пухом клочья некогда густой бороды. Позвонки в месте перегиба спины давно треснули, и верхняя часть туловища лежала под прямым углом к нижней. Слева на боку…

Шагровский присмотрелся.

Да, слева на боку, на ребрах, туго обтянутых коричневой вывяленной кожей, зияла трещина — след раны. Кости ног ниже колена были сломаны на одном расстоянии от чашечек, причем одна из костей разбита на несколько фрагментов, а вторая лопнула наискосок.

Это напоминало…

Несмотря на ранение, кровопотерю и чудовищную усталость, Валентин вспомнил, что именно ему напоминало все увиденное. Он склонился над ступнями мумии — они казались карикатурно огромными, непропорционально большими для усохшего тела.

Точно. Вот здесь…

Стопа была повреждена, кость лопнула, словно доска, в которую вогнали гвоздь.

На второй ноге повреждения были схожи и видны невооруженным глазом.

Шагровский знал, что он найдет на руках мумии, и не ошибся — все было именно там, где он ожидал это увидеть.

Факел горел и тени весело плясали по стенам небольшой пещеры. Сколько времени он еще будет пылать? На этот вопрос Валентин ответить не мог. В любом случае, стоило поторопиться. Он попытался встать, но в результате едва не повалился на покойника, умудрившись остаться стоящим на одном колене.

Что это за странный нарост на пальце мертвеца?

Он аккуратно потрогал руку мумии. Кольцо? Перстень? Слишком крупно для кольца! Перстень.

Он сошел с пальца покойника очень легко — высохшая плоть не могла заполнить внутренний диаметр, и Валентин положил его в карман брюк. Под рукой мумии в вековой пыли лежала дощечка, такая же твердая, как и рукоять факела — практически камень. Шагровский никогда бы не понял, что это дерево, если бы не характерный слом по краю — тот, кто отпиливал кусок от большой доски, не озаботился сделать это до конца и отломал часть по незаконченному распилу.

Он протер дощечку об остатки штанов и увидел, как на окаменевшей поверхности, сохранившей структуру дерева, проступают буквы. Их очертания можно было даже нащупать, потому что они были не написаны, а выжжены по дереву в незапамятные времена. Всего четыре буквы странных очертаний, знакомые, но все же не настолько, чтобы Валентин мог их прочесть. Четыре буквы. Шагровский смотрел на них, стараясь запомнить — дощечка была слишком велика и тяжела, чтобы поместить ее в рюкзак…

Рюкзак! Где рюкзак?

Шагровский чувствовал, что адреналина в крови поубавилось. Неожиданная ясность мышления начала растворяться в мареве боли, перед глазами снова заплясали зелено-желтые мухи…

Он посмотрел на рюкзак, лежащий в нескольких шагах от него — в прорехах поблескивал бок контейнера с рукописью, лямки бессильно змеились по камню. Рюкзак… Зачем он нужен? Что в нем? Вода? Еда? Лекарство?

Валентин не мог вспомнить, зачем ему нужен этот драный мешок.

Он уронил тяжеленный факел, и тот откатился на несколько десятков сантиметров, далеко, но не так, чтобы Шагровский не смог дотянуться. И он дотянулся, и пополз в узкий, как лисья нора, проход, ведущий прочь из склепа, где лежало тело.

И табличка с письменами.

И почти пустая разовая зажигалка.

И рюкзак.

И контейнер.

И законсервированная в нём рукопись.

Некоторое время в погребальной пещере еще бродили тени от живого, горячего огня, но потом мерцание исчезло, и все погрузилось во тьму. В густую, непроницаемую тьму, такую же, какая царила здесь тысячи лет. И будет царить еще столько же. И еще столько же.

И еще…

И еще…

До конца времен.

Глава 15

Иудея. Ершалаим

Дворец первосвященника Иудеи

30 год н. э.

— Ты меня звал, человек? — протянул Малх с брезгливостью и почесал свой бугристый нос трехпалой рукой. — Что ты хочешь?

Он был немного выше Иегуды и значительно шире в плечах, но при этом не настолько, чтобы возвышаться. От него исходил едва заметный запах пота, в движениях просматривалась уверенность, в углу рта Иегуда рассмотрел прилипшее чечевичное зернышко.

Раб. Но раб первосвященника Иудеи. Иногда для того, чтобы быть влиятельным, вовсе не надо быть свободным. Скорее уж, наоборот.

Когда Иегуда вышел из тени и попал в свет факела, который держал дюжий стражник, в глазах раба первосвященника мелькнула тень узнавания, но Малх на миг отвел взгляд, а когда снова посмотрел на позднего гостя, то по его лицу уже нельзя было прочитать ничего.

— Говори, человек…

— Я слышал, что люди первосвященника ищут проповедника, который называет себя Царем Израиля.

На лице Малха не дрогнул ни один мускул.

— Возможно, — протянул он неторопливо и вытер углы губ, смахнув след недавней трапезы. — Ты знаешь, где его найти?

— Возможно, — повторил Иегуда, копируя интонацию раба первосвященника.

— И готов мне об этом сказать?

— Твоему хозяину…

— Моего хозяина ты не увидишь, — усмехнулся Малх. — Он не станет слушать такого, как ты… Но, будь уверен, то, что ты скажешь мне, сразу станет известно ему. Как зовут того, кого по твоим словам, мы ищем?

— Его зовут Иешуа по прозвищу га-Ноцри.

Малх удовлетворенно кивнул своей крупной головой.

— Это он. Да, ты говоришь правду. И чего ты хочешь, человек? Я надеюсь, денег? Потому что ничего другого я тебе дать не смогу…

Иегуда ухмыльнулся, разглядывая бугристое лицо собеседника.

— Деньги? Это было бы неплохо.

Раб первосвященника пожал плечами.

— Конечно, неплохо. Жди меня здесь.

Массивная, окованная медными полосами дверь дома Каиафы закрылась.

Иегуда снова оказался в полутьме и улыбка стекла с его лица, как стекает воск с разогретой печати. Он прижался спиной ко все еще теплому камню стены и едва слышно застонал, сцепив зубы, будто от нестерпимой боли, вцепившейся в него изнутри. Он даже сделал несколько шагов прочь в попытке уйти от дверей первосвященника, но остановился, сжав кулаки, и снова вернулся к порогу.

Иегуда тяжело уселся на истертые тысячами ног старые ступени: колени не держали его. Спина и шея покрылись испариной, несмотря на ночную прохладу, мышцы на плечах окаменели и вздулись так, что ему было трудно даже покачать головой.

Это не паника, подумал Иегуда, я ничего не боюсь. Я не боюсь за себя… Кому какое дело? Этот город полон шпионами и доносчиками. Это их город, это их праздник… Евреи следят друг за другом, доносят друг на друга, убивают друг друга… Все они верят в Яхве, все обрезаны в жертву ему и исполняют Закон Мозеса, кто и как может. Но нет между ними мира на этой земле. Вот потому и правит здесь враг — Рим. Divideetimpera.[25] Одни из нас бунтуют против захватчиков, другие наслаждаются благами, которые дают им римляне, третьи всей душой принимают римский образ жизни, четвертые просто хотят, чтобы их не трогали, пятые — фанатичны настолько, что сам Неназываемый удивлен тем, как они понимают его слова.

Я пришел не в тайную службу прокуратора, не Афраний говорил со мной и будет платить мне за предательство римскими динариями. Мне заплатят иудеи, такие же как я и га-Ноцри, заплатят сиклями[26] — ведь в доме праведного нет места монетам с человеческим ликом на аверсе. Иудеи заплатят иудею за предательство иудея иудейскими деньгами. Ради чего га-Ноцри отдает себя на заклание? Кто услышит о его жертве? Кому она нужна? Разве что римлянам, которые снова загребут жар чужими руками и распнут равви на потеху тем, ради кого он обрекает себя на смерть. Даже крест, позорный крест, к которому его прибьют, будет сделан руками соотечественников. Даже гвозди, которые пронзят его плоть, будут выкованы ремесленниками-иудеями. Римская власть только огласит приговор, а римские солдаты проследят за порядком его исполнения. Все остальное сделаем мы… Сами мы…

Лязгнул засов.

Створки двери мягко и бесшумно повернулись на хорошо смазанных бронзовых петлях. Из дома на улицу хлынул поток теплого света, залил ступени, на которых сидел Иегуда, выплеснулся на мостовую… Иегуда увидел свою тень — непроницаемо черную, длинную, протянувшуюся, словно указующий перст великана — от света во тьму. Увидел и едва не завыл он отчаяния.

Он укусил себя за запястье. Сильно. Так, что почувствовал на губах соленый вкус крови.

— Эй, человек!

Голос Малха прозвучал над его головой.

Иегуда медленно встал, и тень выросла вместе с ним, прорезав двор первосвященнического дома от крыльца до самых ворот.

— Войди вовнутрь, мой хозяин хочет услышать тебя.

Лицо раба по-прежнему ничего не выражало. Маленькие черные глаза спокойно, оценивающе глядели на гостя. Лысый череп поблескивал от факельных сполохов. Теперь за Малхом стояли два левита-стражника[27], без мечей, но с дубинками из орехового дерева в руках.

Иегуда переступил порог дома и последовал за рабом, не произнеся ни слова. Левиты шли позади него, готовые в любой момент броситься на загривок гостя и повиснуть, как римские боевые псы, пригибая жертву к земле тяжестью тел. Дом первосвященника был полон ароматов благовоний, еды, горящего в лампадионах масла, но даже через них Иегуда мог уловить острый запах недоверия и настороженности, исходивший от стражников. Они боялись его, ждали от Иегуды подвоха. Значит, он не ошибся, Малх узнал его.

Ничего удивительного — в Ершалаиме было известно, что раб первосвященника оплачивает услуги множества шпионов и всегда в курсе всего, происходящего не только в городе, но и за его пределами. Не было ничего сверхъестественного в том, что Малх узнал Иегуду. Просто хотелось бы понимать, что именно раб знает о своем ночном госте, если так не доверяет ему и боится.

Каиафа ждал их в большой зале, плохо освещенной и практически лишенной обстановки, за исключением нереально громадного стола с мраморной столешнице да нескольких сидений, примостившихся возле.

Хозяин дома сидел в богато отделанном кресле, но не за столом, а несколько поодаль, как раз там, где света начинало не хватать. Первосвященник, несмотря на поздний час, был не в домашнем облачении, а в строгих одеждах — подпоясанный авнетом и с мигбаатом[28] на голове. Седалище для гостя было расположено на освещенном месте, как раз так, чтобы пламя лампы ослепляло, не давая рассмотреть выражение лица собеседника.

Иегуда не стал садиться на предназначенное для него место, остался там, где Малх жестом остановил его. За его спиной слышалось дыхание стражников, но это было не единственное дыхание, которое он слышал. Справа, в самом углу, кто-то дышал тихо-тихо, и Иегуда никогда бы не уловил столь слабый звук, если бы не едва заметный старческий хрип, прорывавшийся на выдохе. В зале, пользуясь густыми тенями, как укрытием, находился еще один наблюдатель. Этот неизвестный умел скрываться — так умеет быть незаметным паук, сидящий в засаде неподалеку от своей охотничьей сети. Но Иегуда физически ощущал его присутствие — тяжелый взгляд человека, привыкшего повелевать и распоряжаться чужими судьбами. Это не был еще один соглядатай или лучник-убийца, готовый пронзить гостя стрелой при малейшей опасности для хозяина. Это был настоящий хозяин дома, и Иегуда знал его имя — Ханнан.

— Шалом тебе, человек… — сказал Каиафа, прерывая молчание.

— И тебе шалом, первосвященник, — отозвался Иегуда.

Сидящий во тьме паук чуть изменил положение, наверное, откинулся в кресле — едва слышно зашуршали одежды.

— Садись, — Каиафа повелительно двинул рукой, указывая на свободное сидение.

— Благодарю тебя, Каиафа, я не устал.

— Присядь, человек, — голос Малха раздался откуда-то сбоку.

Иегуда не стал спорить. Он шагнул вперед, сел на предназначенное ему место и сразу же ослеп — яркий язычок пламени, плавающий в прозрачном масле, превратил полутьму во мрак, на границе которого располагался силуэт первосвященника. Стражники по-прежнему стояли за спиной, распространяя запах тревоги.

— Мне сказали, что ты пришел рассказать о том, где скрывается Иешуа га-Ноцри?

— Да.

— Ну, что ж… Мы будем благодарны тебе за это. Говори, не бойся. Тебя никто не обманет.

Рука Малха, выросшая прямиком из тьмы, положила рядом со светильником кожаный кошель, объемистый, с туго перехваченной плетенным шнурком горловиной.

— Тебе хватит на земельный надел.

— Сегодня ночью он будет…

Вот и все, подумал Иегуда. Пора исполнить обещанное. Прости меня, Иешуа. Прости. Я делаю то, что ты хотел, и никогда не прощу себя за это.

— … он будет ночевать в Гефсиманском саду.

— Гефсиманский сад большой, друг мой. У меня нет войска, чтобы окружить его.

— Это рядом с маслобойней, — сказал Иегуда, не отводя глаз от огня. — Ночи холодные, нужно разводить костер, чтобы не околеть. Ты найдешь его без труда.

— Малх найдет его без труда, — поправил Каиафа. — Он будет один или со своими шалухим?

— С ним будут ученики.

— Все, кроме тебя? — спросил первосвященник с той же нейтральной интонацией, почти ласково.

— Я тоже буду там, — отозвался Иегуда.

— Хотя ты не ученик, не шалухим… Кто ты для них? Малх сказал мне, что ты не случайный человек. Что ты носишь за га-Ноцри денежный ящик. Тебя видели с галилеянином множество раз, он доверяет тебе. Могу ли я спросить тебя: зачем ты пришел ко мне? Зачем ты назвал его убежище, ведь выгоды, которые я могу тебе дать, малы в сравнении с теми, что сулит тебе распоряжение казной вашей общины? Ты отдаешь его нам, ничего не получая взамен. Деньги не в счет, ты предаешь не за деньги…

Иегуда молчал, разглядывая пламя. Он чувствовал, как по прокушенной кисти катятся капли крови. Катятся и впитываются в полу плаща.

— Не хочешь отвечать? — тень Каиафы качнула головой. — Это твое право, человек. Может, вы не поделили женщину. Может, не поделили власть. Но ты пришел сюда не потому, что верен мне или хочешь помочь Израилю избежать опасностей. Какими бы ни были причины, приведшие тебя ко мне в дом, но ты не саддукей — ни по рождению, ни по убеждениям. Неужели га-Ноцри стал неугоден даже зелотам? Ведь ты один из них, человек?

Иегуде понадобилось все самообладание, чтобы не измениться в лице. И он не изменился.

— И на это можешь не отвечать, — милостиво разрешил первосвященник. — Что ж, значит, га-Ноцри неугоден никому. Ни нам, саддукеям, мечтающим сохранить существующее положение вещей, ни вам, зелотам, грезящим о конце римского могущества, ни фарисеям, чье учение он искажает, ни римлянам, на налоги которым он покушается. А тот, кто неугоден никому, должен умереть… И не важно, чей ты шпион, человек, — зелотов, римлян или фарисеев. Важно, что ты предал своего равви для общего блага. В Израиле станет спокойнее, когда он умрет. Поэтому, я говорю тебе — спасибо. Бери свои деньги и уходи.

Иегуда поднялся с закаменевшим лицом, взял в руку кошель, но отойти от стола не успел.

— Малх знает твое имя, человек, но я хочу, чтобы ты сам назвался. Чтобы я знал, кто оказал мне неоценимую услугу. Как твое имя?

— Меня зовут Иегуда бар-Иосиф…

— И откуда ты, Иегуда?

— У канаим нет места рождения, первосвященник. Их родина — весь Эрец Израэль. Выбери любой из городов — я родился там.

Каиафа хмыкнул, и Иегуде показалось, что сидящий в углу невидимый наблюдатель тоже издал похожий кашляющий звук.

— Я не буду желать тебе удачи, Иегуда.

— И я не буду желать тебе удачи, Каиафа.

— Но я благодарю тебя за помощь. Малх, проводи гостя до ворот и собирай стражу. Ночь коротка, предстоит многое успеть.

Израиль. Берег Мертвого моря

Наши дни

Дорога, извивающаяся вдоль берега Мертвого моря, неширока — две стандартные полосы хорошего асфальта. Горы подпирают ее с одной стороны (не так, чтобы близко, но и недалеко), зеркало похожей на глицерин густой воды — со стороны другой. В некоторых местах, особенно, когда погода ясная, серо-черное полотно можно просматривать на сотни метров вперед, но сегодня…

Ни дорожной разметки, ни самого асфальта было не разглядеть. Ливень уже стихал, но вырывающаяся из ущелий вода не вмещалась под мостиками, переброшенными через каменистые ложа. Желто-коричневая пульпа перехлестывала края старых русел, и тысячи только что возникших рек проносились над дорожным покрытием, свирепо рыча и отрывая от него целые пласты, и вливались в неспокойное Мертвое море. От берега отползали грязные пятна, похожие на огромных амеб, вода вскипала невероятно густой серой пеной.

Вести машину было нелегко, несмотря на то, что тяжелый джип «Ниссан» изо всех сил цеплялся за асфальт зубастыми покрышками, предназначенными для пустынного сафари. Амар Дауд крутил баранку с предельной осторожностью — в некоторых местах сцепление с дорогой исчезало совершенно, двухтонная туша полноприводника начинала вилять, словно угодившая на гололед несерьезная малолитражка, на приборной доске мигали огоньки автоматических систем, старавшихся удержать машину от соскальзывания или разворота.

В такие моменты Дауд начинал молиться, и Аллах помогал! Помогал! Вот только какой шайтан толкнул его пуститься в путь в самом начале бури? Почему Всемогущий отобрал разум у своего верного слуги? Разве может благоразумный человек проявить такую безрассудность? Но теперь останавливаться было нельзя! Поток моментально подхватит автомобиль и снесет его на обочину, где так легко перевернуться и утонуть в селе, несущемся с гор!

И Амар продолжал двигаться, бормоча молитву дрожащими губами. Дворники смахивали с лобового стекла дождевую муть, позволяя взгляду хоть как-то зацепиться за обочину, и это было хорошо — пять минут назад Амар Дауд не видел ровным счетом ничего.

В динамиках стереосистемы хрипела волна иорданского радио. Гроза откатилась на восток, и музыка то и дело прерывалась треском электрических разрядов. Джип не ехал, а крался по шоссе со скоростью не больше пяти километров в час, но водителю казалось, что он летит над дорогой, словно пилот «Формулы-1».

Увидев возникший перед капотом человеческий силуэт, Дауд ударил по педали тормоза, продавливая ее до коврика, но могучий «патфайндер» продолжал двигаться, только внизу, в шасси, что-то затрещало и массивная морда джипа начала неспешно уплывать наружу поворота, туда, где под виадуком бурлил гейзером несущийся с гор поток. Амар Дауд закричал, едва не вывернул себе кисть, крутя баранку, дверца «ниссана» распахнулась, и рядом с ним на сидении оказался кто-то мокрый, грязный, как бродячий дервиш! На покрытом потеками красной жижи лице блестели черные безумные глаза и крупные, чуть желтоватые зубы. Дервиш ударил Амара всем телом, вышибая араба из-за баранки, тот и сам бы выскочил из джипа, несмотря на бушующую стихию, но в этот момент распахнулась вторая дверца, и в кабине очутился еще один гость, размерами чуть поменьше первого, но не менее чумазый. Зажатый между двумя незнакомцами Дауд потерял голос от страха, но тут второй дервиш, тот, который помельче, произнес на чистом арабском:

— Не бойся отец! Тебя никто не тронет!

Голос у дервиша был женский, тонкий.

— Она не тронет, — подал голос тот, что покрупнее. — А я трону, если будешь мешать! Сиди тихо! Понял, отец?

Говорил он без акцента, как настоящий палестинец, но Дауд сразу понял, что это не араб — еврей! Горбоносый, злой, да еще и с глумливым хвостом на затылке. Он перехватил руль и успел выровнять машину до того, как джип зарылся мордой в бурную реку, перелетавшую через мостик. Мотор ревел, «ниссан» загребал воду всеми четырьмя колесами и, вопреки законам физики, скользил боком, словно исполняя па сложного танца — то правым галсом, то левым — и спешил вперед, вспарывая волну бамперами.

— Телефон есть? — спросила девушка, вытирая с лица земляную жижу. — Отец! Ты меня слышишь? Ага? Есть трубка?

До Амана, наконец, дошло, что у него спрашивают, он зашарил по карманам и торопливо сунул ей мобильный, а сам сполз под приборную, закрывая голову руками. Похоже, что эти двое — коммандос. Если так, то (в памяти Дауда всплыли все страшные истории о жестокости израильских спецслужб, и он похолодел, словно уже был трупом) ему конец. Он вспомнил, что месяц назад по просьбе друга подвозил одного крайне подозрительного типа с двумя раздутыми, тяжеленными сумками именно на этой машине, а следы взрывчатки (в том, что в тех сумках был не рахат-лукум, Аман и не сомневался), как известно, можно обнаружить, даже если ее не вынимали из упаковки.

— Никуда не звони, Арин, — приказал дервиш с хвостом, не отрывая взгляда от дороги. — Они явно слушают телефоны.

При ближайшем рассмотрении этот дервиш оказался вовсе не дервишем и не шайтаном, а страшно грязным, мокрым и оборванным мужчиной в летах. Он обращался к девушке на иврите, и та отвечала ему на том же языке.

— Любая сотовая трубка в этом районе под контролем. Если выберемся — позвоним с уличного телефона.

Девушка посмотрела на напарника, уронила пелефон на колени и почему-то заплакала.

— Перестань, Арин, — сказал хвостатый сдавленным голосом. — Вполне возможно, что он жив. Мы же живы? Мало ли куда его вынесло? Может, он сейчас сидит где-то в укромном месте и оплакивает нас? Да перестань ты рыдать! — прикрикнул он. — Пока я не увижу тела, я все равно не поверю, что он умер! Слышишь, девочка? Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмойер — это такая страна, что здесь воскреснуть, как раз плюнуть! Вот выберемся и найдем нашего Валентина!

Девушка замотала головой, и плечи ее несколько раз вздрогнули. На одной из рук у нее была повязка, такая же мокрая и грязная, как все остальное, только вдобавок покрытая россыпью бурых пятен.

— Террористы, — подумал Дауд, готовясь потерять сознание, — старик-еврей и арабская девушка! О, Аллах! Куда катится мир?

Он опустил пониже голову, всем своим видом показывая, что ничего не видит и видеть не хочет. Пока его еще не убили, а это значит, что могут не убить вообще. Надо только никого не раздражать.

— Он обязательно найдется, — произнес голос над его головой. — Я уверен. Ну, не может же такой парень просто умереть! Вот увидишь, мы приедем в Иерусалим, а он уже там!

Говорил старик со всем возможным оптимизмом, но Дауду показалось, что тот фальшивит — в голосе его было желание утешить, но не было веры. Наверное, тот, о ком они упоминали, был мертв, но хвостатый не мог открыто оплакивать его.

Главное, что услышал Дауд — эти двое ехали в Иерусалим. Он тоже направлялся туда, так что направление его устраивало — в Иерусалим так в Иерусалим!

Машину снова повело, но хвостатый легко удержал «патфайндер» на дороге двумя резкими движениями руля. Приутихший было дождь хлестнул по земле с новой силой. В небесах загрохотало, и огромная ветвистая молния ударила слева, вонзившись в горы, словно Нептунов трезубец.

Девушка всхлипнула и вытерла лицо грязным рукавом.

— Все обойдется, — сказал старик-еврей и выпятил вперед покрытый щетиной подбородок. — Вот увидишь, Арин!

* * *

Менее чем в пяти километрах от места, где Арин и профессор Кац захватили машину и водителя, к самому берегу Мертвого моря селевой поток вынес нечто, похожее на покрытый жидкой грязью обмылок. Очутившись в жгучей соленой воде, обмылок задергался, застонал, у него вдруг обнаружились ноги и руки, более похожие не на конечности человека, а на культи — страшные и беспалые. Двигаясь, словно раненая гусеница, бесформенный кусок грязи выполз на покрытый соляными отложениями берег. Проливной дождь хлестал его плотными струями и, постепенно под слоями грязи стало возможным различить человеческие черты.

Валентин, а это был он, протер залепленные грязью глаза и попытался приподняться, но ноги его не держали и он рухнул на спину, подставляя ливню лицо, и пролежал так почти двадцать минут, не в силах двинуться с места. Дождь все лил и лил, и в нескольких шагах от Шагровского все так же победно ревел, перелетая через камни, селевой поток, наконец-то сбежавший из ущелий.

Хотелось замереть и уснуть, но Валентину было так холодно, что он даже не мог потерять сознание — крупная дрожь скручивала его словно агонизирующего ужа. И тогда он пополз. Пополз по камням, прочь от жгучего моря, к дороге.

Там на него и натолкнулся грузовичок, застрявший из-за бури в Эйн-Бокек — развозная машинка держала путь в Эйлат. Разворачиваться было откровенным безумием, и водитель, втащив Валентина в кабину, погнал вперед со всей возможной в такую погоду проворностью. Врач в госпитале, увидев Шагровского, удивился, что тот в сознании, и Валентин, чтобы не разочаровывать эскулапа, тут же впал в беспамятство, уже не чувствуя, как в его вены вставляют катетеры и литры плазмы и физраствора начинают наполнять сосуды. Он не видел галогенных ламп, вспыхнувших под потолком операционной, не ощущал, как затянутые в кольчужные перчатки руки перебирают метры вынутых из него кишок и полощут их в стерильном растворе. Как проходят через его плоть кривые иглы, и хирург-олим с посконным именем Роман кладет аккуратные стежки на рану и вяжет узлы на брюшине, оставляя торчать наружу прозрачную трубку для оттока…

А потом, в ординаторской, по старой, еще советской привычке закуривает, стиснув сигаретный фильтр в железных лапках зажима Кохера.

Израиль. Эйлат

Госпиталь «Йосефталь»

Наши дни

— Ножевое проникающее, не понимаю, как он дополз. Два литра кровопотери, полный живот камней и песка, еще и посолил все… как твой холодец! — сказал хирург в трубку и затянулся так, что пропитанная селитрой сигарета едва слышно затрещала. — У меня бывшая теща такой варила!

Он с удовольствием выпустил дым ровной сизой струей.

— Ну, не скажу, что угрозы для жизни нет. Стабильно тяжелое. Я не осторожничаю. Он сейчас реально никакой, но, думаю, что если все пойдет как надо, то послезавтра сможете его допросить. Размечтался — с утра! Какое утро? К вечеру, в лучшем случае, и очень нежно! Знаю я вас, костоломов! Охрана? Охрана не нужна. Минимум пару дней он будет овощем, сурепкой с сердцебиением. Одежду смотрели, если это можно назвать одеждой. Никаких документов. Залитая водой и грязью флэшка! Сам будешь ее в комп вставлять, когда высохнет. И предположений нет. Я тебе что? Шерлок Холмс? Тридцать с небольшим, шатен, без особых примет. Ни шрамов, ни татуировок. Зубы, похоже, не у нас делали, но я не патологоанатом, точно не определю. Да, отпечатки сняли, приходил этот твой… Конечно. Послезавтра, Ави! Не завтра! Послезавтра! К вечеру! Иначе не пущу! О'кей? Конечно, в субботу выпьем пива! Вполне кошерно! Давай, жду…

Глава 16

Иудея. Окрестности Ершалаима

30 год н. э.

Иегуда пришел в себя лишь у потока, текущего в долине Кедрона. Он стоял по колено в холодной воде, с лицом, мокрым от слез, и выл, как воет смертельно раненый пес — тихонько, хрипло, тоскливо. Вкус слез был давно забыт — за всю свою взрослую жизнь Иегуда не проронил ни слезинки, а сейчас жидкость, текущая из глаз, была солона и так горяча, что прожигала борозды на его лице.

Дорога, ведущая в Вифанию, была безлюдна. Шумела на камнях река, и ночные птицы вели перекличку в кронах деревьев. Над серебристой текучей водой, над соснами, над склонами поросших лесом гор, над громадой Храма и муравейником предпраздничного Ершалаима, расцвеченного сотнями костров, висела огромная равнодушная луна, и свет ее был так холоден, что от него замерзала душа.

Иегуда достал из кушака небольшой кожаный цилиндрик и сжал его в руке что было сил. Крышка отскочила, и небольшой кусочек пергамента, сплошь исписанный рукой га-Рамоти мелкими, похожими на паучат буквами, упал в поток. Чернила сразу же потекли и через несколько мгновений букв было уже не разобрать. Набухающий водой кусочек кожи закрутило в водяных струях и он исчез из виду. Иегуда с размаху швырнул чехол вслед.

Воздух был холодным, изо рта при дыхании вырывались струйки пара, ноги ниже колен начала сводить судорога. Спотыкаясь, Иегуда дошел до брода, оскальзываясь на мокрых голышах, выбрался из реки и пошел вверх по дороге.

Сгорбившись.

Навстречу ледяному лунному свету.

* * *

Небеса не разверзлись. Божье воинство не спустилось в долину Иосафата[29]. Яхве не протянул руки помощи, несмотря на горячую молитву га-Ноцри. Ночь оставалась безмятежно тихой и огромный белый шар луны висел над Масличной горой равнодушный и холодный.

Когда луну наконец-то начали затягивать легкие облака, Иегуда вдруг ощутил, что в его сердце шевельнулась надежда, а вдруг эти облака возвещают милость Неназываемого? Вдруг он проснулся в своем небесном пристанище и услышал голос Иешуа? И эти легкие белесые перья, перечеркнувшие изрытый оспинами лик луны, следы его дыхания?

Но не сбылось. Надежды вообще редко сбываются.

Облака унес ночной ветер. Он был не по времени холоден и пронизывал до костей. Горящие костры не спасали, языки пламени прибивало к земле, облака алых искр взлетали мушиным роем и рассыпались, превращаясь в легкий белый пепел. Иногда ветер стихал, и тогда ночь становилась легка и прозрачна, какой может быть только весенняя ночь в горах.

Далеко на юге, наверное, где-то рядом с Асфальтовым морем, бушевала гроза и горизонт озаряли зарницы. Небо рассекало всполохами и, когда свет на юге становился нестерпимо белым, можно было рассмотреть очертания гор Иудейской пустыни, рассыпанные, насколько хватало глаз.

Иегуда сидел на месте, которое обычно занимал Иешуа.

С этого вросшего в землю замшелого камня га-Ноцри любил смотреть на раскинувшийся напротив Ершалаим, на дома в долине, на чудесный Храм, сверкающий огнями, на висячие мосты. Отсюда, со склона Масличной горы, разбросанный по камням Мории город был особенно прекрасен и лежал перед ним, как на ладони. О чем он думал тогда? О том, как войдет в Ершалаим царем? Или о том, как как умрет на кресте под его стенами?

Сейчас он молился и ждал. Но Яхве безмолвствовал. Ему не было дела до того, кто присягнул ему на верность на Хермоне. Ему не было дела до жавшихся к огню учеников. Они были испуганы. Они не до конца понимали, зачем Иешуа привел их сюда. Чего он ждет? Почему молится именно здесь? О помощи в какой битве просит Бога? Он повелел взять с собою лишь два меча — одним был подпоясан Кифа, другим Шимон Зелот. Чем мы будем воевать за него? И с кем? Как часто они не понимали его слов! Как часто искажали их смысл! Но Иешуа никогда не гнал их прочь, никогда не злился на них и не уставал снова и снова беседовать с теми, кого избрал для служения. Чувствовал ли кто из них жар того огня, что горел в груди равви? Разделял ли кто его безграничную веру в чудо?

Нет, подумал Иегуда.

Если я сам не разделяю ее, как могу требовать понимания от других? Просить о чуде и полагаться на чудо — две разные вещи. Но как бы я хотел, чтобы Бог откликнулся на зов Иешуа, признал своим сыном и сделал Царем Израиля! Всевидящий! Я так этого хочу! Всемогущий! Я хочу, но больше не верю… Он не будет царем. Он не переживет завтрашнего дня! Я готов просить тебя о милосердии, но боюсь, что ты проявляешь его слишком редко, чтобы я был услышан. Я замолкаю. Моя молитва не звучит больше — она не нужна тебе. А, значит, не нужна и мне…

Он вздохнул и опустил голову.

Много лет он верил в то, что Яхве следит за каждым его шагом, что сильная заботливая длань Неназываемого простерта над Землей Обетованной, но сейчас, именно в этот момент, кожей ощущая отчаяние га-Ноцри, безуспешность его молитвы, Иегуда понял, что перестал верить.

Если Яхве не слышал мольбу этого человека, то Он не слышал ничего. Если любовь этого человека к родине ничего не значила для Бога, значит, Он отвернулся от Израиля.

Он заметил отблески горящих факелов внизу. Огни, огни, огни… Через Кедронский поток переправлялся многочисленный отряд и Иегуда наверняка знал, что это за отряд. Он оглянулся на Иешуа и едва удержался, чтобы с криком не броситься к нему — предупредить, закрыть от опасности. Но сдержался, сжал до боли кулаки и застонал, стиснув зубы.

Делай, что должен делать.

В белом свете луны га-Ноцри казался неподвижной статуей, вырезанной из мрамора, не человеком, а его запретным изображением. И только шевеление губ (а заметить его можно было, только присмотревшись) выдавало, что Иешуа сделан из плоти и крови.

— Люди! Сюда идут люди! — по голосу Иегуда узнал бар-Маттиаху, мокэса. — Равви!

Зазвучали встревоженные голоса. Мимо пробежал Шимон Зелот и в руке его поблескивал тусклым железом старый гладий. Иегуда встал и тут же встретился взглядом с Кифой — глаза его были глазами безумца. Растрепанная борода криво топорщилась, он медленно тащил из ножен свой меч.

Всполохнули зарницы. Издалека порывом ветра принесло слабый раскат грома, но шелест потревоженных крон легко заглушил его.

— Равви! — отчаянно крикнул Фома.

Ученики метались среди кривых олив Гефсиманского сада, словно стадо без пастуха, почуявшее волков.

Иешуа открыл глаза и поднялся с колен.

Теперь стало заметно, что он тяжело дышит — белый пар вырывался изо рта короткими мощными струями. Иегуда вдруг понял, что лоб га-Ноцри поблескивает от пота — он отдавал молитве столько сил, что на коже даже в ночной холод выступила испарина. Глаза его были тусклыми, словно присыпанными пылью, и в них плескалась такая смертная тоска, что у Иегуды перехватило горло.

И внезапно померещилось ему, что взгляд га-Ноцри стал мертв, как у снулой рыбы, пот, выступивший на челе — кровав, что побежали по щекам красные язвы проеденных слепнями ран, и жилы оплели скрученную судорогой шею, словно кривые синие корни…

Иегуда зажмурился так, что векам стало больно, и впился ногтями в свое запястье, раздирая свежий укус. Боль отрезвила его, он снова посмотрел на Иешуа и наваждение исчезло. Га-Ноцри пытался двинуться с места, переставляя конечности, как ребенок, едва научившийся ходить. Ноги равви затекли от долгого пребывания на коленях, и он с трудом сделал шаг. Потом второй — такой же неуверенный, пошатнулся, теряя равновесие…

Иегуда бросился к нему и поддержал под локоть, чтобы Иешуа не упал, и тот вымученно улыбнулся, благодаря за помощь. Эта улыбка была так не похожа на его обычную. Она была не его — улыбка другого человека, приклеенная к знакомому тонкому лицу неловко, наспех… От этой гримасы хотелось заплакать, но, несмотря на боль, слез не было. Просто пекло, нестерпимо драло грудь кривыми когтями предчувствие неизбежного.

Чужие голоса звучали рядом. Меж олив мелькали тени и ярко билось веселое факельное пламя. Испуганные ученики столпились вокруг равви, закрывая его спинами, но га-Ноцри, опираясь на руку Иегуды, вышел вперед и остановился, расправив плечи.

— Еще не поздно, — сказал Иегуда негромко, так, чтобы его мог слышать только га-Ноцри.

— Поздно, — выдохнул Иешуа в ответ, — уже поздно.

Цепь огней сомкнулась вокруг них, и теперь уже можно было рассмотреть, что факелы держат стражники-левиты, и их много, гораздо больше, чем казалось раньше.

— Все в твоей власти, Господи! — сказал га-Ноцри уже громче. — Ты не спустился с небес, не дал мне свое воинство — значит, так надо. Я дойду до конца, раз Ты этого хочешь. Я знаю, Ты не оставишь меня! Не дашь мне погибнуть! Что бы ни случилось, я не отступлю. Да свершится воля Твоя!

— Иешуа га-Ноцри! — вышедший вперед Малх был вооружен дубинкой, в руках у некоторых левитов Иегуда увидел готовые для броска охотничьи сети.

Ни мечей, ни копий, ни пугио, только боевые дубинки да сети — храмовая стража собиралась брать Иешуа живым.

— Га-Ноцри! — повторил Малх, поднимая и поднимая голос. — Я говорю голосом Каиафы, первосвященника! Мы пришли за тобой! Ты арестован за то, что ложно называл себя машиахом, вводя в заблуждение народ иудейский! За то, что нарушал Закон Моисеев! За то, что пытался показать власть свою в Храме и грозил разрушить его! За то, что покушался на власть Цезаря и оскорблял его величие!

Он прокричал последние слова, умолк, и во внезапно наступившей тишине стал слышен треск догорающих в кострах ветвей. Молчание висело над замершими людьми, над оливковой рощей, словно свинцовая серая туча, и, казалось, даже ветер затих, ожидая, чем разрешится противостояние.

— За мной нет вины, — сказал Иешуа. — А если на ком нет вины, то чего ему бояться? Я пойду с тобой, человек.

— Тебе нельзя идти с ним, равви! — произнес Левий бар-Маттиаху, стоящий за плечом Иегуды. — Я знаю его. Тебя оговорят и не будет справедливого суда…

— Есть только Божий суд, — возразил Иешуа мягко. — Только он справедлив, да и то не всегда. А люди — всегда лишь люди. Дайте мне дорогу, друзья!

Он шагнул вперед и двое левитов двинулись навстречу, и Малх, улыбаясь так, что Иегуду перекосило от ненависти, протянул свою трехпалую руку, хватая га-Ноцри за плечо.

— Нет! — крикнул Кифа.

В руке его сверкнуло железо — гладиус со свистом рассек воздух. Удар был направлен в голову раба и клинок должен был бы развалить ему череп от темени и до подбородка, но Малх явно потерял свои пальцы не на кухне. Иегуда увидел, как тот приседает, заваливаясь в сторону, как успевает парировать рубящий мах Кифы дубинкой и, вместо того, чтобы войти в мозг, меч всего лишь отсекает ему часть уха и срезает кожу с плеча.

— А-а-а-а-а-а! — это кричит не Малх, рабу пока еще не больно, хотя кровь хлещет из него сильнее, чем из жертвенного барана — это в бой вступил Шимон Зелот. Он врезался в двоих стражников всем телом, и они полетели наземь, оглушенные и растерянные. Третьего, стоящего чуть в отдалении, Зелот попытался достать мечом, тут же получил по локтю короткой дубиной, и гладиус отлетел прочь.

Молодой рослый левит метнул в Кифу сеть, но тот успел поймать ее на лету кончиком клинка, отбросил прочь и тут же прыгнул на противника, занеся меч над головой. Иегуда увидел, как сцепился со стражником Левий, как под ударами дубинок падает, прикрывая голову локтями, Андрей, как вокруг Иешуа закипает — нет, не драка! — самый настоящий бой! Бой без шансов на победу, но с возможностью нанести противнику максимальный урон и сбежать. Оскалив зубы, Иегуда потащил из рукава сику и посмотрел в глаза Малху искрящимися глазами зверя, почуявшего добычу.

Малх, зажимая ладонью кровоточащий кусок уха, завопил.

Рука Иешуа сжала кисть Иегуды, не давая обнажить клинок.

— Нет! — голос га-Ноцри перекрыл нарастающий шум. — Не сметь! Опустите оружие! Остановитесь!

Он кричал, как глашатай — его голос заполнил воздух, сделался плотным, словно застывшая смола, и в этой смоле увязли даже те, кто уже почувствовал жажду крови. Если Иегуде и доводилось когда-нибудь видеть настоящее чудо, так это то, что равви умел делать с толпой. Любила она его или ненавидела — не имело значения. Она слушалась.

— Спрячьте мечи! — продолжал Иешуа. — Тот, кто приходит с мечом, тот и умирает от меча. Безумцы! Они же вас всех убьют! Вы умрете зря! Дайте мне пойти с ними и вы увидите — никто не причинит мне зла!

Он был прав — никто бы не смог победить при таком соотношении сил! Полсотни прекрасно обученных вооруженных молодых мужчин, воинов храмовой стражи, против тринадцати практически безоружных — два меча, что разрешил взять с собой га-Ноцри, не в счет — учеников. Даже то, что некоторые из спутников Иешуа умели убивать без дрожи в руках, положения не спасало. Умелых легко задавить числом, безрассудно храбрых — зарезать первыми, а благоразумных — пленить и использовать себе на благо. Он был прав, но тот, кто хоть один раз впадал в смертельную горячку боя, знает: если пролилась первая капля крови, то убийства уже не остановить!

Но от голоса Иешуа действительно произошло чудо. Дерущиеся замерли. Дубинки не сокрушили кости, железо мечей не пронзило плоть.

— Бегите! — крикнул га-Ноцри, и его голос в наступившей тишине прозвучал раскатом грома.

Ученики, повинуясь приказу равви, бросились врассыпную, словно стайка перепелок из-под лап охотничьего пса. Не все, но среди оставшихся не было тех, кто вступил в драку с левитами. Малх, размазывая кровь по лицу и шее, пытался зажимать рану и одновременно руководить стражниками. Возле Иешуа выросли двое рослых бойцов, Иегуду оттеснили прочь. Среди деревьев раздавались крики — стража ловила беглецов, но явно безрезультатно. Мелькали факелы и тени, кто-то с шумом ломился сквозь кустарник, спускавшийся к Кедрону.

Раб первосвященника, злой и залитый кровью до пояса, прошел мимо Иегуды, как мимо пустого места, двинув того плечом, но Иегуда не стал отвечать. Он смотрел. На его глазах происходило то, чего он так боялся и невольным виновником чего был.

Га-Ноцри силой отделили от учеников, левит с ободранной о камни щекой неуклюже вязал ему за спиной руки, а равви смотрел над головами стражи и, проследив за его взглядом, Иегуда понял, что смотрит га-Ноцри на мерцающую огнями громаду Храма.

Он все еще верил.

Он все еще надеялся.

Он все еще ждал.

Иегуда шагнул вперед, и заступивший было дорогу левит, посмотрев ему в лицо, невольно подался в сторону.

Иешуа почувствовал на плечах прикосновение рук Иегуды, опустил взор и их глаза встретились. Взгляд Иешуа на этот раз не был заполнен тоской доверху, но грусть никуда не ушла. И еще — он нашел в себе силы улыбнуться своей кривоватой неотразимой усмешкой. И по-птичьи склонил голову к плечу.

Иегуда на миг прижал его к себе, коснулся губами щеки га-Ноцри, зажмурился от грызущей его сердце боли и прошептал:

— Прощай.

Он опустился на колени, закрыл глаза и ждал, пока вокруг него не затихнут звуки.

Когда Иегуда нашел в себе силы и мужество оглядеться, то уже был один.

Израиль. Эйлат

Наши дни

Набережная Эйлата в любое время года чем-то напоминает набережную Ялты, только в более чистом и ухоженном варианте. Ассоциация не прямая, эйлатский и ялтинский променады не перепутаешь даже с похмелья, но общий дух…

По променаду медленно и важно шествует пахнущая «совком» толпа. Этот запах не может скрыть ни модная одежда, ни дорогие парфюмы и дезодоранты — так пахнет память о советской нищете, о детстве, в котором на двоих с братом были одни брюки и одни выходные туфли ленинградской фабрики «Большевик». Странно, но все эмигрантские районы пахнут одинаково, может быть, потому, что люди, вырвавшиеся из той действительности, зачем-то привезли ее с собой, в действительность иную.

От Брайтонского boardwalk веет Одессой конца семидесятых, Черным морем, бесконечными песчаными пляжами, жареными бычками, профсоюзным пивом, и пластиковые стулья под зелеными навесами смотрятся там весьма органично, словно в сотне метров от них не Атлантический океан, а Пересыпь и ее лиманы.

Здесь, на небольшом кусочке побережья Красного моря, доставшемся Израилю сравнительно недавно и далеко не бескровно, запахи другие и напоминают о знойной Бухаре с ее медовыми дынями, о сухумском кофе, сваренном на раскаленном коричневом песке, и о сочинских шашлыках, маринованных в травах и белом вине.

Советский дух незримо присутствует в праздной, веселой и тщеславной толпе отдыхающих. Сюда приезжают не только для того, чтобы окунуть тело в воды Красного моря и загореть до черноты — этим в Израиле никого не удивишь. Море есть и в Хайфе, и в Тель-Авиве, и в Кейсарии — чего уж чего, а моря и солнца в этой стране предостаточно, но ни один город, кроме Эйлата, не похож на то, что в советское время называли вкусным и круглым словом — курорт. Сюда приезжают показать себя, свое благополучие, свои наряды. Это, конечно, не Ницца и не Канн, но все-таки, все-таки…

Чернявые мачо (правда, без кепок-аэродромов) с загадочными южными глазами ведут под руку женщин не первой и даже не второй свежести в бриллиантах и платьях «от кутюр». Дамы переговариваются визгливыми голосами продавщиц бакалеи, а во влажных очах учтивых мачо плещется глубоко скрытая тоска о юных девах, которые фланируют неподалеку, покачивая бесцеллюлитными бедрами и спелыми влажными от пота персями.

Но и с девами все не так просто. Они фланируют не одни, а в сопровождении упитанных мужчин, молодые годы которых прошли задолго до начала перестройки. Глаза дев тоже не светятся радостью, но цены в дорогих отелях и ресторанах кусаются, платья «от кутюр» стоят баснословно, а упитанные мужчины, несмотря на седину, одышку и нависающие над ремнем животики, привлекательны именно своей платежеспособностью.

Здесь же, в двух шагах от шевелящегося во тьме моря, за каменными столиками восседают крупные парни с высоко выбритыми затылками, в расстегнутых рубахах-апаш, с густыми зарослями на груди. В этих джунглях скрываются золотые иконостасы, способные украсить собой алтарь любого христианского храма, и кресты купольного размера, усыпанные драгоценными камнями. Бритые пьют пиво вместе с такими же громилами, но расхристанными и небритыми, с той разницей, что у небритых на шеях не кресты, а магендовиды. Магендовиды эти скромны, размером всего лишь с небольшую комету, и должны свидетельствовать о набожности, но почему-то в набожность их хозяев верится с трудом. Судя по веселому матерку, долетающему от парапета, представители религиозных конфессий, несмотря на разногласия в вопросах веры, обсуждают общие деловые интересы на правильном русском.

Тут же, пугливо оглядываясь на бритые затылки, шествует типичное семейство, приехавшее к морю на скудные отпускные деньги: отец с лицом вечного старшего инженера, раскормленная не по зарплате мужа жена (с завивкой и задорными корнетскими усиками) да две дочки на выданье с горящими от матримониальных желаний глазами.

Черная стайка из трех неведомо откуда появившихся хасидов, возмущенно тряся пейсами, семенит по-над стенкою, озираясь и пряча лица за широкими полями шляп. Хасидам жарко — Эйлат значительно южнее Умани, но вера обязывает пуще неволи.

Молодая пара, явно студенты, веселые и пьяные от любви и от свежего ветерка, дующего с моря, сидят на парапете спиной к толпе и с удивительной нежностью кормят друг друга шариками жареного фалафеля, вылавливая лакомство из бумажного промасленного кулька.

Набережная, уставшая от дневного жара, наконец-то дышит полной грудью, и сотни людей выливаются из дверей отелей наружу, под южное звездное небо, и идут по разогретой плитке мостовых, мимо лавок, кафе, установленных тут же аттракционов, надувных батутов, качелей. Они жуют, пьют, смеются, бранят друг друга на разных языках, признаются друг другу в любви, покупают и продают…

Горячий, словно только что сваренный кофе, воздух Эйлата пропитан запахами моря, фалафеля, кипящего масла, шаурмы, попкорна и давленных в соковыжималках апельсинов и гранатов. Этот город у моря чванлив, бесстыж, горяч и дружелюбен — он такой, какой есть, и никогда не станет другим. Его, как и Брайтон, можно не любить или любить, но трудно оставаться к нему равнодушным.

Если променад на набережной Эйлата почти всегда многолюден и шумен, то стоит в вечерние часы зайти «за спину» многочисленным отелям, расположенным вдоль моря, как картина меняется. Прохожих становится на удивление немного, машин тоже — приехавшие на отдых туристы давно уже заняли места у стоек баров, и только небольшие микроавтобусы и пикапы, обслуживающие рестораны да гостиницы, шныряют туда-сюда до самого утра.

Время близилось к одиннадцати ночи, дневную жару окончательно сменила приятная прохлада, и город с облегчением вздохнул. Улицы заснули, прикорнули у обочин автомобили, и только набережная продолжала гудеть тысячами голосов, словно на берегу довольно урчал огромный, сытно отужинавший лев. Фонари заливали асфальт масляным желтым светом, мягко мерцали окна гостиниц — город стал спокоен и ленив.

И зря…

С севера, по неширокой асфальтовой дороге, ведущей мимо причудливого здания Кинг-Сити и черного зеркала озера Ирода, катился белый фургон с синей надписью «Eleсtra» на борту. Фургон только что прошел контроль на блок-посту у въезда, и, хотя патруль досматривал машину со всем возможным рвением, а веселый кокер-спаниель, натасканный на взрывчатку, ничего не почуял, машина была начинена ею под завязку.

Готовившие фургон в дорогу люди знали свое дело.

В емкостях для заправки кондиционеров плескался не только хладагент, вернее, хладагента там было всего ничего. Главным содержимым баллонов были специальные жидкости, каждую из которых по отдельности можно было поджигать, лить с высоты и даже пить, если уж совсем нечего делать.

А вот при смешивании…

Соединяясь в пропорции один к двум, жидкости превращались в гель, рядом с которым не рекомендовалось чихать даже комару. Один компонент взрывчатки был изготовлен в подпольной химической лаборатории в секторе Газа, там же, где колдовали над начинкой «кассамов», второй — попал в страну куда как более сложным путем, так как сделать его в кустарных условиях, на коленке, не смог бы никто.

Бинарную взрывчатку «Хамас» хранил совсем для другого случая, но щедрость Вальтера-Карла смягчила суровые сердца борцов за независимость и свободу — борцы такого рода всегда чувствительны к щедрым подаяниям. В принципе, сегодняшняя цель вполне устраивала и исполнителей теракта, и их начальство — какая разница, где убить пару десятков евреев? И после того, как на счета руководителей группы упала выделенная Шульце круглая сумма, механизм подготовки к акции начал функционировать незамедлительно.

В кузове белого микроавтобуса, помимо нескольких ящиков с крепежом для монтажа кондиционеров (кстати, болты и гайки — вполне подходящие поражающие элементы), ехали более двухсот литров бинарного взрывчатого вещества и двое арабов средних лет. Один из них в свое время получил неплохое техническое образование в университете в Хайфе и слыл в определенных кругах большим специалистом по изготовлению и сборке взрывных устройств. Второй же никакими особыми талантами не отличался, но был нелюбопытен, молчалив и хорошо водил машину.

Автомобиль свернул направо, прокатился еще несколько сот метров по отельной зоне Эйлата и нырнул в приоткрывшиеся ворота подземного паркинга гостиницы «Хилтон». Проверку службы безопасности на въезде в отель и машина, и ее пассажиры прошли без сучка и без задоринки. Все документы у приехавших были в порядке: «Хилтон» действительно вызывал для обслуживания кондиционеров специалистов из «Electra» — так делали всегда в преддверии летнего зноя.

Большинство терактов предотвращается с помощью вовремя полученной спецслужбами информации, но в этом конкретном случае система просто не успела сработать. Между заказом, оплатой и нападением прошло менее суток — слишком малый срок, чтобы слухи о подготовке теракта дошли до нужных ушей.

Некоторое количество нападений удается предотвратить с помощью квалифицированной работы психологов, умеющих распознать подозрительное поведение шахидов в толпе еще до того, как они достигают цели. Этот метод достаточно эффективен и таких специалистов-физиономистов, как в Израиле, не найдешь нигде! Но сейчас дело осложнялось тем, что ни один из приехавших в Эйлат на белом микроавтобусе шахидом не был.

Водитель по имени Вахид, крепкий, с огромной шапкой волос на непропорционально крупной голове, вообще ничего не знал о целях поездки. Он просто исполнял порученную ему работу — крутить баранку. Он делал так каждый день, вот уже десять лет, и неплохо справлялся. Он не состоял ни в каких организациях или ячейках и слышать об этом не хотел. Именно такой человек и нужен был для того, чтобы привести микроавтобус со смертоносной начинкой на место акции.

Второй — тот, кто был в курсе дела и должен был привести взрывной механизм в действие — невысокий, бритый наголо араб с маленькими, как у женщины, ушами и скошенным подбородком, — не собирался умирать за идею, вел себя адекватно, как и положено хладнокровному специалисту, а не истерил, как фанатик-смертник. Его имя было Ясин Хабиб, и он сам вызвался провести операцию по доставке и подрыву бомбы. На вид он казался мужчиной слегка за сорок, но на самом деле был на пяток лет моложе и выглядел вполне безобидно — вылитый коммивояжер, продающий «шелковые» галстуки. Но очень много людей имели несчастье убедиться, что внешность Хабиба обманчива, и большинство из убедившихся уже не числились среди живых.

О Ясине говорили, что он готов на все, но это «все» не означало умереть.

«Хамас» рассматривал два варианта организации теракта.

Первый — взорвать заряд на променаде, выкатив микроавтобус к одному из кафе, якобы для обслуживания кондиционеров. В этом случае ущерб был бы максимальным, но… Слишком много разных «но» могло возникнуть при попытке выехать на набережную во внеурочные часы!

Второй вариант — привести бомбу в действие на подземной парковке одного из отелей. Взрыв мог нанести нешуточный урон и людям, и зданию, но со взрывом в толпе по смертоносной эффективности его было глупо и сравнивать!

Ясин задумался, потирая щеку, выбритую так же гладко, как и макушка — утренняя процедура бритья приносила Хабибу истинное удовольствие. Он любил ощущение скользящего по коже опасного лезвия. Бритва с коричневой костяной рукоятью досталась ему от деда, а тот вытащил ее из вещмешка одного из убитых солдат Роммеля в 1942 году. Вдоль синеватой полоски металла, истонченной многолетней правкой на ремне, до сих пор виднелось золингеновское клеймо. Эта дедова бритва и сейчас лежала в брючном кармане. На всякий случай. Сталь была настолько хорошо заточена, что одним легким движением руки можно было перерезать горло взрослому человеку от уха до уха, оставив зарубку на позвоночнике. Настоящее оружие самообороны. Ясин прекрасно владел бритвой, она уже не раз спасала ему жизнь.

В принципе, араб уже принял решение, и для этого ему не понадобилось делать вылазку на набережную. Что нового можно было там увидеть? Бесконечную толпу поганых евреев, бегающих туда-сюда? Ясно, что подрывать целесообразнее отель — меньше рисков погореть еще до взрыва. Для того, чтобы иметь шанс остаться целым и невредимым, важно не высовываться до того момента, как израильтяне начнут собирать по округе фарш из соотечественников.

Те, кто послал Ясина в Эйлат, знали, что без проблем не обойдется, и пытались все предусмотреть, но планировать акцию, находясь в сотне километров от места теракта, и непосредственно его осуществлять — совершенно разные вещи.

Ясин не был трусом, но не был и фанатиком, который с восторгом запускает себя в стратосферу, готовясь начать новую жизнь в объятиях гурий. Конечно, в идеале микроавтобус надо было взорвать на променаде, но вывести машину на пешеходную улицу в это время суток было нереально — поймают. Об этом Ясин говорил своим командирам еще вчера. Ладно, полбеды проехать на набережную, а как потом с нее уйти? Нереально было бы скрыться с места происшествия, не обратив на себя внимания. Конечно же, Ясин Хабиб хотел нанести ненавистным оккупантам максимальный вред, но при этом — любил жизнь, был реалистом и очень надеялся выйти сухим из воды! Потому он практически сразу, не колеблясь, выбрал второй сценарий: кто сможет доказать, что у него была другая возможность?

Когда автомобиль остановился в западном углу паркинга, Ясин перебрался в кузов и незаметно для товарища, вполголоса болтавшего по мобильнику с подружкой, быстро открыл краны на баллонах, стоявших рядком вдоль стенки кузова. Ни шипения, ни бульканья — жидкости бесшумно хлынули в стальные корпуса баллонов и смешались, приобретя новые свойства. Безобидные с виду цилиндры превратились в мощнейшую бомбу весом в два с небольшим центнера, и теперь Ясину оставалось только подготовить взрыв, замести следы и уйти незамеченным.

Он не стал мешкать.

Двигаясь спокойно и неторопливо (сказывались опыт и тренировки в «школе» в Саудовской Аравии), араб извлек из инструментального ящика небольшую, размерами с сигаретную пачку, коробку и сунул ее между баллонами — коробочка прилипла к металлу намертво. Ясин подергал ее, сдвинуть без значительных усилий не смог, ухмыльнулся тонкими губами и довольно покачал головой.

Потом, не меняя темпа движений, достал из того же ящика разводной ключ, перехватил поудобнее и сильно ударил водителя в основание черепа, как раз туда, где начиналась шевелюра. Хотелось воспользоваться бритвой, но на творчество банально не было времени. Под ключом что-то глухо хрустнуло. Вахид замолк на полуслове, обмяк, словно труп — умер ли он в действительности или просто потерял сознание, Ясин не стал проверять. Телу водителя все равно предстояло испариться с огненной вспышке несколькими минутами позже, так что особой разницы — мертвым или все еще живым тот распадется на молекулы, Хабиб не видел.

С необычной для невысокого человека легкостью, что выдавало в нем недюжинную силу, Ясин перетащил тело незадачливого напарника с сидения в кузов микроавтобуса и бросил на пол между баллонами. Служебное удостоверение сотрудника компании «Elektra», выданное на имя Ясина, перекочевало в карман шофера — на всякий случай, вдруг уцелеет для опознания. Водительские права и бумажник напарника Хабиб переложил к себе в поясную сумку.

Камеры слежения, которыми был напичкан подземный гараж, ничего не увидели сквозь затененные стекла автомобиля. Спустя минуту на мониторах в блоке видеоконтроля стало видно, как из микроавтобуса, с водительского места, выбрался невысокий человек в джинсах и белой футболке с огромной, обращающей на себя внимание шевелюрой. Движения человека были неторопливы и спокойны, сотрудник, просматривающий картинку, не обратил на него внимания.

А зря…

Поднявшись по служебной лестнице, Ясин нашел выход из отеля, поправил роскошный парик и уже через пять минут бодро шагал в сторону стоянки такси. Еще через минуту такси уже несло его прочь от набережной Эйлата. Он вышел из машины на окраине города и, пройдя полтора квартала на север, вскочил в стоящий у обочины пикап.

— Порядок? — спросил сидящий за рулем человек.

— Не совсем, — ответил Хабиб и улыбнулся одной половиной рта. Чувствовалось, что спокойствие дается ему нелегко. То, что должно было произойти в ближайшие минуты, превращало его в дичь. Хитрости хитростями, а израильтяне из «Шабак» недаром ели свой хлеб. Искать его будут так, что ифритам станет жарко. Хотя, если Аллаху будет угодно, никогда не найдут. Подмена документов — временная мера, но выиграть сутки-двое, отсрочить тот момент, когда еврейские ищейки станут на след, означает возможность покинуть страну. Ему обещали помочь.

— Порядок будет тогда, когда ты отвезешь меня подальше от этого места, — произнес Ясин негромко, прикуривая сигарету. Он посмотрел на свои пальцы — руки немного подрагивали. — Поехали.

Караул на блок-посту сменился. Этот наряд был постарше предыдущего и поопытнее. Пикап не микроавтобус — что искать в пустом кузове? Подумаешь, два араба едут с работы домой.

Так что выезжавшую из Эйлата машину обыскивали без ажиотажа, скорее для проформы, хотя документы, конечно, проверили.

На Ясина никто внимания не обратил, тем более, что за последние пять минут он где-то потерял парик, зато обзавелся очками в металлической оправе и усами — эти детали добавили ему к возрасту лет десять, и теперь выглядел он точь-в-точь как мужчина на фотографии в удостоверении, которое предъявил патрулю: Самир Захар — электрик в торговом центре.

Только когда пикап выехал за пределы охраняемой зоны, Ясин облегченно вздохнул — тугая пружина, державшая его на взводе с того момента, как микроавтобус въехал в город, наконец-то ослабла. Даже сигарета приобрела другой вкус, и пересохший рот вдруг наполнился горьковатой слюной.

Он сделал это! Ну, почти сделал!

Пора было ставить точку.

Хабиб достал из поясной сумки телефон и, не задумываясь, набрал на клавиатуре номер. Он улыбался. Хотя улыбка могла показаться вымученной, застывшей, но зато глаза обмануть не могли — они так и светились неподдельным торжеством. Столько лет он ждал момента, чтобы поквитаться. Рассчитаться с проклятыми захватчиками сполна!

Да, он вырос в благополучном районе, учился в обычной школе и ходил в один класс с еврейскими детьми. Да, он окончил университет в Хайфе, где тоже учился вместе с евреями, сидел в одних аудиториях, обедал в кафе, но, живя с ними бок о бок, Ясин никогда, НИКОГДА не переставал их ненавидеть! Это не их земля — так учил отец, так говорил имам, так велит Аллах, и задача любого настоящего верующего — сделать все для того, чтобы ни один еврей не смог осквернять своим дыханием воздух этой страны. Сам Ясин в Аллаха не верил, но никому и никогда не признавался в своем неверии. Для того, чтобы делать бомбы и снаряжать «кассамы», вера не нужна, вполне достаточно одной ненависти! Еврейской заразе нечего делать на этой земле!

Он нажал кнопку вызова.

В трубке запищали гудки. Один, второй, третий… Улыбка замерзла на смуглом лице, превратившись в гримасу, от которой любому свидетелю невольно хотелось бы съежиться. Ясин более не походил на коммивояжера. Человека с такими глазами не пустили бы на порог дома даже самые беспечные хозяева!

После четвертого гудка в наушнике щелкнуло.

Араб оглянулся, пытаясь хоть что-то разглядеть через заднее стекло, но за пикапом уже смыкалась ночь, и город был виден лишь как зарево вдалеке. Ни звука, ни вспышки… Но Ясин знал, что устройство сработало.

И, к сожалению, он был прав.

Взрыв на подземной парковке был такой силы, что ударная волна, взломав плиты перекрытия, вырвалась из цокольного этажа в огромное лобби, полное людей. Огненный смерч, расколол пол, ворвался в полный постояльцев ресторан, разметал тела, и воспламенил мебель. Взметнувшийся фонтан обломков и осколков бетона искорежил стеклянные шахты открытых лифтов, секунду назад скользивших по стенам гостиницы, вынес наружу огромные витражи окон, все еще отражавших мирные огни курортного города.

Пуф-ф-ф!

Многоэтажный отель шумно выдохнул пыль, огонь и смертоносное стеклянное крошево — осколки засвистели вокруг картечью. Огромный цилиндр основного здания словно осел, основание окуталось клубами пыли и дыма. Стоящие на улице такси отбросило взрывной волной прочь, и самое маленькое из всех — старенький «рено» — упало в гостиничный фонтан, и уже там, в воде, вспыхнуло факелом. Стекла и мелкая каменная крошка изрешетили нескольких прохожих на противоположной стороне улицы.

На миг стало оглушительно тихо — даже музыка на променаде замерла на середине такта. В наступившем безмолвии стал слышен шорох падающих на землю обломков, и лишь потом грохнуло так, что оставшиеся в живых на несколько секунд оглохли. Клубы пыли смешались с дымом. По стенам отеля ручьями лились высыпающиеся стекла, в воздухе повис серебристый звон — внизу ручьи встречались с каменной мостовой.

Страшно кричали раненые, но это продолжалось недолго — их голоса поглотил рев толпы на променаде — тысячеголосый вой испуганных до смерти не походил ни на что. Услышав этот могучий звук, хотелось упасть ничком, прикрывая затылок руками, и ждать, пока все успокоится.

Ясин разобрал телефон, с которого только что звонил, выбросил в ночь сначала батарейку, потом разломал и отправил следом остальное.

В городе за его спиной выли сирены, кричали раненые и испуганные насмерть люди.

Хабиб закурил еще одну сигарету, гордо выпятил скошенный подбородок, выпустил перед собой струю синеватого дыма и торжествующе ухмыльнулся. Он улыбался и в тот момент, когда водитель по-кошачьи плавным движением извлек из-под приборной доски блеснувшую в лунном свете полоску стали — почти такую же бритву, как и та, что спала у подрывника в кармане, дожидаясь своего часа — и с ловкостью резника вогнал лезвие под нижнюю челюсть Ясина, чуть ниже уха. Вогнал и провернул, раскрывая рану. Хабиб еще успел удивится тому, как обильно хлынула ему на грудь и колени красная, пахнущая солью и теплом жидкость. А больше ничего не успел. Водитель оттолкнул тело к противоположной дверце, чтобы не испачкаться.

На боковой дороге в старом, давно уставшем от тяжкой таксомоторной жизни «Мерседесе» пикап ждали водитель и четверо пассажиров — дюжих и немногословных парней. Тело Ясина Хабиба не помещалось в подготовленной заранее яме, выстеленной черным пластиком (копали с ленцой, вот и ошиблись на четверть метра), и тогда те, кто его хоронил, несколькими ударами лопат сломали трупу ноги в коленях, заставив их выгнуться в другую сторону. Получилось здорово, Хабиб лег в яму плотно, как будто всегда здесь и лежал.

Потом двое из похоронной команды притащили к могиле стеклянную бутыль литров на тридцать и скинули ее на труп. Упав, бутыль не разбилась, но от ударов брошенных похоронщиками камней лопнуло стекло, и в свете тусклых фар над разрытой землей закурился едкий, дурно пахнущий дымок. Тело заворочалось в черной кислотной жиже, словно гальванизированная лягушка. Прикрыв рты платками, парни в четыре руки заработали лопатами — сухая земля летела вниз рыжими потоками. Через несколько минут и от ямы, и от тела не осталось и следов. Водитель «Мерседеса», все время простоявший в стороне, торопливо пробормотал над наваленными поверх импровизированной могилы камнями молитву и растворился в ночи вместе со своими спутниками.

В Эйлате орали сирены, спешили к месту взрыва «скорые» и поднятые по тревоге военные. Машины и бригады врачей выехали со всех близлежащих городов, где имелись больницы. Неслись сквозь тьму вертолеты спасателей — главное сейчас было успеть! Спасти жизни тех, кого еще можно было спасти, а уж потом найти и наказать виновных. Хотя агенты «Шабака» уже сновали среди дыма у дверей отеля — спуститься вниз, в пылающий ад развороченного паркинга, не представлялось возможным.

Зато в противоборствующем лагере царило настоящее веселье, и у организаторов теракта был повод торжествовать!

Взрыв на паркинге отеля «Хилтон» оказался чрезвычайно успешным. Заряд убил на месте 63 человека и ранил почти полторы сотни, двадцать из которых, несмотря на все старания лучших врачей, умрут в больницах в течение недели.

Расчет давно уже мертвого к тому моменту Шульце оказался верен — израильтянам стало не до того, чтобы разыскивать в Иудейской пустыне профессора и его спутников. В связи с самым крупным терактом за все время существования страны у них появились совершенно другие заботы.

Глава 17

Иудея. Ершалаим

Дворец первосвященника Иудеи

30 год н. э.

Ханнан при виде Иешуа не проявил особой радости.

Ночь перевалила за половину, и бывший первосвященник выглядел скорее уж усталым и раздраженным, чем торжествующим.

Каиафа же чувствовал искреннюю радость и сам не мог понять, почему.

Глядя на арестованного га-Ноцри, первосвященник с трудом представлял его переворачивающим столы менял в Храме и уж совсем не представлял размахивающим бичом.

И вел себя этот пресловутый бунтарь тихо и спокойно. Каиафа никогда бы не посчитал га-Ноцри опасным человеком, если бы не одно но… Первосвященник чувствовал исходящую от арестованного силу. Не телесную силу (га-Ноцри был достаточно хрупок в сложении), а нечто похожее, что Каиафа ощущал в Ханнане — силу духа, способную подчинять себе окружающих. В себе первосвященник такой силы никогда не замечал. Может, потому Каиафа и радовался пленению проповедника, что теперь мог показать превосходство над арестованным, не прилагая к тому особых усилий. Что может быть проще, чем одержать верх над связанным и побежденным человеком?

— Имя твое мне известно, — сказал Каиафа, устраиваясь в кресле поудобнее. — Мы должны были познакомиться давно, но тебе везло, галилеянин.

Иешуа некоторое время молчал, внимательно разглядывая первосвященника и изредка переводя взгляд на Ханнана, сидящего чуть в стороне, у низкого стола. Каиафа мог побиться о заклад — этот странный проповедник знал, кто в этой зале главный.

— И твое имя мне известно, — наконец ответил га-Ноцри. — Ты — Каиафа. Твоим приказом меня арестовали. А ты, — он посмотрел на тестя Каиафы и прищурился. — Ханнан, бывший первосвященник иудейский. И если твой зять отдает приказы левитам, то ты правишь и зятем и Синедрионом. Каиафа прав, мне везло, но рано или поздно мы должны были столкнуться…

Первосвященник заметил, как по лицу тестя пробежало некое подобие ухмылки, и почувствовал, как в его собственной груди закипает чувство, которое он не мог себе позволить в присутствии горячо ненавидимого родственника. Этим чувством была горячая, словно расплавленный свинец, и неудержимая, как кровавый понос, злость. Возможно, проповедник и догадывался об истинной расстановке сил в их семье, но уж точно не имел никакого права говорить об этом.

— Значит, — произнес Каиафа, едва заметно насупившись, — ты тот самый иудей, что пошел против Закона Мозеса? Ведь ты врачевал в шаббат, галилеянин?

— Я не нарушал шаббат, — возразил Иешуа все с той же благожелательной интонацией в голосе. — Я лишь сказал, что не человек создан для шаббата, а шаббат для человека. Бог не запрещает спасти чью-то жизнь в праздник, если это настоящий Бог.

— И ты спас жизнь? — спросил Каиафа с насмешкой. — Это, конечно, все объясняет… А что случилось бы, если бы ты дождался первой звезды и не нарушал бы запрета?

— Человек бы умер, первосвященник. Человек, для которого Мозес создал Закон, был бы принесен в жертву букве Закона.

— Мудрецы годами спорят, можно ли готовить лекарства в шаббат, а ты уже все решил. Если больной умрет в шаббат, значит, так решил Неназываемый.

— А, может быть, если я помогу ему в шаббат, то это тоже Его воля?

Несмотря на то, что клокотало в его груди, первосвященник казался спокойным — с годами он научился в совершенстве владеть собой и знал, что умение скрывать истинные чувства может быть оружием пострашнее стали.

Он поглядел на стоящего перед ним галилеянина и с укоризной покачал головой, словно отец, отчитывающий сына за незначительный проступок.

— Ты, как я посмотрю, совсем меня не боишься, человек… — протянул он, и вопросительно поднял бровь. — А зря…

Рука его привычным движением огладила ухоженную бороду.

— Что ж, начнем сначала… Отвечай на вопросы — и только на вопросы, галилеянин! Я не могу убить тебя без суда, но нет закона, что запретит мне причинять тебе боль. Ты понимаешь, о чем я говорю? Или мне позвать палача, чтобы он проверил прочность твоей шкуры?

Краем глаза Каиафа уловил одобряющий кивок Ханнана и вдруг понял, что одобрение старый паук отдает не ему.

Тесть поднялся (поднялся тяжело, слышно было, как захрустели суставы), с трудом распрямил спину, стал у Каиафы за спиной и лишь потом сделал знак слугам. Двое рабов, выскользнув из предутреннего сумрака, перенесли кресло Ханнана поближе к сидению первосвященника.

— Чего уж там… — сказал Ханнан, садясь (снова сломанными ветками захрустели старые кости). — Наш гость так хорошо осведомлен о наших с тобой, Каиафа, взаимоотношениях, что мне пора выйти на свет. Представляешь, что говорят о нас на рынках и в тавернах? Да последняя бродячая собака в Ершалаиме знает, кто хозяин в доме… Так, Иешуа?

Га-Ноцри разглядывал Ханнана с нескрываемым любопытством. Даже ноздри проповедника едва заметно раздувались — он принюхивался к сильному неприятному запаху мази, которой пользовался бывший первосвященник. Он слышал вопрос, но не стал отвечать — лишь пожал плечами.

— На самом деле, — продолжил старик, рассматривая га-Ноцри в ответ, — я не хозяин своему зятю, а он мне не слуга. Тот, кто думает так — неумный человек. Я бы такому глупцу не верил — это до добра не доведет. Я опытнее, старше Каиафы, больше прожил на этом свете, я лучше знаю опасности, которые подстерегают мой народ, могу заботиться о безопасности, следить за тем, чтобы никто не вышел из подчинения. Я не только умен, но я еще и стар. А зять мой, пусть Всевышний продлит его годы, молод. Я пользуюсь его молодостью, а он моей мудростью — это выгодный, взаимообразный обмен. Вот ты, Иешуа, наверняка считаешь меня чудовищем, а ведь я вовсе не так страшен, как тебе представляется.

Ханнан снова сделал знак, и смуглый раб подал ему кубок то ли с вином, то ли с водой, а, может, и с лекарством. Мазь для суставов пахла настолько сильно, что все остальные запахи было не различить.

— Вот скажи, Каиафа, разве я страшен? Разве можно сравнить меня с каким-нибудь сатрапом греческого полиса? Или с наместником? Или, не дай Бог, с римским прокуратором или его слугами?

Каиафа, потерявший дар речи от преображения тестя, покачал головой.

— Вот видишь… Не похоже, чтобы муж моей дочери меня боялся!

Ханнан улыбнулся высохшими губами, но глаза его оставались выцветшими и равнодушными. В них даже угрозы не было — только любопытство наблюдателя. Так сытый паук смотрит на муху, попавшую в его тенета.

— Ты — Иешуа по прозвищу га-Ноцри, галилеянин, — продолжил он. — Сын плотника и прачки, получивший образование в бейт-мидраше, в Нацрете. Потом ты учился в Александрии, некоторое время пробыл у ессеев в Кумране, но не прижился, что неудивительно. Никогда не понимал смысла их безрадостной жизни! Так вот… Ты учен, знаешь греческий и латынь, не только говоришь, но читаешь и пишешь на этих языках. Ты — философ, имеющий свою школу, по примеру греческих. Но твои ученики — не молодые ученые, а простые рыбаки, крестьяне, бывшие бунтовщики и изгои. Среди твоих учеников нет женщин, но вокруг тебя их множество. Они помогают тебе вести хозяйство. Среди них есть богатые вдовы, и это дает тебе возможность безбедно жить на их пожертвования и еще на подаяния тех, кому по душе твои философствования. В деньгах ты не нуждаешься, крышу над головой тебе дают твои почитатели. Я ничего не упустил?

Иешуа снова ничего не ответил, но и взгляда от Ханнана не отвел.

— Итак… Переходим к главному… Ты — бродячий проповедник, называющий себя машиахом. И уже этого достаточно, чтобы забить тебя камнями с полным на то основанием. Можешь не отвечать мне, пререкаться со мной и даже лгать, если хочешь. Мы все о тебе знаем. Человек, который ложно говорит от имени Бога, должен быть приговорен к смерти. Это Закон. Тот, кто выдает себя за Бога — тем более. И обсуждать тут твои врачевания в шаббат нет особого смысла. Это серьезный проступок, конечно, но зачем тратить на него время, если есть гораздо более серьезные проступки? Итак, еще раз спрашиваю тебя, Иешуа… Ты машиах?

— Ты сказал, — ответил га-Ноцри, и пожал плечами.

— Значит, ты не признаешься? Что ж… У нас достаточно свидетельских показаний. Ведь твои ученики везде болтали о коронации на горе Хермон… Ты не только машиах, ты еще и Царь Иудейский! Как ты, сын плотника и прачки, мог возомнить о себе такое? Ты — кровь Давидова? Ты — спаситель Израиля? Освободитель от римского владычества? Пророк?

Старик искренне рассмеялся. Не расхохотался сардонически, а именно рассмеялся очень добрым и приятным смехом. Он не гневался — он наслаждался ситуацией.

— Я не пророк, — сказал арестованный. — Я никогда не называл себя пророком.

— Я знаю, — кивнул Ханнан. — Ты — самозванец. Но опасный самозванец. И знаешь почему, Иешуа? Странно… Потому, что ты умен, образован, фарисей по сути и очень хорошо знаешь Книгу… Потому, что ты не призываешь брать силой дворец Ирода или идти на Кейсарию. Ты приходишь в Храм, зная, что сердце Израиля — в вере и Боге. Потому, что тот, кто владеет Храмом, владеет всем. И что ты заявляешь, лжец? Ты говоришь, что разрушишь этот Храм и на его месте за три дня воздвигнешь новый? Да кто ты такой, чтобы обещать такое? Кто может построить в три дня Храм, который великие строили сотни лет?

— Я говорил не о камнях, из которых сложено здание, Ханнан. Я говорил о Храме новой веры…

— Не будет новой веры, — возразил Ханнан, не повышая голоса. — Будет вера наших отцов и дедов. Шел бы ты к гоим, га-Ноцри, возможно, они примут тебя и твоя вера будет для них. Но не для нас. Я не дам тебе развращать народ. Мы тысячи лет жили так, как живем, и нам не нужны перемены. К тебе нельзя относиться несерьезно — ты не пытаешься возбудить народ кровью, ты хочешь заставить его воевать за Бога, а себя объявить Богоизбранным, чтобы народ воевал за тебя… Хитро, га-Ноцри, ох, как хитро! Но я разгадал тебя… И теперь — ты умрешь!

И он снова тихонько засмеялся, но уже не таким благообразным смехом — захихикал тоненько, визгливо, словно в зале сидел не старик в очень преклонных годах, а маленький злобный ребенок.

Каиафа всегда думал, что хорошо знает тестя. Теперь он видел, что совершенно его не знал. Ханнан оказался значительно сложнее и гораздо страшнее того хорошо известного родственника, которого первосвященник боялся и втайне ненавидел. Его следовало бояться еще больше, он и вправду того заслуживал. Если чуть раньше Каиафа думал о том, как перехватить инициативу и взять нить допроса в свои руки, то теперь вздохнул с облегчением и возблагодарил Всевышнего за то, что не попытался этого сделать. В этом старом умирающем теле был скрыт настоящий хищник, лев, способный сожрать Каиафу в один момент, вместе с одеждами и креслом. И не только его — любого, кого сочтет нужным.

Нет, сидящий рядом с ним человек не сделал ничего ужасного. Он говорил с арестованным проповедником, словно добрый дедушка, улыбался и кивал головой. Он был щупл и от него до омерзения плохо пахло. Но этот смех…

Если бы первосвященника кто-то спросил, почему этот смех привел его в трепет, то ничего внятного в ответ не услышал бы. Просто этот негромкий звук заполз Каиафе под кожу, вонзился в плоть и достиг хребта — по спине поползли ледяные жуки, и первосвященник внезапно поежился. Со стороны это выглядело достаточно естественно — холод весенней ночи сочился в зал через окна, но передернуло Каиафу не от зябкого сквозняка. Однако, он поманил одного из слуг и приказал ему разжечь очаг, что было мгновенно исполнено.

Языки пламени осветили зал и, казалось, небо на горизонте. Оно тоже окрасилось в розовый — на Ершалаим надвигался рассвет предпраздничного дня.

— По Закону, — сказал Ханнан, вытирая заслезившиеся от смеха глаза, — мы должны судить тебя, но я не буду собирать Синедрион. Зачем по столь ничтожному поводу беспокоить ученых мужей во внеурочное время? Мне твоя вина очевидна, моему многоуважаемому зятю — тоже. И, к тому же, Синедрион не может приговорить тебя к смерти без разрешения прокуратора. Я отдам тебя римлянам, Иешуа. Ты говорил, что ты Машиах? Царь Иудейский? Ты призывал не платить Риму налоги? Мне даже не придется оговаривать тебя, галилеянин, легко и приятно будет сказать прокуратору правду: ты покушался на власть Цезаря Тиберия! И уже завтра ты умрешь на кресте. Римлянам безразличны наши иудейские дрязги, но вот закон об оскорблении величия — crimen laesas majestatis — заставит их действовать. Или ты не говорил подобного, Иешуа?

Арестованный поднял на старика взгляд. Он оставался спокойным, значительно спокойнее, чем должен был быть по обстоятельствам. Он не боялся. Или…

Каиафа не был уверен, но ему показалось… Показалось, что в глазах га-Ноцри промелькнула радость! Галилеянин был рад неминуемой смерти?

— Говорил, — сказал он. — Это правда, Ханнан. А еще я сказал, что всякой власти на этой земле придет конец, и наступит Царство Небесное — Царство Справедливости. И в этом Царстве не будет места для тебя.

— Ну, вот… Теперь ты грозишь мне… — Ханнан с разочарованием покачал головой. — А ведь я не звал тебя сюда, ты сам захотел такой судьбы! И вот что я скажу тебе… Зря ты пришел в Ершалаим на праздник, Иешуа. Лучше бы ты остался в Капернауме и продолжал бы собирать последователей по деревням в округе — там ты никому не мешал. Мы бы приглядывали за тобой, ты бы рассказывал свои фарисейские притчи рыбакам да крестьянам и умер бы уважаемым человеком в глубокой старости. Но ты решил, что способен изменить порядок вещей? Зачем? В нашем доме давно живет враг, мы научились договариваться с ним, мы научились находить с ним общий язык, но от этого он не стал другом, Иешуа. Если леопард живет у тебя во дворе, не думай, что можешь дергать его за хвост. Если мы хотим, чтобы Израиль существовал дальше, мы не должны дергать за хвост Рим. Пусть все идет, как идет. Любые перемены только к худшему. Мозес завещал нам блюсти традиции для того, чтобы избежать губительных изменений. Наш народ живет так больше трех тысяч лет и проживет еще столько же. Надо только жить по Закону и не пытаться его переписывать. Нам предписано ждать Машиаха, и каждый иудей должен верить в то, что рано или поздно спасение придет! Но высшая мудрость нашей веры состоит в том, галилеянин, что Машиах никогда не придет, а мы всегда будем молиться о его появлении. Что будет с верой, когда главное в ней свершится? Что будет с народом, когда спасение окажется вовсе не таким прекрасным, как виделось? Машиах, которого ждут, всегда лучше того, кого дождались. Люди любят мечтать о недостижимом, это придает смысл любой, даже совершенно бессмысленной жизни…

— Ты веришь в Бога, Ханнан? — внезапно спросил Иешуа.

— Конечно, верю.

— И я верю. Но мне кажется, что Боги у нас разные.

— Ну, — сказал старик вставая. — Бог, как известно, один. Хотя… Ты называл себя его сыном, значит, тебе виднее. Мой Бог — это Бог всех иудеев. А твой Бог, Иешуа?

— Мой Бог — Бог всех людей.

— Ты в скором времени сам спросишь Его, чей Он. Еще до заката… Приятно было поговорить с тобой. Я в тебе не ошибся.

Ханнан повернулся к зятю.

— Светает. Пусть его накормят перед тем, как отвести к прокуратору. Мы же не звери, он все-таки иудей…

Каиафа кивнул.

— Я больше не хочу слышать о нем до тех пор, пока он не умрет.

— Хорошо, аба.

— Ты так боишься меня? — спросил Иешуа.

Он стоял на том же месте, со связанными за спиной руками, но не согнулся и не выглядел побежденным.

— Я не боюсь тебя, галилеянин, — небрежно бросил Ханнан через плечо, — а вот тебе пора начинать бояться…

Франция. Париж

Набережная Миттерана

Наши дни

Прокатный «Ситроен» медленно полз в разноцветном потоке машин, струящемся рядом с серыми водами Сены по набережной Миттерана. Автомобилей здесь скопилось много, несмотря на то, что час пик еще не наступил. Слава Богу, было не жарко, иначе водители вели бы себя гораздо несдержанней, а так — даже сигналы клаксонов раздавались крайне редко, только когда кто-то неосторожно или нагло перестраивался из ряда в ряд. Еще одна механическая река текла по улице Риволи в обратном направлении, вдоль решеток сада Тюильри и грязно-белых стен Лувра к Дому Инвалидов.

Человек в «Ситроене» с тоской поглядывал на огражденье сада, за которым зеленела свежая листва. Воздух в машине казался ему спертым, и работающий вполсилы климат-контроль не делал его свежее. Хорошо было бы открыть окна, но впереди маячил развозной «Форд Транзит», и его плохо настроенный дизелёк не дымил, зато вонял, словно миллион тухлых яиц.

Человек поморщился.

До отеля оставалось всего ничего, пешком минут десять, но не бросать же машину здесь! Придется плестись в пробке…

Он посмотрел на часы.

Минут двадцать, как минимум. А то и больше…

Что же стряслось там, впереди?

Причиной «тянучки» в такое время и в таком месте могла быть только авария. Проклятье! Малейшее столкновение — и пол-Парижа ползет, как черепаха. За сорок минут, что он пробирался к гостинице из центра, хвост автомобильной змеи уже дотянулся до бульвара Альбера Первого, намертво закупорив площадь Согласия и выезд на Елисейские поля. То, что пробка росла сзади, мало волновало синьора Таччини, а вот то, что впереди дымил дурно пахнущий фургончик и, похоже, все стояло вплоть до набережной Селестен…

Таччини вздохнул.

Ничего не поделаешь. Терпение, терпение и еще раз терпение!

Он был раздражен.

Он был готов лопнуть от переполнявших его эмоций.

Обычно Таччини не выходил из себя: сказывалась военная выучка, опыт и многолетняя привычка сдерживать себя в критических ситуациях. Но происшествия последних 48 часов выбили его из колеи напрочь!

Розенберг, черт его побери, не врал!

Группа Кларенса погибла целиком! До единого человека! Группа Шульце исчезла, как в воду канула! Тела пока не нашли, но итальянец мог дать голову на отсечение, что все члены легиона Карла Шульце мертвы, как камни в этой проклятой пустыне. Хуже того — испарился Морис. Морис, который и близко не должен был подходить к сумасшедшему археологу и его выводку! Главный координатор Легиона по Европе — надежный, как русский «Калашников», осторожный и опасный, словно леопард. Куда и как мог подеваться француз? Кто ухитрился все-таки его достать?

Слишком много вопросов.

Таччини закурил.

Четвертая подряд сигарета горчила так, что итальянца начало подташнивать и он, воткнув едва начатый «ротманс» в переполненную пепельницу, с трудом сдержал рвоту.

Зачем? Ну, зачем нужна эта дурацкая личная встреча? Неужели в наш век интернета, мобильной связи и цифровых технологий нужно устраивать эти спектакли с распиленными монетами, паролями и прочей шпионской ерундой?

При одной мысли, что предстоит еще и обратный путь в «Плазу», Таччини совсем помрачнел.

Традиции, которым следовали в Легионе, в начале 21 века выглядели смешно, чтобы не сказать глупо. По-хорошему, всю эту процедуру многовековой давности нужно было давно осовременить. Благо еще, что никого не заставляют орудовать мечами и ритуальными кинжалами, иначе впору было бы снимать продолжение «Горца». Нет, ну, почему использовать для миссии винтовку «Баррет» можно, а поговорить по «скайпу» нельзя?

Справа по ушам ударил пронзительный звук клаксона: двигавшийся в общем потоке двухэтажный туристический автобус начал смещаться к левой обочине. Размеры у дорожного лайнера были очень приличные, автомобили испуганно зашевелились, выползая из-под огромных колес со всей возможной резвостью.

Хотелось пить.

Таччини нащупал на сидении бутылочку «Эвиана» и сделал несколько глотков.

Во рту было противно, хотелось спать — после звонка Розенберга он так и не сомкнул глаз, а следующая ночь выдалась совсем уж тяжелая.

Интересно, действительно ли Шульце имеет отношение к организации теракта в Эйлате? Если это так, то очень некрасиво получается. Просто отвратительная ситуация! Таких претензий от одной из сторон по Договору Конклав не получал очень давно. И от кого он их получил сейчас?

От иудеев! От тех, кто никогда особо не думал о Легионе, как о защитнике их интересов! От тех, кому плевать на любые догмы, кроме их собственных! От тех, кто присоединился к договору лишь тогда, когда стал ручкой коромысла, на одной стороне которого висел христианский мир, а с другой — набирающее мощь мусульманство.

Понятно, что евреи вошли в Договор далеко не сразу, лишь по необходимости, и никто не рад был их видеть, но Легион не мог существовать, не учитывая интересов достаточно мощной и очень влиятельной конфессии.

И очень богатой!

Опять! Опять иудеи и их чертовы деньги! Вопрос влияния — это вопрос денег, не более. А вопрос равновесия всегда предполагает наличие общего врага, и хорошо, когда у этого врага связаны руки. Например, Договором. Иудеи всегда стояли слегка в стороне, блюдя прежде всего свои интересы. Кого бы интересовали их интересы, не будь они так дьявольски богаты? Никого!

Таччини был настоящим профессионалом — религиозные войны его не интересовали. Он никогда не совал нос не в свои дела, может быть, именно потому ему удалось так высоко подняться в иерархии Легиона. Планирование операций всегда было его коньком. Никто не умел лучше него разработать сценарий, а если к таланту стратега добавить еще и талант переговорщика, которым природа щедро одарила итальянца, то карьерный взлет становился понятен — Легион умел ценить подготовленные кадры.

И вот теперь все летит к чертям из-за того, что профессор археологии и двое его подручных неизвестным способом истребили две с лишним дюжины матерых профессионалов, а один из Легатов оказался настолько глуп, что перевел деньги со счета связанной с ним фирмы на счет компании, из-за которой со всей очевидностью торчат уши «ХАМАСа». И теперь одной из сторон по Договору предъявлен ультиматум Конклаву — первый за 500 лет. Ультиматум может закончиться расторжением договора, а, значит, нарушением равновесия.

Выйдут иудеи, задумаются и мусульмане.

Деятельность Легиона во многом держится на традиции, но традиции рано или поздно становятся тяжким бременем для тех, кто соблюдает их вопреки голосу разума. Выход из Договора любой из конфессий — катастрофа, такой инцидент без внимания не оставят, а что именно предпримет Конклав, чтобы замять дело — неизвестно. В Легионе за ошибки на пенсию не отправляют, это Таччини знал не понаслышке. Жаль, что у Легиона нет официальной истории! Нет, не то, чтобы он боялся… Просто сама мысль, что он виновник второго за всю историю организации ультиматума, заставляла сердце замереть. Чувство было крайне неприятное, что-то на грани паранойи. Но ведь для паранойи были все основания. Сколько ликвидаций было проведено лично под его руководством? А ведь можно было предположить, что кто-нибудь когда-нибудь ликвидирует и его…

Таччини фыркнул.

Это же надо — придумать такую чушь! Он — один из столпов Легиона, один из немногих, кто знает о существовании Конклава. Посредник между членами Конклава и легатами! Да от него зависит сам механизм функционирования организации! Кто же станет убивать человека, который практически безупречно руководил Легионом столько лет! Из-за одной ошибки? Да никогда!

Он снова отхлебнул из бутылочки с минералкой, стараясь освежить пересыхающий от страха рот.

Ну, когда?! Когда, наконец-то, рассосется эта безумная пробка!?

Он переместил ногу с педали тормоза на педаль газа и не сразу понял, что сделал это не чувствуя ноги. Она внезапно онемела ниже колена. «Ситроен» клюнул носом и Таччини чудом не въехал в багажник едущему впереди такси. Ощущение тепла вернулось в ногу, по бедру пробежали иголочки. Тысячи маленьких крабиков, царапая кожу острыми коготками, промчались по паху, по животу, потоптались по груди и вдруг, превратившись в огромную клешню, схватили итальянца за сердце.

Он хотел крикнуть, но не смог — вторая клешня сжала горло.

Таччини рванул воротник рубашки.

Галстук душил его, но распустить узел одной рукой он не смог и бросил руль. «Ситроен» начал смещаться вправо под пронзительные сигналы соседних машин. Раздался скрип сминаемого металла, со звоном разлетелась разбитая фара.

Итальянец, наконец-то, разодрал галстучную петлю, но дышать легче не стало. Он сипел, перед глазами была уже не забитая машинами набережная, а мешанина цветных пятен. В ушах бились не гудки обезумевших в истерике клаксонов, а звучали торжественные трубы, звавшие его куда-то. Он уже не боялся… Совершенно не боялся. Было даже радостно…

Таччини рухнул грудью на руль, вытаращив налитый кровью глаз. Сердце его сделало еще несколько ударов и, задрожав, замерло насовсем. «Ситроен» продолжал ползти поперек дороги, расталкивая машины, пока не ударился в ограждение.

К остановившемуся автомобилю побежали люди.

Когда один из рассерженных французов распахнул дверцу и схватил Таччини за плечо, тот сломанным манекеном вывалился из салона, подставляя синее от асфиксии лицо беззаботному парижскому небу.

Притормозивший в нескольких шагах от места аварии мотоциклист повернулся к мертвецу непроницаемым черным забралом шлема, постоял секунду, словно фотографируя картинку, и снова поехал вперед, ловко проскальзывая между машинами.

— Объект отбыл, — сказал он в микрофон hands free. — Можно отправлять письмо с приглашениями.

И письмо действительно ушло. Правда, приглашений в нем не было. Был лишь несколько слов, зашифрованных программой PGP.

Пройдя через несколько анонимайзеров, перепрыгивая с континента на континент и в результате описав почти полный круг вокруг земного шара, послание наконец-то попало по назначению.

Уже расшифрованным письмо распечатали на веленевой бумаге, положили в красную кожаную папку.

На бумаге были слова, понятные тому, кто ждал этого известия.

“Цепь разорвана”.

Цепь действительно была разорвана. Но это не означало, что Легион остался без связи с Конклавом и прекратил действия.

Это просто означало, что на месте Таччини появился другой человек.

Глава 18

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Великого

30 год н. э.

Пилат отказался от утренней ванны, хотя воду для нее слуги согрели. Хотелось взбодриться. Он разделся догола и вымылся в тазу, а потом приказал окатить себя из ведер с ног до головы. За ночь вода в акведуке остыла и обжигала кожу не хуже кипятка. После обливания прокуратор почувствовал себя окончательно проснувшимся, бодрым и сбросившим лет этак десять-пятнадцать.

Живя в Кейсарии, он по утрам плавал в море, легко проплывая четверть лиги, а иногда и больше, но в Ершалаиме приходилось довольствоваться умывальней. Благо, построенный его стараниями водопровод давал городу чистую, без запаха питьевую воду, и Ершалаим не страдал от безводья даже в самые знойные месяцы. А ведь сколько шума было по этому поводу в свое время! Да, часть денег на постройку акведука было взято из храмовых пожертвований! Ну и что? Вполне логично было оплатить воду для евреев еврейскими деньгами. Храм от этого не обеднел, римская казна сэкономила приличную сумму, да и сам Пилат стал чуточку, на самую малость, богаче.

Прокуратор ухмыльнулся, растирая покрасневшую кожу куском полотна.

Тогда в столице начались волнения, неизвестно откуда появились зелоты, смущавшие речами народ. Пошли слухи, что Пилат прикарманил себе все содержимое сокровищницы, и кончилось все тем, что пришлось пустить в ход бичи. Немало народу пострадало в те дни, некоторых пришлось даже убить, но город не полыхнул восстанием, перетерпел очередное унижение, а через месяц воду с водовода брали все, даже самые недовольные.

Дикий, фанатичный народ, не способный отличать благо от зла! Противиться Риму — это противиться прогрессу, но разве здесь это понимают?

Завтрак для него уже был накрыт на террасе, и Пилат с удовольствием поел — все-таки повар-финикиец, который сопровождал прокуратора во всех путешествиях, был мастером своего дела. Прокула к столу не вышла, наверное, еще спала. У Пилата не было времени прохлаждаться. Предпраздничный день мог оказаться слишком коротким для множества дел, которые ему предстояло завершить.

Едва он омыл руки в лимонной воде, как появился молодой секретарь, которого здесь называли скриба.

— Пришел Каиафа, прокуратор, — негромко сообщил он, склонив голову в знак уважения.

Как звать секретаря, Пилат не помнил. Каждый раз по приезде в Ершалаим ему представляли молодого сирийца, и каждый раз прокуратор благополучно забывал его имя, едва рассыпанный по склонам Мории город скрывался из глаз. Помнилось только, что секретарем сириец был неплохим, записывал быстро и владел, помимо латыни и греческого, письменным арамейским.

Как же его все-таки зовут?

Вспомнить не получалось, спрашивать не хотелось, да и незачем было — парень и так все понимал без слов.

— Где ждет? — спросил Пилат.

— На лифостратоне[30], господин. Он пришел не один, с ним несколько старейшин. Они очень просили вас принять их именно на гаввафе. Сегодня праздник, они не могут войти в жилище нееврея, иначе потом им нельзя будет совершать служение в Храме.

— Опять эти иудейские штучки… — недовольно произнес Пилат, шагая по галерее. — Они не могут войти в мой дом дальше лифостратона не осквернившись? Так зачем пришли вообще? Что пишут?

— Дело Иешуа по прозвищу га-Ноцри, — сообщил секретарь, даже не заглядывая в свиток, который держал в руках. — Называл себя машиахом, царем Иудейским, призывал не платить Риму трибутум, чем смущал народ.

Пилат ухмыльнулся украдкой, словно не в первый раз слышал имя арестованного, но тут же спрятал улыбку под равнодушной гримасой.

Значит, привели на утверждение приговора… Ну, ну… Им придется потрудиться!

— Призывать не платить налоги — дело серьезное, — изрек прокуратор вслух. Кожа на его макушке пошла складками и снова разгладилась. — Что еще?

На этот раз сириец на ходу заглянул в записи.

— Обещал разрушить Храм и на его месте построить другой за три дня.

Пилат усмехнулся.

— Пусть приступает. А я готов заплатить десяток сестерциев за то, чтобы быть зрителем. Еще?

Секретарь открыл было рот, но они уже вышли на лифостратон, прямо к стоящему в окружении левитов и нескольких членов Синедриона (их Пилат тоже не помнил по именам, зато хорошо знал в лицо — старики в нарядной одежде с белыми густыми бородами) Каиафе. Чуть в стороне от первосвященника ждал невысокий человек перепачканном и порванном в нескольких местах кетонете, хрупкий, большеглазый, с тонкими чертами лица и крупным птичьим носом. Пилат за свою жизнь повидал многих бунтовщиков, но никогда не видел никого, кто бы так не соответствовал образу преступника.

Впрочем, внешность обманчива, напомнил себе прокуратор.

— Приветствую тебя, Пилат! — Каиафа едва заметно склонил голову, как равный перед равным.

Благообразные старики и левиты поклонились гораздо почтительнее. Пленник, приведенный на суд, не поклонился совсем.

Ну, что ж, подумал прокуратор, по крайней мере, откровенно… Ты, наверное, думаешь, что меня незачем бояться, га-Ноцри, а это не так… Лучше бы ты проявлял уважение.

— И я приветствую тебя, первосвященник…

Пилат прошел к судейскому месту — беме — и сел: с прямой спиной, гладким бритым лицом, слегка одутловатым, но значительным, брезгливым; в белой тунике, в тоге-претексте[31] с перстнем прокуратора на безымянном пальце правой руки — само олицетворение римской власти и правосудия.

— Итак…

— Мы просим справедливого суда, прокуратор.

— Как всегда… — сказал прокуратор и пренебрежительно двинул бровью: мол, можете начинать!

Сириец-скриба принялся читать принесенный Каиафой свиток с обвинениями. Члены Синедриона согласно кивали, Пилат делал вид, что внимательно слушает. Первосвященник следил за тем, чтобы секретарь ничего не пропустил.

Солнце уже карабкалось на небосвод, стало жарче и воздух утерял утреннюю прозрачность. Аромат прохлады и свежести сменился едва заметным пыльным запашком, по которому опытный путник всегда может определить надвигающийся хамсин. Но пока еще буря была далеко, там, где вчера бродили зарницы и звучали раскаты грома — на юге. В небе, спускаясь все ниже и ниже, метались птицы. Изредка они пролетали над лифостратоном, и тогда воздух оглашался пронзительным писком ласточек и криками стрижей. Прокуратор прикрыл глаза ладонью, якобы от света и пыли, а на самом деле для того, чтобы безнаказанно следить за окружающими. День обещал быть знойным и бесконечным. До возвращения в Кейсарию оставалась неделя, и сама мысль об этом ввергала Пилата в уныние.

Неделя… Пока эти дикари будут праздновать и пытаться бунтовать, ему предстоит сидеть здесь, рыться в хозяйственных отчетах, присутствовать на судах, заниматься разбирательствами и считать, считать, считать, считать дни до отъезда. Ершалаим всегда испытывал терпение прокуратора шумом, многолюдьем, грязью, но Пилат считал себя человеком долга и держался соответствующим образом — терпел, крайне редко высказывая раздражение. Но втайне скучал по своему дворцу на берегу моря, по построенной в римском стиле Кейсарии, по ее прямым улицам и просторным площадям, по похожему на половину жемчужной раковины амфитеатру, по гипподрому и больше всего — по своему балкону, нависшему над зелеными водами.

Прокуратор глянул сквозь пальцы на стоящего перед ним арестованного, на сбившихся в воробьиную стайку старых иудеев, на озабоченного, похожего на рыночного менялу Каиафу, и едва сдержал тоскливый вздох.

Ходил, проповедовал, называл себя машиахом, считал себя царем Иудейским… О, боги! Когда вы хотите кого-то наказать, вы отнимаете у него разум!

Евреи привели еврея на суд к римскому чиновнику за то, что он больший еврей, чем они сами. Им никогда не победить Рим. Никогда. В них нет согласия. В них нет единства, слишком много грамотных и каждый второй считает себя философом. Прошлое и будущее волнует их куда больше настоящего, вот почему они слишком много говорят о вчера, всегда проигрывают сегодня и живут несбыточными надеждами на завтрашнюю победу.

Прокуратор едва заметно ухмыльнулся.

Афраний — очень полезный человек. Хоть кое-кто в Риме советовал отстранить его от руководства тайной службой, но оставить Бурра на этом месте было поистине мудрым решением. Его ждет превосходная карьера. Рано или поздно в Риме заметят его политическое дарование и призовут из провинции в столицу. Без него прокуратору было бы очень трудно разобраться во всех хитросплетениях иудейской жизни, так что советы Афрания бесценны. Человек он, несомненно, опасный, такого лучше держать к себе поближе. Надо будет похвалить, наградить, обласкать — пусть почувствует мою благодарность и симпатию.

Секретарь зачитывал свидетельские показания. Их было много и все они свидетельствовали против арестованного. Тот стоял безучастный, но головы не опускал, разглядывал украдкой Пилата, иногда, заслышав о словах и делах, что ему приписывали, усмехался, пожимая плечами.

Прокуратор устал слушать. В общем, все ясно — проповеднику в любом случае не жить. Старая лиса Ханнан все равно прикончит его руками зятя. Оснований для того, чтобы отказать Каиафе в утверждении приговора, нет. Если этого га-Ноцри не остановить, то он вполне может устроить беспорядки на Песах. А беспорядки придется подавлять, и тогда мечта вернуться в Кейсарию через неделю станет несбыточной. Но, следуя совету Афрания, нельзя сказать Каиафе «да». Во всяком случае, пока нельзя сказать. Пусть подождет решения. И пусть подождет подольше.

Пилат поднял руку, и секретарь сразу же замолк, прервав чтение на полуслове.

— Ты, Иешуа га-Ноцри, галилеянин? — спросил прокуратор у арестованного, по-прежнему закрывая глаза ладонью.

— Да, прокуратор.

— Ты слышал, что говорят о тебе люди?

— Слышал, прокуратор. Но…

— Это правда? — перебил его Пилат.

— Не вся, прокуратор.

— Правда никогда не бывает истинной, га-Ноцри. Люди всегда лгут. Ты тоже лжешь. Ты оживлял мертвых?

— Никто не может оживлять мертвых…

— Я знаю это, — отрезал Пилат. — Просто хотел услышать, солжешь ты мне на этот раз или нет… Ты лечил больных?

— Да, прокуратор. Я не врач, но многому учился. Я знаю травы, знаю ток жидкостей в человеческом теле. Бывает, что я могу помочь людям.

— Ты лечишь лепру?

Иешуа странно улыбнулся и склонил голову набок. На лице его не было страха, хотя он не был похож на человека, не понимавшего, что между ним и смертным приговором стоит только желание прокуратора продолжить разговор.

— Никто не лечит лепру, прокуратор. Тот, кто скажет тебе иное — лжец, он дает лишь ложную надежду.

— Ложную надежду? — переспросил Пилат и наконец-то убрал ладонь с глаз. — А ты, галилеянин? Разве ты не даешь ложной надежды тем, кто тебя слушает? Не ты ли обещал своим прихожанам разрушить Храм и построить на новый на его месте за три дня?

— Я сказал не так, прокуратор, — возразил арестованный без тени испуга на лице, а ведь, бывало, под тяжелым взглядом Всадника Золотое Копье, становились меньше ростом очень смелые люди. — Я сказал о том, что Храм старой веры непременно рухнет и на его месте мы построим Храм веры новой. Таковы были мои истинные слова…

— Истинные слова… Ты или смел, или глуп, га-Ноцри. Что есть истина? И что ты можешь знать о ней?

— Истина, прокуратор, это не то, что ты хочешь услышать. Это то, чего ты чаще всего слышать не хочешь…

— Так ты не только врач, но еще и философ… А в деле написано, что ты по профессии плотник…

— Плотник может быть философом, если имеет время размышлять и читать книги, игемон, а вот философу сложно стать хорошим плотником. Философ — это склад ума, а плотник — ремесло, требующее навыка.

Прокуратор помолчал некоторое время, сверля Иешуа мрачным, тяжелым взглядом.

В отличии от Каиафы, этот иудей не вызывал у Пилата неприятия. Раздражал своим необъяснимым бесстрашием, своим хорошо подвешенным языком, свойственной лишь юродивым прямотой ответов, но не будил в прокураторе желания немедленно отправить собеседника на крест. Жаль, что в записях есть сведения об оскорблении величия. Это значит, что креста не избежать.

— Скажи мне, философ, а зачем ты пытался захватить Храм? Разве это не место твоего Бога?

— Потому, что те, кто сейчас служит в Храме, превратили его в рынок. Потому что в доме Бога не место торговцам, продающим животных для жертвы, не место для менял…

— Но разве не так было всегда? — возразил Пилат.

— Разве то, что так было всегда, говорит о том, что все было правильно?

Каиафа поменялся в лице, побагровел, но смолчал, зато не смолчал один из пришедших в преторий стариков:

— Да только за эти слова ты уже достоин смерти! — выкрикнул он дребезжащим голосом, тыча в га-Ноцри кривым от болезни суставов пальцем.

— Не стану с ним спорить, — сообщил арестованному Пилат. — С точки зрения соплеменников тебя надо убить. Это облегчает мне задачу. Но если бы дело касалось только твоей дикой выходки в вашей еврейской святыне, я бы ограничился тем, что приговорил бы к сорока ударам плети. Ты потерял бы кожу на спине, но остался бы жив. Но все гораздо серьезнее… Скажи, а что это за история с машиахом? Я слышал, что вы, евреи, вот уже тысячи лет ждете своего спасителя. Сначала он должен был освободить вас из одного плена, потом из другого… В свитках написано, что ты называл себя машиахом. Скажи мне, га-Ноцри, ты машиах?

— Это ты сказал, — ответил Иешуа, пожимая плечами. — Не я.

— И ты называл себя Сыном Божьим?

— Люди называли меня так. Я — Сын Человеческий.

— И Царь Иудейский? — спросил Пилат, внимательно глядя в лицо собеседнику. Настолько внимательно, что у постороннего наблюдателя могло сложиться впечатление, что во взгляде прокуратора содержится некий намек.

— Это сказал ты, не я.

— А что сообщишь мне ты? — обратился Пилат к Каиафе.

— Синедрион решил, что он виновен, прокуратор. Он самозванец и ложный пророк. Наш приговор — смерть!

— Синедрион не судил меня, господин, — сказал га-Ноцри.

— Ты сомневаешься в решении, которое он вынесет? — насмешливо спросил Всадник Золотое Копье у га-Ноцри. — Я не сомневаюсь. Смерть так смерть. Достаточно разговоров. Я готов удовлетворить твою просьбу, Каиафа. Но есть одна загвоздка… Этот человек — галилеянин. В Ершалаим на праздник прибыл тетрах Галилеи, и га-Ноцри, как ни крути, его поданный. Пусть Ирод Антипа одобрит ваш с Ханнаном приговор, и я сразу же отдам арестованного в руки правосудия.

Каиафа сначала побледнел от слов прокуратора, а потом пошел красными пятнами, словно человек, укушенный черным скорпионом.

Любому из присутствующих на гаввафе стало понятно, что прокуратор издевается над первосвященником особым, изощренным способом. Для всех вокруг Ирод Антипа не интересовался политической жизнью в Ершалаиме. Он интересовался исключительно своей жизнью: своими строительными проектами, искусством, едой и винами (в Тиверии у него была своя винодельня, продукция которой, говорят, попадала даже на императорский стол в Риме), своей женой, ради которой он пошел на немыслимые для разумного правителя поступки, и еще сохранением власти в принадлежащей ему неспокойной тетрархии.

Ему не было никакого дела до ершалаимских бунтов, ему вполне хватало своих собственных, и от любых свар между фарисеями и саддукейской знатью он демонстративно дистанцировался. Формально он оставался иудеем, но давно был римлянином по образу жизни, хоть и приносил жертву в Храм. Иешуа действительно был в его юрисдикции, но только на территории Галилеи, здесь же, в Ершалаиме, слово Ирода Антипы весило значительно меньше, чем слово Каиафы и несравненно меньше мнения Ханнана.

Но слово прокуратора — это слово прокуратора. Каиафа сделал знак левитам забрать арестованного, а сам через силу, пусть едва-едва, но склонил голову перед Пилатом прежде, чем покинул лифостратон.

Секретарь с недоумением посмотрел на прокуратора и тут же спрятал взгляд. Решение действительно могло показаться странным, но сириец понимал, что выказывать удивление по поводу любых приказов начальства ему негоже. Он нагнулся над пергаментом и сделал вид, что продолжает писать протокол.

— Что еще? — спросил прокуратор, не скрывая раздражения.

Он уже начал жалеть, что намеренно затянул решение вопроса. Дворец Ирода Антипы находился в нескольких минутах ходьбы от резиденции Пилата, но то, что Каиафа безропотно повел пленника к тетрарху, означало: Пилату еще как минимум пару часов предстоит заниматься не государственными, не личными, а иудейскими делами.

Он со свистом втянул носом теплый пыльный воздух. Уйти в кабинет? Значит, потом опять нужно будет выходить из дворца на гаввафу. Нет уж… Лучше остаться и подождать.

— Документы на подпись, игемон, — доложил секретарь осторожно.

Он спиной чувствовал настроение прокуратора и старался не вызвать гнев на себя.

— Люди есть?

— Только одна просительница…

Пилат осклабился.

— Зови…

Глава 19

Израиль. Хайфа

Наши дни

На палубе скоростной моторной яхты «Кассилия», входившей в порт Хайфы с северо-запада, стояли двое мужчин. Они не были похожи на моряков, совершивших длительный переход по Средиземному морю. Они не были похожи на отпускников, наслаждавшихся прекрасной апрельской погодой, которая вот уже две недели как баловала яхтсменов, путешествующих между греческими островами. Больше всего эти двое походили на бухгалтеров, которых неизвестно как занесло на борт недешевой круизной яхты. Вот только одеты они были настолько дорого, что могли оказаться только бухгалтерами мафии — Медельинского картеля, например.

Между ними не было очевидного внешнего сходства. Один был постарше — сорок с небольшим, невысокий, широкоплечий, стриженый под ежик то ли шатен, то ли брюнет. Второй же сантиметров на десять выше, моложе лет на пять-семь, светленький, с легкими как пух волосами, которые на ветру (а задувало с континента неслабо) стояли дыбом, словно их обладатель находился не на палубе ловкого суденышка стоимостью в полмиллиона долларов, а под выхлопом авиационной турбины. Но все же сторонний наблюдатель не мог не отметить определенной схожести блондина и стриженого, причем при длительном наблюдении она становилась явной. Дорогие вещи «от кутюр», которые пассажиры яхты носили с нарочитой небрежностью, можно сказать — даже с пренебрежением: солнцезащитные очки от Диора в золотых оправах, горящие розовым блеском хронометры «Юбло» на запястьях, мягчайшие мокасины на босу ногу, джинсы, рубашки — все кричало о благополучии парочки. Причем, о недавно наступившем благополучии. «Старые деньги» выглядят иначе. Эти двое стали богачами несколько лет назад и все еще не могли наиграться попавшими к ним в руки дорогими игрушками.

Лицо у блондина было бледным, веснушчатым и чрезвычайно довольным. Нос не успел облупиться, но уже покраснел — светлокожим людям достаточно нескольких часов на солнце, чтобы сгореть напрочь.

Лицо стриженого было небритым, цвета давно нечищеной бронзы из-за обветрившейся кожи (скорее всего, последние недели ему пришлось провести под достаточно ярким солнцем, и средиземноморское светило его уже не пугало), с широким, словно пластиковый детский совок, подбородком. Стриженый тоже казался чрезвычайно довольным.

Впрочем, то, что они рассматривали, не могло не понравится человеку, обладающему хотя бы слаборазвитым чувством прекрасного!

Они смотрели на открывавшуюся перед ними панораму бухты Хайфы — на огромную чашу из покрытых зеленью гор, заполненную божественно синим морем, на пригороды, рассыпанные по их склонам, на дом-парусник, за которым возвышался Кармель[32] с его гостиницами и богатыми районами, взобравшимися на вершину, на геометрически правильные пятна клумб Бахайских[33] садов, стекавшие вниз, с Кармеля к побережью.

Ни пирсы с многочисленными сухогрузами, танкерами и балкерами, ни приземистые портовые строения, ни бочки наливных терминалов, вспухшие железными прыщами на берегу, картину не портили, они просто добавляли ей чуточку реализма. Город был по-настоящему красив — именно так должен выглядеть средиземноморский порт на страницах приключенческого романа: возвышенно и одновременно приземленно.

Судя по выражениям лиц пассажиров яхты, прекрасное было им не чуждо. Но, увы, в Израиль их привело не желание надеть крест паломника (оба не имели к верующим никакого отношения) и не банальные туристические интересы. И блондина, и стриженого привел на Землю Обетованную подписанный контракт.

Эти двое никакого отношения к Легиону не имели. Они даже не были профессиональными военными, хотя некогда поучаствовали в войне на Балканах и в Ближневосточном конфликте, но в качестве точечного оружия, а не пушечного мяса.

Их квалификация в мире наемников была настолько высока, что даже мысль использовать подобного рода специалистов в общевойсковых или специальных армейских операциях была для нанимателей несусветной глупостью — все равно, что лить пули из золота: дорого и неэффективно. Блондин и стриженый были самой авторитетной парой ликвидаторов, чистильщиками с безупречной репутацией, лучшими из тех, кого мог нанять Тайный Конклав. Нанять и перебросить таких специалистов в район действия, доставить туда же оружие, обеспечить техникой и документами в сжатые сроки, подготовить поэтапно поиск, обнаружение, ликвидацию объектов и точки отхода исполнителей стоило дополнительно столько же, сколько и контракт, то есть, поднимало его стоимость вдвое. А сумма контракта, который был подписан с наемными убийцами менее суток назад, была и вовсе заоблачной, просто неприличной даже для столь специфической среды.

«Кассилия» еще ночью вышла с Кипра, причем не с греческой его части, а с турецкой, где и приняла пассажиров на борт, вот только отметки об этом заходе в судовом журнале не было.

По документам яхта вышла из Лимасола в Израиль на полсуток раньше, чем это было в реальности, и отправилась прямиком в Хайфу, приютив в каютах гражданина Болгарии Христо Нейкова (блондин) и гражданина Франции Анри Бюффе (стриженый), следующих в Израиль с туристическими целями.

Имена, конечно же, были придуманными, зато паспорта туристам достались превосходные — не нарисованные или напечатанные неизвестно кем и где, а настоящие, краденые и не стоящие в стоп-листе. Оружие, рации и прочее оборудование ждало в микроавтобусе, стоящем на паркинге возле порта. Банковские счета каждого из них стали больше на полмиллиона долларов, и это был только аванс.

Ликвидаторы были предупреждены о том, что их предшественники потерпели неудачу, но не догадывались, что слова «потерпели неудачу» в этом случае являются чистым эвфемизмом. Впрочем, знай они реальную судьбу двух подразделений Легиона, то все равно бы остались в игре. И Бюффе, и Нейков были уверены в своих силах и компетентности, так что страх бы алчности не одолел в любом случае. Заказ был принят, аванс получен — оставалось только исполнить поручение.

Яхта пришвартовалась к пирсу как раз в тот момент, когда Шагровский, лежа на больничной кровати в Эйлате, начал приходить в себя, а у профессора Каца с Арин случились неприятности в Иерусалиме.

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Великого

30 год н. э.

Зубы Пилат сохранил хорошие — желтоватые, крупные. Улыбка получилась недобрая, ничего хорошего просителям не сулящая. Секретарь внутренне содрогнулся, увидев прокураторский оскал. Да, кому-то сегодня явно не повезло. Во всяком случае, слова «Справедливый суд» при виде усмешки игемона в голову не приходили.

Секретарь вышел, и через несколько мгновений вернулся обратно в сопровождении невысокой женщины в еврейском одеянии, сравнительно молодой, с забранными под платок пышными темными волосами, в которых можно было легко различить нити ранней седины.

Назвать ее красивой было бы сложно, но Пилат поймал себя на том, что в ее внешности была необъяснимая притягательность. Возможно, из-за глаз — необычного разреза, глубоких, влажных… А, возможно, из-за того, как она держала голову при ходьбе, как ступала по каменным плитам лифостратона. В общем, что-то в ней заставило прокуратора стереть с лица гримасу потревоженного хищника. Он, конечно, не стал добрее в этот миг, но явно стал терпимее. Во всяком случае, внешне.

Она остановилась в нескольких шагах от прокураторского кресла, там, где указал ей скриба, и поклонилась — почтительно, не подобострастно. Выпрямившись, еврейка посмотрела в прямо глаза игемону, и унижения либо смирения всадник в этих темных очах не рассмотрел.

— Имя? — спросил Пилат, разглядывая просительницу.

Обычно под взглядом прокуратора люди съеживались от испуга, смущались и прятали взор, но темноволосая была не из пугливых.

— Мириам, — ответила она, не отводя взгляда.

— Что просишь?

— Милости прокуратора.

Интересно, когда она упадет на колени, подумал Пилат с любопытством.

— К кому я должен проявить милость?

— Только что ты судил человека…

Пилат выпрямил спину и рассмеялся.

— Ах, вот ты о ком… Кто он тебе, женщина? Муж?

Она покачала головой.

— Нет, игемон.

Прокуратор пожал плечами.

— Тогда кто? Брат?

— Если я скажу, что он больше, чем брат…

— Он твой любовник? — спросил Пилат с насмешкой в голосе. — Ты, иудейка, пришла просить за любовника? Мне кажется, по вашему обычаю за прелюбодеяние побивают камнями?

— Если игемон понимает разницу между любовью и прелюбодеянием, тогда он поймет и меня, — ответила Мириам спокойно.

— Ты тоже философ, женщина? И тоже говоришь на нескольких языках?

— Нет, прокуратор, я не философ. Понимаю по-гречески, но не говорю. Но я пришла не отнимать у тебя время, а просить тебя проявить милосердие. Человек по имени Иешуа, прозванный га-Ноцри — он не вор, не убийца и никому не причинил вреда…

Пилат услышал справа от себя легкие шаги и краем глаза увидел, как на лифостратон входит Прокула. Несмотря на годы, походка ее была воздушной, она не утратила ни стройности ног, ни грации, и все так же бесшумно двигалась — казалось, не касаясь каменных плит ступнями, обутыми в сандалии с высокой шнуровкой по греческой моде.

— Я клянусь тебе, игемон, что вся его вина лишь в вере…

Прокула не стала приближаться, а остановилась там, где заканчивалась галерея, в тени, возле одной из колонн. Остановилась и прислушалась.

— И он не призывал к восстанию?

— Спроси кого хочешь, игемон.

— И не он перевернул столы в Храме?

— Я не думаю, что тебе, игемон, есть дело до Храма и столов менял, — сказала Мириам и упрямо тряхнула головой.

— Мне до всего есть дело, женщина, — проговорил прокуратор, гневно чеканя слова. Глаза его налились красным, кровавым. — Ты ничего не забыла? Я правлю этой страной от лица великого Цезаря! И ты пришла ко мне просительницей, а не я к тебе!

Скриба испуганно глянул на начальника и снова приник к пергаменту, водя по нему стилом.

— Прости, игемон…

Мириам снова склонила голову, и Пилат просто физически ощутил, как тяжело ей это далось. Гордость — качество, которое можно ценить лишь в свободных людях. Но когда ты приходишь просить, гордость надо оставлять дома.

— Он виновен, — произнес Пилат уже своим нормальным голосом. — Виновен не в том, что хотел захватить Храм — возможно, у него и в мыслях не было это делать, но так говорят ваши жрецы. Виновен не в том, что призывал к восстанию, хотя твои соплеменники и пытаются убедить меня в этом. Существует куда более существенные причины отдать его палачам. Видишь ли, женщина, в этой стране есть только один царь — Цезарь Тиберий, да продлят боги его годы! И хотя сидит он в Риме, но его десница простерта и над Иудеей, и над Сирией, и над Египтом… В этой стране нет другого царя, понимаешь, о чем я говорю? И если он появится — хотя я не думаю, что это когда-нибудь произойдет — то только потому, что Тиберий сочтет это необходимым!

Мириам молчала.

— Скажи мне, женщина, — продолжил прокуратор, — какие у меня есть причины пощадить твоего… — он замялся на секунду, — того, о ком ты просишь? Он неделю кричал на каждом углу, что пришел Царь Иудейский, что наступит царство истины, где не будет власти Цезаря, злил твоих соплеменников лживыми речами о машиахе, обещал разрушить ваш иудейский храм… Могу ли я, римский чиновник, поставленный Цезарем, чтобы управлять этой страной и твоим фанатичным народом, оставить в живых того, кто сомневался в божественной власти Тиберия? В его праве властвовать над Иудеей? Я бы легко помиловал его, если бы его слова не посягали на власть Рима, но случилось то, что случилось.

— Разве слова могут посягать на власть? — спросила Мириам негромко. — Это же всего лишь слова…

— Ты сама не веришь в то, что говоришь, — ответил Пилат, неожиданно смягчившись. — Слова, женщина, это сила, способная сокрушать города и империи. Вовремя сказанное слово может спасти, а может погубить. Все в мире возникает из слов и заканчивается ими. Я плохо знаю вашу Книгу, но знаю, как она начинается… Я не помилую га-Ноцри, женщина. Он не убийца, не вор, но страшнее Вар-Раввана или Гестаса с Дисмасом, что умрут вместе с ним. Они могут лишь орудовать кинжалами, а га-Ноцри умеет говорить слова, которые управляют теми, кто орудует кинжалами… Сегодня он умрет, если не произойдет чуда. А чудес на свете не бывает, так что смирись с этим.

Мириам медленно опустила голову, но не в знак покорности, такие нюансы Пилат мог уловить с легкостью, он достаточно хорошо понимал людей — она не хотела, чтобы прокуратор видел слезы, блеснувшие в ее глазах.

— Иди, — приказал Всадник Золотое Копье.

На его лице снова возникла маска превосходства, схватилась коркой и застыла, словно подсохшая глина. Если несколько мгновений назад в нем еще можно было рассмотреть человеческие чувства, то сейчас он вновь стал десницей Рима. Таким, каким ему надлежало быть — жестким, бесчувственным, не ведающим сомнений.

Он даже не посмотрел вслед уходящей просительнице: прокуратора ждали дела, секретарь подал ему пергамент для подписи. И Пилат не заметил, как в тени галереи, что тянулась за лифостратоном, тенью проскользнула, спеша за Мириам, его жена — Прокула.

Израиль. Яффа

Штаб-квартира контрразведки «Шабак»[34]

Наши дни

Мало кто из людей штатских задумывается о том, что творится в спецслужбах после удачного демарша террористов. Любому штафирке, конечно же, понятно, что для руководства провинившихся подразделений наступает Судный день, что летят прочь с плеч повинные и неповинные головы, с кого-то срывают погоны, с кого-то всего-навсего звезды с погон, ищутся и назначаются виновные, кого-то увольняют… Это, естественно, правда, но далеко не вся правда. Виновных ищут и примерно наказывают за халатность или служебное несоответствие, хотя далеко не всегда удача террористов означает утерю бдительности со стороны спецслужб — просто одна сторона, кстати, не самая глупая и бедная, переигрывает вторую. Но любое наказание, каким бы справедливым или несправедливым оно не казалось со стороны, не должно ни на секунду помешать эффективной работе подразделения.

Проигрывать — всегда больно, а быть застигнутыми врасплох еще и унизительно. Не было шахматной партии, в которой одни гроссмейстеры переиграли других. Террористы не проявили коварства, хитрости или расчетливости. Все делалось «в лоб», нагло, без особых ухищрений, но получилось же у них! Получилось! Именно поэтому произошедшее в Эйлате привело в такую ярость всю контрразведку — от высокого начальства, никогда не покидавшего кондиционированные кабинеты, до самых последних секретных сотрудников, всю жизнь шляющихся по арабским рынкам. Структуры «Шабак» заработали, как сердце после прямого впрыска адреналина — в полную силу, не обращая внимания ни на строгость израильских законов, ни на страшный шум, поднявшийся после того, как пресса и оппозиция открыто объявили именно «Шин-Бет»[35] виновной в преступной халатности, а, значит, и в гибели людей во время взрыва в эйлатском отеле.

«Шабак» даже в настоящий Судный день не остановил бы работу по обнаружению и уничтожению террористических группировок на территории Израиля, что уж говорить о том, что никакие обвинения в преступной халатности и утрате бдительности, никакие грядущие увольнения и санкции против руководителей «Шин-Бет» не могли повлиять ни на интенсивность, ни на качество работы после страшной ночи на берегу Красного моря.

Весь состав «Шабак» подняли по тревоге, большинство сотрудников отозвали из отпусков — практически все силы контрразведки были брошены на то, чтобы в самые короткие сроки обнаружить террористов и обезвредить их любым способом. Уж в чем в чем, а в способах нейтрализации угроз и методах наказания террористов «Шин-Бет» не стеснялся никогда.

Сотрудники всех трех подразделений контрразведки работали без сна и отдыха вторые сутки, просеивая страну через мелкое сито. Найти подрывников и их хозяев! Когда? Да вчера! Немедленно! Если для достижения цели надо было бы не спать неделю, можно не сомневаться — шабаковцы держались бы до последнего. Никому и в голову не пришло прикрывать от наказания собственную задницу — не до того. Надо было закрыть грудью испуганную страну, хоть и привыкшую к постоянной террористической угрозе, но так и не освоившую науку бесстрастно терять людей.

Через два(!) часа после взрыва, еще до того, как осела поднятая пыль, сотрудники «Шин-Бет» нашли могилу в пустыне и раскопали почти растворившийся в кислоте труп. Не превратившиеся в едкую жижу части Ясина отправили вертолетом в Бер-Шеву, где сразу же начали анализ уцелевших кусков на ДНК. Через полтора часа после этого экспертная группа Департамента по арабским делам уже работала над обгорелым кузовом такси «Мерседеса» 1984 года выпуска и над останками, обнаруженными в нем.

«Шабак» шел по следу, не упуская ничего из возможного и невозможного, но пока что в его руках оказывались только изуродованные до неузнаваемости трупы. Преступники не просто заметали следы, они зачищали любые возможные зацепки, без колебаний рвали цепи в самых слабых местах, лишая контрразведчиков важнейшей из вещей, гарантирующих будущий успех, — оперативной информации.

Глупо было предполагать, что работа «Шин-Бет» строится исключительно на старых как мир розыскных методах. На самом деле «Шабак» — современная, прекрасно экипированная спецслужба, оснащенная технически на уровне лучших мировых образцов. Подразделение электронной разведки Департамента по арабским делам (совершенно неизвестное незаинтересованной публике) своим опытом и умениями может посоперничать со всеми титулованными коллегами с Пенсильвания авеню, Лубянки и Темз Хауза.[36]

Именно здесь, в Яффе, в группе контроля электронных отправлений, в 4.30 утра раздался радостный вскрик. Выловленное в общем потоке письмо с виду было совершенно безобидным, но шифр, которым было закрыто сообщение, оказался знаком специальной поисковой программе, шерстившей весь траффик, идущий через узлы на территории Израиля. Письмо расшифровали — некий Абу Назир поздравлял некого Адиля Аббаса с удачно проведенной сделкой и желал ему долгих лет и новых успехов. Время отправления письма — полчаса после проведения теракта в Эйлате. Ночь — не самое лучшая пора для поздравлений по поводу удачной сделки. Специалисты-криптографы легко определили, что в письме есть еще один шифр, на этот раз из текста удалось извлечь адрес. Такой адрес уже был в файлах у «Шабак» — явочная квартира «Хамаса» в Бер-Шеве, лет пять находившаяся под колпаком. За квартирой мгновенно усилили наблюдение — гость мог прийти с минуты на минуту, и упустить возможность побеседовать с ним с глазу на глаз никто не хотел.

Отправитель исходного письма, если судить по IP, находился в секторе Газа и выходил в сеть с мобильного телефона. Такие вещи обычно делают с разового сотового, но в этом случае IMEI трубки уже светился в одном из расследований. Правда, доказательства против студента Иерусалимского университета Масуда бен Малика на тот момент не нашлись, но паспорт трубки в базе остался, и теперь дотошный поисковик выдал найденное соответствие в течение нескольких секунд. У будущего электронщика бен Малика, помимо IP, был конкретный физический адрес в Иерусалиме, по которому он проживал вместе с родителями. Родичи будущего инженера не сильно обрадовались, когда в половину седьмого утра к ним в дом, вместе с дверьми и рамами окон, вошли крепкие парни в военной и гражданской одежде.

Обыск в комнате Масуда, как, впрочем, и во всем доме, не дал ничего, кроме старого лэптопа «Тошиба» с полетевшим жестким диском и нескольких книг ваххабитского толка. Компьютер моментально доставили в иерусалимский офис, оказалось, что пользовались ноутбуком недавно, всего лишь двое суток назад. Естественно, диск извлекли и поставили на восстановление. Информация, которая легла на стол начальству к 9.30 утра, сильно обрадовала руководство контрразведки, но могла бы чрезвычайно огорчить Валентина Шагровского и Арин бин Тарик. В восстановленных файлах их фамилии и фото фигурировали вместе со схемами подъезда к тому самому взорванному эйлатскому отелю «Царица Савская»…

Арин бин Тарик в базе «Шабак» присутствовала, как служившая в израильской армии арабка христианского вероисповедания. Шагровский нашелся почти сразу же в базе лиц, получивших право на въезд через посольство Израиля в Украине. Пригласившая Шагровского сторона — его родной дядя профессор Кац, научный руководитель той самой Арин бин Тарик…

Все трое пропали во время нападения на археологическую экспедицию в крепости Мецада, информация о котором была засекречена чуть ли не по личному распоряжению премьер-министра накануне взрыва в Эйлате.

Цепочка выстраивалась интересная.

Шагровский и бин Тарик были объявлены в розыск по «красному» коду, а на профессора был выставлен тревожный «флажок» — в случае обнаружения не арестовывать, а поместить «под колпак». Плотно накрыть, чтобы не ушел.

Ориентировка всем силовым службам была разослана к 9.45 утра 13 апреля 201.. года, ровно через двадцать минут после того, как «Патфайндер» с профессором и Арин в салоне въехал в черту Иерусалима и через восемь минут после того, как Шагровский в первый раз приоткрыл глаза и попросил пить.

Портреты Арин и Валентина появились на экранах телевизоров в 10 утра, в блоке новостей.

Хасим как раз открыл очередную банку колы и чуть не подавился коричневой сладкой жидкостью, закашлялся от радости и расплылся в довольной улыбке. Все-таки — он гений. Все сработало! Все получилось! Евреи клюнули на прекрасно исполненную им фальшивку! Теперь за Кацем и его выродками начнет охоту одна из самых могущественных структур государства Израиль. Останется только наблюдать за тем, как дичь загонят в силки. Остальное — не его забота. Он выполнил задачу, поставленную Шульце — в случае неудачи группы немца натравить на беглецов «Шабак» и «Хамас» одновременно. Кто-нибудь до них доберется, обязательно доберется!

Хасим смахнул с подбородка колу и хихикнул своим противным тонким голоском.

Гений! Однозначно — гений!

Книга вторая

Глава 1

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Антипы, тетрарха

30 год н. э.

Тетрах Галилеи и Переи, сын покойного царя Иудеи Ирода Великого, Ирод Антипа пребывал в дурном расположении духа. Плохо, когда предпраздничный день начинается со встречи с первосвященником Каиафой, но еще хуже, когда он начинается с неприятных обязанностей, от которых нельзя отвертеться.

Когда ему доложили о том, что во дворец явился Каиафа в сопровождении десятка левитов, четырех членов Синедриона и одного арестованного, Антипа даже заколебался: не сказаться ли ему больным? Здесь, в Ершалаиме, Антипе вовсе не хотелось заниматься политическими делами. Это у себя во владениях он был строителем, достаточно мудрым правителем и дальновидным человеком, а здесь он хотел казаться таким, каким слыл в Иудее — легкомысленным и недалеким любителем роскоши, наслаждений и женщин. Будучи достойным сыном своего великого отца, Ирод Антипа знал, что чем меньшее количество людей знают твое истинное лицо, чем менее осведомлены посторонние о твоих сильных и слабых сторонах, тем легче манипулировать ими, добиваясь своих целей.

Те, кто верил слухам о нем, удивлялись: как такой негодный правитель столь удачливо властвует в Галилее и Перее столько лет? Властвует, не проедая отцовского наследства, а строит города, возводит дворцы и сохраняет мир, несмотря на попытки опасных бунтовщиков-зелотов сместить его с трона, несмотря на обиженного Арету, грозного царя Набатеи, мечтающего отомстить за поруганную честь дочери, несмотря на то, что его многочисленные враги (а среди них были и родственники) не устают посылать Цезарю пространные доносы.

Те же, кто слухам не верил, удивлялись мудрости его поведения и той предусмотрительности, с которой Антипа скрывал свое настоящее лицо.

У каждого человека есть слабое место. Слабым местом Ирода Антипы была его любовь к бывшей жене брата Ирода Филиппа — Иродиаде. Пятидесятилетним мужчинам положено влюбляться в юных дев — так повелевает им естество. Иродиада же была далеко не юна, когда он встретил ее, у нее подрастала двенадцатилетняя дочь — расцветающая Саломея, красота Иродиады уже перевалила через зенит и начала недолгий путь к закату, но любовь поразила тетрарха в самое сердце.

Иудейские законы запрещали женитьбу на супруге брата, если она еще не была вдовой. Иродиада же вдовой не была. Брат Ирода Антипы по отцу был жив и пребывал в добром здравии. То, что родич уводит у него жену, сильно Филиппа не огорчило, хотя и любви к братцу не добавило. Впрочем, в семье покойного иудейского царя дети никогда особых симпатий друг к другу не питали.

Но то, что женщина, к которой Антипа воспылал страстью, вышла замуж за первого мужа по иудейскому обряду, было не единственной проблемой. Сам Ирод был по Закону женат на дочери набатейского царя Ареты Четвертого — Цеймат, и женат без малого двадцать лет. Римские законы, в отличие от законов иудейских, разводу не препятствовали, а тетрарх был гражданином Рима и мог разводиться по своему разумению хоть сотню раз, да вот беда: брак с Цеймат был союзом не столько матримониальным, сколь политическим, а политические союзы так просто не разрываются.

Разумом Антипа это понимал, но неведомая ему ранее сила любви решила все иначе. Кипящая от справедливого гнева Цеймат сначала умчалась в пограничную крепость Махерон, а уж оттуда бежала к отцу. Развод, который тетрарх только замышлял, сразу стал реальностью и Антипа немедленно осуществил задуманное, освободившись разом и от опостылевшей супруги, и, что было непростительной для царя глупостью, от выгодного военного союзника.

Арета посланным письменным и материальным извинениям не внял, гонцов, кроме одного, казнил. Головы принесших дурные вести были отправлены тетрарху в мешке. Арета Четвертый был человеком крутого нрава и редко оставлял обиды безнаказанными. Следовало ожидать войны, но даже это не мешало Ироду Антипе праздновать свой триумф. Рядом с Иродиадой он снова почувствовал себя молодым.

Тетрарх понимал, что Иродиада навряд ли испытывает к нему похожее чувство — она была умной и расчетливой женщиной, использовавшей свой шанс получить настоящую власть взамен скучной обеспеченности в первом браке, но даже такой вариант его устраивал. Он в первый раз любил так сильно, что готов был пожертвовать многим, но только не любовью.

Брак, нарушающий иудейские законы, был воспринят с осуждением не только простыми подданными-иудеями, но и учеными-книжниками, что означало испорченные отношения с духовенством. Ироду Антипе доносили, что имя его упоминается во многих синагогах по не самому лучшему поводу, что в Ершалаиме неоднократно говорили, что он забыл о своих корнях и позорит предков, как будто бы в столице не знали, что все Иродианы давно живут, как римляне, по законам Империи.

Город, построенный Антипой на берегу Генисаретского моря, тоже был не иудейским до мозга костей. Красивая, белокаменная, полная статуй и дворцов Тивериада, возведенная на месте старого кладбища, не воспринималась иудеями как место, пригодное для жизни, и могла, скорее, называться полисом, чем галилейским городом, настолько эллинской она была. Поэтому и фанатичных иудеев в ней было мало, что, впрочем, только радовало ее основателя. Лавируя между Римом, местной знатью и духовенством, Ирод Антипа старался избегать прямых столкновений с недоброжелателями и посвящать свою жизнь не политической борьбе, а строительству, искусству и, конечно же — прежде всего — своей любви с Иродиадой!

Сегодняшнее появление здесь первосвященника Каиафы не могло не беспокоить тетрарха. Зять хитрой лисы — Ханнана — всегда вызывал у Ирода Антипы неприятные чувства, даже большие, чем сам Ханнан. Каиафа был опасен. Это пока он был в тени могущественного тестя, его следовало опасаться слегка. Но Ханнан не вечен, и тетрарх понимал, что смерть старика вскоре откроет настоящее лицо первосвященника, а в том, что это лицо мало кому придется по душе, не сомневался.

Портить отношения с Каиафой больше, чем они были испорчены на сей момент, было бы ошибкой, так что пришлось спуститься в гостевой зал. При виде бородатых и возбужденных до крайностей членов Синедриона настроение у тетрарха испортилось окончательно — такие же перемывали кости ему и его новой любимой жене, говорят, что обсуждался даже херем[37]! Чуть в стороне от этого похожего на ворон старичья стоял в бело-голубом сам первосвященник, насупленный и надутый, словно объевшаяся зерна мышь. По правую руку от него в окружении левитов находился невысокий, оборванный и слегка помятый человек лет тридцати — тридцати пяти с тонким лицом, крупным хрящеватым носом и грустными, словно предсмертный стон, глазами.

При виде этого человека Ирод Антипа испытал труднообъяснимое беспокойство. Такое случалось с ним до того единственный раз, когда он позировал для бюста греческому скульптору, обещавшему оставить образ тетрарха в вечности. Бюст вышел плохо, мраморный тетрарх оказался совсем не похож на свой живой прообраз, скульптор вместо звонких монет получил плетей и Антипа с удовольствием забыл этот случай, но вот память о беспокойстве осталась.

— Здравствуй, Каиафа, — произнес он, входя. — Привет и вам, уважаемые!

Старики торопливо и неискренне закланялись в ответ, Каиафа же поздоровался сухо, не скрывая неприязни и неловкости положения.

— И тебе привет, тетрарх!

— Чем могу помочь? — спросил Ирод Антипа, выдавливая из себя вежливую улыбку. — И чем обязан вашему визиту в такой ранний час?

— У нас короткое дело, — ответ Каиафа произнес сквозь зубы. — Пилат направил нас к тебе, чтобы ты, как тетрарх, вынес свой приговор арестованному…

Пилат? Сам Пилат Понтийский послал к нему Каиафу для того, чтобы Ирод Антипа выказал свое мнение?

Слышать такое и видеть унижение недоброжелателя стоило дорогого, но то, что именно игемон унизил первосвященника, направив к недругу на поклон, не могло не навести на мысль, что таким странным образом прокуратор пытается наладить взаимоотношения с тетрархом и ждет теперь ответных проявлений лояльности от Антипы.

— Почему именно я? В первый раз вижу этого человека…

— Зато ты много раз слышал о нем, — криво ухмыльнулся первосвященник. — Его имя Иешуа га-Ноцри, он из Галилеи, считает себя машиахом и называется на людях Царем Иудейским…

При имени га-Ноцри по лицу Антипы пробежала тень.

Он, невольно подобравшись, шагнул вперед и стал перед пленником.

— Так это ты, га-Ноцри? Тебе мало было проповедовать в Галилее. Ты решил, что нужен в Ершалаиме? — Антипа подошел еще ближе к арестованному и внимательно всмотрелся в его лицо, словно хотел проникнуть взглядом в сами мысли. — Не тебе ли я передавал предупреждение, чтобы ты оставил проповеди и покинул пределы Галилеи?

Иешуа молчал, глядя сквозь тетрарха, словно того и не было вовсе.

— Где вы арестовали его? — спросил Антипа. — Надеюсь, не у меня в Тивериаде? В Себастии?

— В Гефсимании, этой ночью, — ответил Каиафа.

— И за что? Впрочем, можешь не отвечать… — Ирод обошел вокруг Иешуа, будто бы разглядывал статую. — Я и сам знаю. За длинный язык! Что ты говорил на этот раз, га-Ноцри?

Иешуа не ответил и даже не повернул головы. Зато первосвященник кивнул, подтверждая слова тетрарха.

Антипа усмехнулся.

— Молчишь? Что ж, думаю, ты опоздал с молчанием, проповедник! Язык уже погубил твоего знакомца, Иоханнана, и теперь ты идешь по его стопам… Значит, ты все-таки покинул свое убежище, га-Ноцри? Тебе не сиделось в Капернауме и ты решил, что пора развращать речами людей в столице? Наверное, Предвечный забрал у тебя разум! Что он говорил здесь, Каиафа? Звал к оружию, как его дружок Окунающий? Проклинал вас, жрецов?

— Нет, тетрарх, — сказал первосвященник, и в его интонациях сквозила злая насмешка. — Нас он не проклинал. Его провинность в том, что он занял место твоего отца. Он — новый царь Иудеи. Может, он не солгал? Посмотри, узнаешь ли ты в нем брата?

Глаза Ирода Антипы при этих словах вспыхнули мрачным огнем. Черты лица исказились, и он на миг стал до жути похож на своего царственного родителя в последние годы жизни, когда тяжкий груз свершенных жестокостей и смертельная болезнь уже начали жрать того изнутри, и вместе с болью к царю вернулись те страшные, неконтролируемые разумом приступы бешенства, во время которых он мог убить или замучить до смерти любого, даже самого близкого человека.

Тот же резкий профиль идумейца с нависающим на верхнюю губу носом, рубленные скулы, выпирающие надбровные дуги… Высокий лоб тетрарха пошел морщинами, рот брезгливо выгнулся. Любой, кто когда-либо видел Ирода Великого во гневе, наверное, ужаснулся бы сходству, но оно, проявившись, тут же пропало. В отличие от отца, Антипа умел превосходно владеть собой. Естественно, когда дело не касалось Иродиады…

— Брат мой… — проворковал тетрарх, и от этого грудного клекота даже у Каиафы по спине побежали мурашки, а старых книжников и вовсе перекорежило. — Возлюбленный брат мой, Иешуа… Что же ты не говоришь со мной? Неужто держишь на меня зло за Иоханнана по прозвищу га-Матбиль? Так верь мне, брат мой, я не мог поступить иначе!

Даже шипение змеи звучало бы более миролюбиво, чем голос Ирода Антипы в эти мгновения. Каиафа остался спокоен лицом, но внутри его все ликовало — одной фразой, безо всяких ухищрений и лжи, он добился от Антипы того, чего хотел: смертельного приговора для ложного машиаха. Одну вещь тетрарх любил чуть меньше Иродиады, но более всего остального на свете — свою власть — и горе тому, кто бы осмелился на нее посягнуть!

— Я должен был убить его дважды, — продолжал Ирод Антипа, продолжая двигаться вокруг арестованного по кругу, словно хищник, готовящий смертельную атаку на обездвиженную ужасом жертву. — За дурные слова о моей возлюбленной жене и за то, что он хотел поднять людей на бунт! А я убил его всего один раз, брат мой! Не мучая, быстро, палач умертвил его одним ударом меча… Совсем не так, как мне хотелось! Я так мечтал убить его медленно. Спустить кожу с его спины и бросить тело на муравейник, чтобы его сожрали изнутри… Или прибить живого к воротам Махерона и глядеть на него, пока боль и солнце будут терзать его часами! Или распять вниз головой, чтобы увидеть, как кровь и дерьмо льются из его поганого рта… Но я всего лишь приказал отсечь ему главу и преподнес ее в дар той, кого он оскорблял и бранил неустанно. Знаешь, брат, я бы простил ему призывы к бунту! Возможно, простил бы… Но простить два преступления сразу было выше моих сил… Неужели ты так и будешь молчать? Неужели ты не простишь меня, своего родственника?

Каиафа внимательно следил за лицом га-Ноцри. На щеках арестованного выступили красные пятна гнева, но он продолжал смотреть перед собой, не поворачивая головы в сторону тетрарха.

— Ничего, Иешуа, — Антипа улыбнулся одним ртом, глаза продолжали светиться ненавистью. — Время все лечит. Ты простишь меня. Обязательно простишь. Мне же рассказывали, что ты призывал простить врага своего, а если тебя ударят по щеке, то подставить другую щеку. Значит, мы обязательно помиримся, как и подобает братьям. Возлюбим друг друга…

Он внезапно шагнул к га-Ноцри, резко, будто бы прыгнул, и прижал пленника к своей широкой груди.

— Что же ты грязен, Иешуа? — спросил он, отстраняя га-Ноцри от себя. — Почему ты не в подобающих царю одеждах? Как ты терпишь такое обращение с собой? Эй! — неожиданно визгливо крикнул он, и тут же в зал вбежали слуги, караулившие за дверями. — Принесите царю иудейскому мой торжественный праздничный наряд!

Слуги бросились прочь, а тетрарх снова приблизил свое лицо к лицу пленника и произнес свистящим шепотом:

— Видишь, как я забочусь о тебе, брат! Никто не сможет сказать, что ты ушел из моего дома в рванине, не получив достойного облачения на Пейсах. Жаль, что нам так и не придется поговорить. Мне всегда было интересно узнать, действительно ли ты так наивен, как хочешь казаться. Или в твоих словах и действиях есть смысл, который мне не дано уловить? Как далеко простирается твоя вера в предназначение, брат мой? Как далеко ты зайдешь, чтобы доказать свою избранность? Ведь нигде не сказано, что машиаха нельзя убить! Готов ли ты, Иешуа, умереть в подтверждение своих слов? Ведь нет обратной дороги с креста даже для царя иудейского…

— Что скажешь, тетрарх? — спросил Каиафа и, несмотря на то, что он старался не показать чувств, голос первосвященника дрожал от торжества. — Виновен ли этот человек?

Антипа взглянул на него мертвыми глазами.

— Виновен ли мой брат? Да ты с ума сошел, первосвященник! Конечно же — нет! Он — Царь Иудейский! Он главенствует над всеми четверовластниками, он соберет страну под длань свою! В чем он провинился в Галилее? Разве только тем, что не пришел ко мне и не сказал, что он плоть от плоти и кровь от крови Давидовой… Не мне он соперник, Каиафа… Он — царь надо мной! Как я могу судить царя? Скажи Пилату — он соперник одному Цезарю! Пусть Цезарь Тиберий признает его или судит, если на то его воля! Только Рим решит судьбу Царя Иудеи, а не братья его!

Улыбка сошла с лица первосвященника. Тетрарх продолжал игру, начатую прокуратором, давал волю своей неприязни к семье Ханнана, ко всем жрецам Храма, ко всему саддукейскому сословию. Он играл с Иешуа, как кот играет с пойманной мышью, не забывая бить когтистой лапой и самого Каиафу! Да будь он проклят!

Первосвященник снова натянул на лицо улыбку, хоть далось это ему нелегко.

— Передам прокуратору слово в слово, тетрарх. Я думаю, он будет рад вашему единомыслию.

Слуги внесли одежду — великолепную белую мантию с окантовкой, настоящую царскую одежду, и расшитый цветной ниткой широкий кушак.

— Оденьте его! — приказал Антипа тоном, не терпящим возражений.

Во дворце хорошо знали, как опасен тетрарх в таком настроении, и указание выполнили незамедлительно. Когда слуги сорвали с арестованного разорванный и грязный после ночной возни кетонет, книжники, ворча недовольно, отвернулись.

В этот момент оба — и Ирод Антипа, и Каиафа, смотрели на унижение га-Ноцри с одинаково довольным выражением лица. Иешуа не сопротивлялся, давая слугам делать дело, и вскоре уже стоял перед тетрархом в новом облачении.

— А тебе идет, — сообщил Антипа, оглядывая свою жертву с головы до ног. — Жаль, нет свободного венца, но ничего… У Пилата тебе что-нибудь придумают! Все-таки — царь… По всему видно, по гордости, по осанке! Не бродяга без роду и племени, не дешевый проповедник — кумир рыбаков, крестьян и прочего отребья… Властитель из рода Давидова! Дай обниму тебя еще раз!

Он снова прижал Иешуа к груди.

— Если останешься жив, брат мой, и тебя занесет в Тивериаду — обязательно навести меня! Не представляешь, как я буду рад! И Иродиада! И дочь ее, Саломея, тоже! Девочка бесподобно танцует, я попрошу ее сплясать для тебя! Уверен, она не откажет! Ну…

Он посмотрел в застывшее лицо га-Ноцри.

— Тебе пора! Каиафа, ты проводишь моего брата к прокуратору? Я бы и сам пошел с ним, но у меня так много неотложных дел в предпраздничный день!

— Благодарю тебя, тетрарх, — сказал Каиафа с нарочитой вежливостью. — Мы проводим его к Пилату. Пусть Господь примет твою пасхальную жертву и будет к тебе благосклонен!

— И тебе хорошего праздника, Каиафа! Передай уважаемому Ханнану мой привет и пожелания здоровья и долгих лет жизни! Особенно долгих лет жизни!

Левиты повели облаченного в царские одежды пленника к выходу, за ними двинулись книжники и последним — Каиафа, с примерзшей к губам гримасой, изображавшей улыбку.

Тетрарх Иудеи и Переи, достойный сын своего великого отца Ирод Антипа дождался, пока стража закроет за гостями массивные двери, и смыл маску радушия со своего лица. Будь проклят этот город, полный шпионов, жрецов и сумасшедших! Будь проклят Каиафа с его выжившим из ума тестем! Какое счастье жить там, где нет вас всех!

В груди клокотал не нашедший выхода гнев.

— Надо будет убить кого-нибудь из рабов сегодня же… — подумал Антипа. — Нет, не убить… Зачем портить имущество? Но выпороть надо… Обязательно кого-нибудь выпороть… Я умру, если сегодня не понюхаю крови…

— Подайте вина, — приказал он хрипло.

Принесли чашу, и тетрарх опорожнил ее одним глотком. Виночерпий, не дожидаясь приказа, налил еще, и Антипа снова приник к сосуду с темной, пахнущей терпким виноградом жидкостью.

Отпустило. Крови больше не хотелось. Вина тоже.

Ирод Антипа швырнул чашу под ноги виночерпию и вышел вон из гостевой залы.

Глава 2

Израиль

Бедуинская ферма в Иудейской пустыне

Наши дни

Утро обещало быть жарким.

Зайд закончил дела в гараже и двинулся в дом — хотелось холодной воды, умыться и немного посидеть в тени и прохладе. Все-таки возраст давал о себе знать — немного ломило поясницу от поднятых тяжестей (а ведь носил на себе раньше почти сорок килограммов амуниции, и мог идти сутками, не теряя дыхания!) и сердце стучало не так ровно, как пару лет назад.

И еще — жара… Жара, к которой он привык с рождения, без которой не представлял себе жизни, начала тяготить его. Не всегда, но… Раньше он наслаждался жгучими поцелуями солнца, теперь же все чаще искал от них убежища.

Увидев его, жена сразу же подала чашку горячего мятного чая, и Зайд, усевшись на покрытый шкурами старый диван, с наслаждением вытянул длинные мускулистые ноги и пошевелил голыми пыльными пальцами.

Домашняя работа на утро сделана, можно и посидеть. Он нащупал пульт телевизора и принялся перебирать каналы. Просто так, программа за программой, чтобы чем-то занять глаза. Когда на экране мелькнуло знакомое лицо, он не сразу понял, о чем идет речь. Пришлось вернуться на новостной канал и добавить громкости.

Жена удивленно посмотрела на него, обычно Зайд смотрел новости без звука. Все происходившее вне дома, за пределами пустыни, мало интересовало ее супруга. Исключение иногда делалось для спортивных программ и передач о животных по каналу Geo Wild, но чтобы муж смотрел и слушал обычные новости…

— Если кто-нибудь из вас увидит этих людей…

Хавва всмотрелась в лица на экране. Парень и девушка, которые приезжали к ним в дом вместе со старым профессором, сослуживцем Зайда. Те, кому он отдал свой пикап.

Взгляд мужа, в котором еще минуту назад читалась усталость и умиротворенность, внезапно стал напряженным, жестким. Она хорошо знала, что означает этот взгляд. Возможно, Зайд был не самым честным человеком и не самым добрым, хотя ей и детям жаловаться особо было не на что, но он всегда был человеком действия.

— Что-то произошло? — спросила она осторожно.

Он кивнул.

— … по подозрению в участии организации теракта в отеле «Царица Савская», произошедшем в Эйлате вчера вечером, — продолжал диктор.

— Ты дал им машину, — сказала она. — Теперь у нас будут неприятности. Ты поэтому волнуешься?

Зайд покачал седой головой.

— Я знаю Рувима сорок лет, я воевал с ним рядом. Он никогда и ни при каких обстоятельствах не сделает зла этой стране. И эти дети не террористы, Хавва. Просто они в беде. Дай мне телефон, я позвоню Якубу.

— Вы уезжаете?

— Да.

— Что тебе понадобится?

— Принеси пистолеты и патроны к ним. И еще — мой нож.

— Хорошо.

— Якуб, — сказал Зайд в трубку пелефона. — Ты мне нужен. Да. Прямо сейчас.

Он посмотрел на экран сотового, потом на панель телевизора (новости закончились и канал начал транслировать рекламный блок) и нажал кнопку отключения на дистанционке. Экран потух, в доме стало тихо.

Некоторое время оба молчали, а потом Хавва спросила:

— Когда вы едете?

— Якуб обещал приехать через час.

— Значит, вы еще успеете пообедать, — заметила она со свойственной ей рассудительностью. — Нехорошо пускаться в путь с пустым желудком.

Зайд снова кивнул, соглашаясь с женой, и встал с лежанки, выпрямившись во весь свой немаленький рост.

— Перед тем, как готовить обед, дай мне пистолеты. Пока приедет сын, я проверю оружие.

— Где ты будешь их искать?

— Я гашаш. И искать — это то, что я хорошо умею делать.

— И что сделаешь, когда найдешь их?

— Об этом я спрошу Рувима. Ему виднее.

— Ты так ему веришь?

— Да, Хавва.

— Пусть его защитит Аллах, — сказала она искренне. — Он хороший человек, если заставил тебя сказать, что ты кому-то веришь.

— Он хороший человек, — подтвердил Зайд. — Великий грех будет бросить его в беде. Я рад, что ты понимаешь это, жена…

Израиль. Иерусалим

Наши дни

— Теперь можешь попробовать звонить, — сказал Рувим, когда они въехали в Иерусалим. — Только надо понять — куда?

— Ясно, что не в полицию, — отозвалась Арин. — Я не знаю, что делать, Рувим…

— Никто не знает. Но план на ближайшие полчаса у меня есть! Минут через десять-пятнадцать будем бросать машину и искать себе другую. Наш арабский друг, наверное, уже рыдает в жилеты полицейским, джип начнут разыскивать. За угон нас не посадят, но не уверен, что в полицейском участке нас не достанут дружки Вальтера. Даже если эта сволочь утонула, у него еще много живых помощников.

— Может, лучше пешком?

— Вопрос не в том, Арин, ходить или ездить. Вопрос — куда теперь ходить или ездить! Боюсь, девочка моя, что на него я ответить не смогу.

Он свернул в переулок, разыскивая место для парковки.

— Нам нужна одежда. Сколько там в кошельке?

В бумажнике Дауда оказалось две сотни шекелей и две стодолларовые бумажки.

— Ну, — протянул Кац с некоторым облегчением, — не сокровища Креза, но все-таки… Если не покупать штанов от Версаче, то на эти деньги можно одеться. Мне с моей подранной физиономией и окровавленной задницей в лавку не сунуться, поэтому пойдешь ты…

Он улыбнулся, и Арин сразу стало легче. Рувим не падает духом, значит, и она не должна!

— Еще не забыла, как умываться?

Он достал из кармана в двери недопитую прежним хозяином пластиковую бутылку с водой.

— Приводи себя в порядок — и вперед! Вот и лавка…

Профессор направил джип двумя колесами на тротуар и остановился.

— Квитанцию за неправильную парковку нам не оплачивать! — пояснил он. — Давай-ка я тебе солью!

Арин кое-как умылась, но вид все-равно получился страшноватый. Стоящие колтуном волосы, из которых даже ливень не вымыл всю глину и грязь, руки с ободранными пальцами и сломанными грязными ногтями…

На бледном с недосыпа, исцарапанном лице горели красные воспаленные глаза.

Она посмотрела на свое отражение в зеркальце солнцезащитного козырька и едва не расплакалась.

— Не все так плохо, — попытался утешить ее Рувим. — Главное, что мы оба живы. И я уверен, что и Валентин жив. Он обязательно найдется! Ну, не мог мой родной племянник утонуть! Не мог — и все! Ты верь мне, девочка! Главное, чтобы все были живы, а остальное… Остальное можно перетерпеть. Так что вытри свои красивенькие глазки! (Арин всхлипнула). Всё, всё, всё, всё… Никаких слез! У нас нет времени на слезы! Если нас поймают сейчас, не успеешь даже носом шмыгнуть! Слушай меня, девочка! Соберись! Идешь и покупаешь одежду на нас двоих. Обувь спортивную, самую простую. На что денег хватит. Сандалии не бери, нужны закрытые пальцы. Носки хлопковые, подлиннее. Это в первую очередь. Остаются деньги — берешь очки от солнца, бейсболки. Очки покупай большие, на пол-лица. Понимаешь, зачем?

Арин кивнула и проглотила слезы.

Нет, решительности и мужества она не потеряла, но чужая изможденная женщина из зеркальца напомнила ей, как же она устала! Силы были на исходе. И никто в целом мире не мог сказать, чем это закончится и закончится ли вообще.

— Умница, — похвалил Кац, роясь в подлокотнике. — Все понимаешь, значит, моя девочка на месте! Давай, дуй на шопинг, Арин. У нас времени в обрез!

Хозяин лавки — пожилой араб с грустными глазами и острым подбородком — при виде девушки приподнял бровь, но ничего не сказал. В лавке пахло кальяном и слежавшимися вещами, но зато цены были доступными. Профессор явно не знал, сколько может стоить товар в таком магазинчике, иначе бы точно обрадовался. На званый ужин в таких нарядах было не сунуться, но слиться с толпой туристов на многолюдных иерусалимских улочках — вполне!

Арин остановилась на просторной светлой футболке с эмблемой Калифорнийского университета, беспородных джинсах китайского происхождения и кроссовках «Меррел» явно не первый год стоявших на распродаже из-за неходового размера. Ей же обувка пришлась почти впору — ходить в обуви на пол-сантиметра больше, чем надо, удобнее, чем в одном ботинке. Второй ботинок слетел с ноги Арин еще в ущелье и, наверное, сейчас уже плавал в Мертвом море.

Она оделась за ширмой (араб пытался подглядывать за ней, но заметил, что она все видит, и ретировался за прилавок), и продолжила рыться в ворохах шмотья, лежащих вокруг. Поиски ее завершились успешно. Для профессора сгодились китайские матерчатые кроссовки, хлопковая клетчатая рубаха на мелких пуговках и синие льняные брюки с распродажного лотка. Все вместе хозяин продал за тридцать долларов да еще сделал скидку на очки и шапочки, так что денег у беглецов осталось еще немало.

Рувим переоделся на заднем сидении, кряхтя и постанывая — болела простреленная ягодица. Ни у него, ни у Арин не было возможности сменить повязки, но пока спасали антибиотики. О том, что будет, когда раны начнут гнить, профессор Кац не хотел и задумываться. Будет день, будет пища… Тут уж не до жира!

Они бросили джип с незапертыми дверцами и ключами в замке зажигания.

— Мы с тобой капиталисты, — Рувим подсчитал наличность и остался доволен. — Причем бессовестные, нажившие состояние грабежом беднейших прослоек арабского населения! Если верить моему другу Бене Борухидершмоеру — утихомирить совесть легче, чем чувство голода. И он таки прав! В ресторан пригласить тебя не могу, не одет, а вот в местной забегаловке нам самое место. Не знаю, как ты, а я умираю от голода! Перекусим, а в процессе и решим, к какому берегу нам прибиться…

В Старом городе небольших ресторанчиков почти столько же, сколько сувенирных лавок. Здесь, буквально в двух шагах от главных туристических маршрутов, было сравнительно тихо и, если не обращать внимание на детали, то вполне можно окунуться в атмосферу настоящего старого Иерусалима. Харчевня, которую облюбовала Арин, убери из нее пластиковую мебель, допотопный телевизор в углу и холодильник, вполне могла бы существовать лет двести-триста назад. И хозяева, пожилая арабская чета, соответствовали этому впечатлению. Он — толстый, весь поросший черной шестью, словно камень мхом, остро пахнущий потом, чесноком и еще какими-то специями. Она — маленькая, высохшая, морщинистая, с руками — птичьими лапками и птичьей же головкой на тонкой веточке шеи.

Вид беглецов не вызвал у них удивления. Меню в харчевне обнаружилось только на арабском и занимало один лист крупным почерком, зато готовили здесь вкусно, а стоила еда дешево. Через несколько минут весь стол был заставлен тарелками и пиалами с разнообразными закусками из овощей и мяса, вид, вкус и названия которых привели бы в недоумение любого европейца.

Только управившись с большей частью принесенного толстяком-хозяином, профессор и Арин почувствовали, насколько были голодны, а через несколько минут — насколько вымотались. Сказать, что их начало клонить в сон — это ничего не сказать. Рувим заказал кофе по-арабски, и хозяин тут же принес щербатые старые чашки с густым напитком, испускавшим оглушительный аромат. Древний телевизор в углу бубнил неразборчиво, по экрану стекала выцветшая картинка, бежали помехи, над остатками еды закружились голодные весенние мухи, счастливо избежавшие развешенных по углам «липучек».

Профессор Кац не сразу понял, что именно рисует немощный от возраста кинескоп, а когда понял, кофе потерял для него вкус, а съеденное мерзко зашевелилось в животе.

Канал был арабским, но такие новости транслировались лицензированными станциями в обязательном порядке.

— Твою мать… — сказал Рувим на языке страны, в которой родился. — Твою ж в бога в душу мать!

Арин идиому поняла частично, но, повернувшись к экрану, сама охнула от неожиданности и страха.

На весь Израиль показывали ее фотографию (взятую из армейского личного дела) и фотографию Валентина. Текст можно было не слушать. По нижней кромке картинки бежали строкой телефоны, мигала красным надпись «немедленно сообщить».

— Спокойно, — сказал Рувим, обращаясь не столько к девушке, сколько к себе самому. — Спокойно, Арин! Пока еще ничего не произошло, а у нас, кажется, варианты появились… Во-первых, теперь я знаю, кому мы позвоним и как это сделаем. А во-вторых, у нас есть возможность сдаться!

— Кому сдаться?

— Властям, — Кац показал подбородком на телеэкран. — Если все сделать правильно, у нас будет защита. Но давай смотреть на такой расклад как на крайний случай.

— А какой случай не крайний?

— Пелефон с тобой?

— Да.

— Давай-ка сюда.

Рувим взял трубку и бросив быстрый цепкий взгляд на бегущую строку, набрал номер.

— Считай до сорока пяти, — приказал он Арин. — Тихо, но вслух… Давай!

На том конце линии подняли трубку.

— У меня есть информация о нахождении Арин бин Тарик, — произнес профессор по-арабски.

Голос у него изменился до неузнаваемости, задребезжал по-старчески, просел. Толстяк-хозяин уставился на Каца в недоумении, потом посмотрел на экран своего антикварного телевизора, снова на Каца, опять перевел взгляд на Арин и тут же спал с лица. Щеки у него обвисли, словно бока у пробитого футбольного мяча.

В пелефоне загудел чей-то баритон.

— Нет, — проскрипел профессор, — вам я не скажу ничего. Я перезвоню по этому же номеру через полчаса и хочу говорить только с Ави Дихтером. Ты слышишь меня, парень — только с Ави Дихтером. Скажи ему, что старый египтянин скажет ему то, что нужно! Понял? Я знаю, что он в отставке. Ну и что?

— Тридцать… — сосчитала Арин, не сводя с профессора глаз.

Голос в трубке заворковал, стал мягче — говорящий явно пытался уговорить Каца стать по покладистее.

— Тридцать пять! Тридцать шесть! Тридцать семь!

Рувим кивнул — я все слышу и тут же показал кулак хозяину, который начал приставным шагом двигаться прочь из залы. Толстяк побледнел еще больше и замер, прислушиваясь к разговору.

— Вам нужно найти девку? — спросил Кац у ласкового собеседника. — Тогда дайте мне поговорить с Ави. Иначе я больше не позвоню. Полчаса!

— Сорок три, сорок четыре…

— Все, — отрезал Рувим и отключился.

— Иди сюда! — приказал он перепуганному ресторатору. — Иди сюда и слушай меня, хадратек[38].

Хозяин не двинулся с места. Он выглядел так, будто бы в его кафе только что попала молния.

— Мы сейчас уйдем, — продолжил Кац. — Просто уйдем. Мы никому не хотим зла. Ты получишь деньги за еду и еще чуть-чуть. За молчание. Понял? И молчать ты будешь до полудня. Потом говори сколько хочешь, ничего тебе за это не будет.

Рувим встал, и Арин встала вместе с ним. Толстяк сразу стал ниже ростом. Жена-птичка на миг мелькнула в дверях кухни, но ничего не заметила и исчезла внутри помещения.

— Но… если ты откроешь рот до полудня, — сказал профессор, приблизившись к хозяину вплотную, — то я вернусь, чтобы ты закрыл его навсегда!

Рувим был на голову ниже араба и глядел на него снизу вверх, но выглядело это так, будто бы Кац навис над ним Пизанской башней, могучий и страшный.

— Руку дай! — приказал профессор, сверля араба недобрым взглядом.

Он сунул в протянутую потную руку кучу мятых шекелей и, ухватив Арин под локоть, выскользнул в двери, сразу оказавшись на кривой и нечистой улочке, выходящей к рыночному кварталу.

— Бегом! Бегом! — торопил он Арин, на ходу разбирая телефон на части.

Батарейка полетела в сторону и Рувим с размаху ахнул трубкой о камни тротуара. В стороны брызнули цветные осколки, зазвенели металлические детальки.

— Уходим!

Поворот, короткий проулок…

Кац шмыгнул в задние двери какой-то лавки.

Тесный проход между тюками с товаром, комната с какими-то людьми (профессор крикнул: «Мы уже уходим!» и люди прянули в стороны, испуганно косясь на странного незнакомца с женщиной, прикрывающей лицо), снова лавка с коврами, сумками, полудрагоценными камнями в плетеных корзинках и разноцветными кальянами на полу…

Они выскочили на рынок, врезались в разгоряченную многотысячную толпу, бредущую по тесным улочкам Старого города в поисках сувениров и святости.

— Закрой лицо! — скомандовал профессор. — Очки, кепка, но голову не опускай!

Арин среагировала мгновенно.

Толпа приняла их в свое чрево. Здесь было бы почти безопасно, но установленные повсюду камеры слежения были более внимательны, чем сотня соглядатаев. Они постоянно снимали толпу, сканировали лица, попавшие в поле зрения объективов, и отсылали полученные фото в дата-центр, где мощный компьютер обрабатывал тысячи полученных кадров, сравнивая их с базой из фотографий известных преступников, террористов и лиц, находящихся в розыске.

Фото Арин и Шагровского были введены в систему поиска чуть больше часа назад, и стоило кому-нибудь из них «засветиться» перед камерами, как службы, выставившие «флажок», спустя несколько секунд получили бы сигнал с указанием точного местонахождения объекта розыска. Остальное было бы делом техники.

Но широкий козырек бейсболки и солнцезащитные стекла закрывали почти 60 процентов лица девушки, а достоверность сравнения в таком случае невысока и система не поднимала тревогу. Рувим и Арин двигались в том же ритме, что и толпа вокруг них, но профессор знал, что почивать на лаврах не стоит. Проблема заключалась в том, что такие камеры в Иерусалиме были установлены во многих местах и оказаться в поле их зрения можно было совершенно неожиданно. В тот момент, когда тебя начинают искать, есть только один способ не попасться — лечь на дно и не отсвечивать. Причем о твоем убежище в идеале никто не должен знать, в твоем холодильнике обязан храниться запас продуктов на несколько месяцев, ты не должен никуда выходить, общаться с соседями, звонить по телефону и даже траффик твоего компьютера должен быть таким, чтобы не вызвать интерес у контролирующих Сеть структур. Увы, мало кому удается выполнить все необходимые условия. Если тебя серьезно ищут, то рано или поздно найдут, как бы слаб ни был след. Поэтому задачей Каца и Арин было не спрятаться (тем более, что места для организации «лёжки» у них не было), а успеть обезопасить себя до того, как они услышат окрик: «Стоять! Руки за голову!».

— Теперь — купить пелефон, — сообщил профессор девушке вполголоса, — смотри любую лавку с мобильными трубками! Нам нужно позвонить через двадцать минут.

— Ты думаешь, твой знакомый будет с нами разговаривать?

— Если они найдут его, а они его найдут… Тогда будет.

— И он сможет помочь?

Кац улыбнулся, но как-то невесело, хотя, наверное, пытался изобразить оптимизм.

— Во всяком случае, он точно попытается… разобраться. У нас с тобой есть первоочередная задача — не попасть под удар за оставшиеся двадцать минут. И второстепенная… Ага, а вот и то, что нам нужно!

В небольшом магазинчике они купили дешевую «нокию» и стартовый пакет «Оранжа». Потом зашли в сувенирную лавку и бродили между прилавками до тех пор, пока не настало время звонить.

Рувим Кац набрал по памяти номер, подождал, пока на том конце сняли трубку, и снова изобразил голос старого араба.

— Я звонил вам по поводу Арин бин Тарик, — проскрипел он. — Вы нашли Ави Дихтера?

Человек из «Шабак» явно ждал его звонка.

— Подождите на линии…

На мгновение в динамике «нокии» воцарилась полная тишина, профессор даже подумал, что трубка выключилась, но спустя секунду он услышал знакомый голос:

— Дихтер слушает! Это ты, Египтянин? Вот уж не думал, что когда-нибудь ты будешь искать меня таким способом!

— Прости, Ави, — сказал Кац своим обычным голосом. — Рад тебя слышать, старина! Веришь? Ну, не было у меня возможности дозваниваться к тебе через секретаря. Минутка найдется?

— Шутишь?

— Пытаюсь.

— Я так понял, что у тебя проблемы?

— Не просто проблемы. Большие проблемы.

— Ну, что ж… Встретимся — обсудим? Ты где?

Глава 3

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Великого

30 год н. э.

Прокула догнала Мириам у самого выхода.

— Погоди!

Мириам остановилась, обернулась на окрик. Лицо ее было мокрым от слез, глаза потухшими, почти мертвыми, но на самом дне их плескалась такая боль, что Прокуле захотелось обнять иудейку и заплакать вместе с ней, уткнувшись лицом в ее плечо. Жена прокуратора была незлым человеком и умела сочувствовать чужому горю. Иногда даже больше, чем могла себе позволить по положению.

Прокула остановилась в нескольких шагах от просительницы и сделала знак сопровождавшей страже отойти в сторону.

— Тебя зовут Мириам?

— Да.

— Арестованный — твой муж?

— Человек, ближе которого у меня нет.

— Значит, муж.

— Пусть будет так, госпожа.

— Называй меня Прокула.

— Пусть будет так, Прокула.

— Ты ненавидишь прокуратора? После того, как он приговорил твоего мужа к смерти?

Мириам внимательно посмотрела ей в глаза.

— Твой муж любит смерть, Прокула. Он дарит ее с удовольствием.

— Он воин, Мириам, — сказала Прокула, будто оправдываясь. — Смерть всегда с ним рядом. Поверь, он не может преступить закон. Единственное, что бы он мог сделать, это отправить твоего мужа в Рим. Но это бы ничего не изменило. Я слышала… Закон об оскорблении величия. Даже будь он римским гражданином… Даже будь он сенатором! Наказание одно — смерть.

Они стояли друг напротив друга — высокая, плотная римлянка с забранными в красивую прическу светлыми волосами, прикрытыми тончайшим покрывалом — рикой, в богатой, с золотой канвой тунике-столе и расшитых александрийским жемчугом башмачках, и иудейка — почти на полголовы ниже, смуглая, темноволосая, в платке, одетая в достаточно простой, хоть и цельнотканый кетонет и греческие сандалии.

— Ты защищаешь своего мужа, я — своего. Что ты хочешь от меня, Прокула? Чтобы я сказала, что прощаю прокуратора? Я никогда не прощу его, но ему не нужно мое прощение. Что ему до нас? Он правит здесь, но это не его страна. Он тут гость, хоть и незваный. Один из многих. Все они рано или поздно уходят, а страна остается…

— Он не виноват в том, что закон суров, — повторила Прокула с какой-то обреченной убежденностью. — Не Пилат приговорил твоего мужа к смерти, а закон, который тот нарушил. Понимаешь? Меч отсекает голову… Но разве можно винить в чем-то меч?

— Что ты хочешь от меня, римлянка? — голос Мириам дрожал, как натянутая тетива, по лицу снова потекли слезы. — Зачем ты пошла за мной? Ты же не можешь уговорить своего мужа нарушить закон, так зачем ты мучаешь меня? Твой муж — меч? Он — разящий пилум? Стрела, пущенная из лука? Он убивает потому, что создан убивать? Ты любишь его таким — так утешься этим! Мой муж — просто человек, и сегодня палач прибьет его к кресту. Скажи мне, как может сын плотника из Иудеи оскорбить величие римского Цезаря? Что он должен сделать, чтобы его распяли? Он просил Бога помочь ему стать освободителем моего народа, но Бог не услышал его просьбы. Этой провинности достаточно, чтобы приговорить моего мужа к смерти? Лишить его жизни за произнесенную молитву? За сказанные слова?

— Таков закон, — произнесла Прокула, задрав подбородок и глядя на Мириам сверху вниз. — Рим — это закон. Он стоит на том, что существуют законы, и Пилат не придумывает их, а лишь следит за их соблюдением. Ты права, иудейка, я не могу уговорить своего мужа отменить казнь. Никто не может. Я шла за тобой не для того, чтобы насладиться твоим горем или дать тебе ложную надежду. Я могу попросить мужа о двух вещах — дать осужденным вино с рошем[39] и смирной да сократить их муки ударом пилума. В этом он мне не откажет. Я не хочу, чтобы ты умоляла меня об этой милости. Я хочу, чтобы ты знала, что тронула мое сердце и я сделаю это для тебя. Он умрет быстро, еще до наступления сумерек. Примешь ли ты такое милосердие?

Мириам на несколько мгновений спрятала лицо в ладонях, а когда отняла их, глаза ее были сухими и та боль, что плескалась на их донышке, превратилась в бурлящий шквал.

— Принимаю, римлянка и благодарю тебя от его имени.

— Может быть, ненависть твоя к моему мужу уменьшится, хоть на малую долю…

Мириам покачала головой.

— Пусть попросит прощения у ваших богов — они будут к нему благосклоннее.

— Ты говорила правильно — ему прощение не нужно, ему нужна уверенность в правоте. Но оно нужно мне, Мириам.

— Я бы предложила тебе вино с рошем и смирной, …но вряд ли вино поможет. Ты добрее игемона, смирись с этим. Или возрадуйся — мне все равно.

Мириам пожала плечами, даже не пожала, а передернула, словно здесь, в тени, ее вдруг настиг порыв ледяного ветра, и продолжила:

— Значит, мой муж умрет быстро. Что ж… Еще раз благодарю тебя за милость, римлянка. Каждый дает, что может. Кто-то — жизнь, а кто-то — смерть. А теперь… Прощай.

Иудейка повернулась и пошла прочь, из тени галереи на яркое, жгучее солнце. Спина у нее была совершенно прямой и от этого, удаляясь, она казалась выше ростом.

Прокула смотрела ей вслед и думала, что такое самообладание перед лицом неизбежной потери делает этой чужой женщине честь. Сама она, наверное, расплакалась бы навзрыд… Дала бы волю чувствам! Вела бы себя совсем не так сдержанно и гордо!

Если бы жена прокуратора могла в этот момент видеть лицо Мириам…

Та шла по залитому беспощадным голодным солнцем двору с перепачканным кровью и слезами лицом. Кровь из прокушенной губы капала на грудь Мириам, растекаясь коричневыми пятнами по ткани кетонета, но плечи ни разу не дрогнули от рыданий. Ни разу, пока ее еще можно было видеть из галереи, ведущей на лифостратон.

Израиль. Пригород Тель-Авива

Наши дни

— Есть! — Хасим быстрым движением почесал лоб под самыми волосами и пробежался пальцами по клавиатуре ноутбука. — Это точно он! Минуту назад прошло соединение с мобильной трубки «Оранжа» на телефоны, указанные в оповещении. Это Старый город. Арабский рынок.

— Если он говорит с колл-центром «Шабак», — голос собеседника Хасима раздавался из динамиков лэптопа, разговор проходил по «скайпу», — то, скорее всего, собирается сдаться.

Человек говорил на арабском.

— Дай координаты.

— Это город, — пояснил Хасим. — Там трудно запеленговать с точностью до метра, но они здесь…

— Квартал?

— Да.

— Уверен?

Компьютерщик пожал плечами.

— Пока да, но через пять минут…

— Мои уже выехали…

Человек с иронией хмыкнул.

— Постарайся и через пять минут их не потерять…

— Я стараюсь, — сказал Хасим. — И ты постарайся.

— Они уже мертвые, — произнес собеседник спокойно. — Старик и девушка… Что за проблема?

— Знаешь, Таха, — ответил Хасим, не отрывая глаз от экрана, где на карте Иерусалима пульсировал маленький красный маячок, — я не от тебя первого слышу слова о том, что этот старик и его спутники — не проблема. За последнюю неделю я слышал это не один раз и от разных людей. Теперь у всех, кто так думал, появилась общая черта, Таха.

— Какая? — спросил Таха, не скрывая иронии.

— Все они мертвы.

Израиль. Хайфа

Наши дни

Человека, который ждал их возле пикапа «мицубиси», они узнали по присланной вчера фотографии. На снимке он выглядел куда как моложе, зато в жизни куда как дружелюбнее.

Никакой тебе бритой головы, ни серьги в ухе, ни колючего взгляда светло-светло голубых, практически бесцветных глаз. Впрочем, взгляд все-таки оставался неприятным именно из-за бесцветности радужек, казалось, что глазницы заполнены подтаявшим грязноватым льдом. И татуировки никуда не делись — торчащие из футболки не очень накачанные руки были сплошь покрыты причудливой чернильной вязью, уползающей под ткань. Неумное увлечение — расписывать свое тело, особенно при такой профессии.

— Поль, — представился татуированный.

— Христо, — протянул ему руку блондин.

— Анри, — перед тем, как пожать крепкую ладонь встречающего, стриженый поставил на мостовую спортивную сумку.

— Как все прошло? — спросил Поль, открывая крышку кузова.

— Отлично, — отозвался блондин и кривовато усмехнулся. — Мы же шли пустые.

— И хорошо, — сказал татуированный, подхватывая сумку того, кто назвался Анри. — Все здесь.

— То, что мы просили? — спросил Христо.

— То, что мне загрузили, — ответил Поль. — Об остальном я не в курсах. Давай свой рюкзак. Ну, и имечко тебе дали! В жизни не встречал похожего на тебя болгарина!

— Жизнь полна неожиданностей, — огрызнулся блондин. Ему татуированный чем-то сразу не понравился, но рюкзак все же пришлось отдать. — Ты тоже на француза не похож. Дай-ка угадаю… Русский?

— Не угадал, — сказал Поль. — Ладно, едем…

— Да брось! Ну, скажи… Я угадал!?

— Нет.

— Не угадал или не скажешь?

— Не скажу, — татуированный завел мотор. — Поехали!

— Куда едем? — осведомился стриженый, усаживаясь поудобнее.

— В Эйлат.

— Купаться и загорать? — ухмыльнулся блондин.

— Это уж как получится, — ответил татуированный, не реагируя на шутку. Он уверенно вывел огромный пикап с паркинга. — Пока вы проходили таможню, мне позвонили… Объект, который нам нужен, лежит в госпитале, практически без сознания.

— Хорошая работа, — сказал стриженый, жмурясь от солнца, пробивавшего темные стекла его «Картье» навылет, словно картечь — бумажный лист. — И это все? Чувак лежит в госпитале в отключке. Замочите его и получите мешок баксов. Нам больше ничего не надо знать? Может быть, есть какие-то непонятки? Подводные камни, типа?

— Конечно есть, — на этот раз улыбнулся татуированный, и от этой улыбки, пойманной блондином в отражении в зеркале, в машине сразу стало неуютно. Мелкозубый оскал, водянистые очи — ну, где они только таких берут?

— Что ж вы хотели, парни? За легкую работу такие бабки никто не платит! — продолжил так называемый Поль. — Дело в том, что парня разыскивал «Шабак»…

— Ну, разыскивал себе и разыскивал, — лениво протянул стриженый. — Не нашел же?

— Почему не нашел? Нашел. Врачи опознали после передачи. Фото было на весь экран, вот они и вызвали шабаковцев.

Блондин присвистнул и замолчал, явно что-то обдумывая.

— Значит, наш клиент уже у них?

— Наш клиент пока в палате, под охраной, ничего не изменилось. Но раньше его пасла больничная охрана, а теперь им занимается контрразведка. Разницу чувствуете? Контрразведка — это плохо. Другие люди вокруг, другая обстановка, другие нужны подходы…

— Добраться до него можно? — спросил стриженый, приоткрывая окно, чтобы покурить.

— Добраться можно до всех, — сообщил Поль. — Слушай, дружище, ты б сигаретку бросил. Не курят у меня в тачке.

— Так она ж чужая! — хохотнул блондин.

— Зато я свой, — отозвался резко татуированный. — Сигаретку выбрось, что ли, коллега!

— Не психуй, — сказал стриженный мрачно, — и не командуй — ты не на дискотеке с девками!

Но сигарету выбросил.

— Вот и отлично, — проворковал Поль. — Поберегите здоровье, парни. Оно нам сегодня еще понадобится!

Черный пикап «мицубиси» двигался к приморскому шоссе, на север. Трое наемных убийц спешили в Эйлат.

Рассказанное Полем было чистой правдой.

Утром «Шабак» предупредили, что разыскиваемый за участие в теракте Валентин Шагровский находится в эйлатском госпитале без сознания. Состояние — стабильно тяжелое. Проникающее ножевое в область живота. Множественные ушибы, сотрясение мозга. Но прогноз на выздоровление положительный. Сотрудники контрразведки выехали в госпиталь немедленно.

Врачи не ошиблись с опознанием — в реанимации действительно лежал Валентин Шагровский. В журнале было указано время поступления в приемный покой. Все сходилось — часы поступления допускали его непосредственное участие в акции. А вот история, которую рассказал нашедший раненого журналиста водитель, вызывала некоторые вопросы. По словам шофера развозного грузовичка (Ахмед Аббас, 27 лет, уроженец Вифлеема, не привлекался, не был, не был замечен, не состоит) он подобрал Шагровского на шоссе неподалеку от Эйн-Бокек после страшного ливня. Тот выполз на проезжую часть, рассказать ничего не мог, сразу же лишился чувств. Случилось это под утро. Участвовал ли Шагровский непосредственно в проведении теракта? Если участвовал, то как оказался на шоссе возле Мертвого моря в двухстах пятидесяти километрах от места совершения преступления? Что делал там ночью? Кто ударил его ножом в живот? Вопросов было много. Ответы давать было некому. Главный подозреваемый лежал бревном, накачанный обезболивающими и антибиотиками по самые брови. Толку от него было ноль, но сам факт, что возможный организатор преступления находится в руках «Шабак», вызывал определенную радость.

Об успехе розыскной операции доложили на самый верх. Рапортовали начальству по закрытому каналу, но, попав штаб-квартиру контрразведки, новость стала известна слишком большому количеству людей, а то, что знают несколько человек, неизбежно утекает на сторону.

Еще через десять минут после того, как руководство «Шабак» получило отчет, информацию о пациенте эйлатской больницы увидели и те, кто искал Шагровского по совершенно иным причинам. В наши дни мало что можно сохранить в тайне. И тут ничего не поделаешь…

Глава 4

Израиль. Иерусалим

Район Яффских ворот

Наши дни

— Он сказал просто их забрать…

В джипе было двое сотрудников «Шин-Бет». Один совсем молодой, лет до тридцати, слегка полноватый, но крепкий и рослый, сидел на пассажирском сидении. Второй — постарше, болезненно худой, с землистым цветом кожи, узкоплечий, но тоже крепкий, расположился на водительском месте. Руки его, лежащие на рулевом колесе, казались сплетенными из сухожилий и мышц, шея, на которую была посажена маленькая, коротко стриженая голова — тоже. Припаркованный неподалеку от Яффских ворот «ниссан» уже успел нагреться на солнце, а сидящие в нем люди — слегка вспотеть.

Молодой был явно ниже по званию, более нетерпелив и склонен к суетливости. Постоянно находиться в машине ему не хотелось — ну, что это за задание, поехать, встретить и привезти двух человек — мужчину и женщину. Тоже мне — поручение! Сидеть и ждать у моря погоды!

Напарник был не просто постарше, но и поопытнее. Он наверняка знал, что поручения положено исполнять в точности. Сказано — приехать по адресу, остановиться и ждать, значит, нужно приехать по адресу, остановится и ждать. Начальству виднее. И никуда бегать не надо. Искать никого не надо. Кому надо, тот сам все найдет.

Молодой хоть и был недоволен, но напарника слушался, только пыхтел от негодования, что просиживает штаны, и ежеминутно прикладывался к бутылочке с все еще прохладной колой.

— А вдруг они нас не найдут? — спросил молодой.

Худощавый посмотрел на него с насмешкой. Впрочем, эмоции на его высохшем лице выражались бедно, и уловить иронию в брошенном искоса взгляде мог только очень хорошо знающий худощавого человек.

— А ты их, значит, найдешь, Ави? — спросил он и положил под язык мятную пастилку.

— Найду, — уверенно заявил молодой. — Что их искать, Шимон? Я фотографию бин Тарик сто раз уже рассматривал…

— Квартал мониторится, причем мониторится плотно, — сообщил Шимон бесстрастно. — И ни одна камера за полтора часа не засекла ни бин Тарик, ни этого странного археолога. А ты пойдешь и найдешь…

— Пойду и найду, — упрямо пробубнил Ави, но уверенности в голосе поубавилось. — А что? Я не камера, меня не обманешь!

— Сидим, — приказал в очередной раз старший. — Сидим и не балуемся. Ждем, как приказано.

— Мазган[40] добавь, — попросил молодой и пожаловался: — Жарко. Проклятые бронежилеты! Ну, зачем мы их нацепили!

Шимон молча увеличил обороты вентилятора.

В двадцати метрах позади них, рядом с обочиной, занятой машинами-такси, остановился черный «мерседес-гелендваген», правое окно «мерседеса» приоткрылось и кто-то сидящий внутри сказал что-то сидящему в такси водителю. Водитель, пожилой араб, сразу же уехал, несколько раз с испугом оглянувшись через плечо, а джип аккуратно встал на освободившееся место.

В «гелендвагене» сидело четверо — все средних лет, смуглые, напряженные (о таких говорят «заточенные на дело»). У одного, отличавшегося сильной сединой, дергало щеку, отчего казалось, что он кому-то подмигивает. Оружия в салоне не было видно, но, несмотря на кондиционер, в воздухе витал сильный запах ружейной смазки, а это означало, что приехавшие вооружены, но не хотят этого афишировать.

— Здесь, — сказал водитель. — Одна из машин, которая припаркована где-то рядом, их встречает.

— Много ума не надо, — сказал седой с заднего сидения. — Вот тот джип впереди. Они там.

— Уверен? — переспросил водитель.

— Проверим, когда появятся, — сказал Седой. — Что зря языком телепать? Или хочешь — пойди и спроси. Они тебе ответят.

Водитель хмыкнул, пожал плечами — мол, еще чего! — потом наклонился, достал из-под приборной доски «мини-узи» и положил его к себе на колени. Его спутники тоже завозились, зашарили под сидениями, доставая стволы из тайников, оборудованных в салоне.

— Еще раз говорю, — приказал сидящий на переднем пассажирском кресле лысоватый араб. — Никаких разговоров, никаких «стоять-лежать», сразу стрелять на поражение.

— А что с этими? — спросил Седой, указывая подбородком на «ниссан-патруль».

— Их — в первую очередь, — отозвался Лысоватый. — Все слышали?

— Да, — прокатилось по машине.

Рядом с Седым на заднем сидении устроился низкорослый, но широкий в кости парень, более всего напоминавший габаритами тумбочку. Он жевал жвачку и не говорил ничего. Он был готов начинать хоть сию секунду — рядом с ним на темной перфорированной коже лежал укороченный и облегченный «калашников» калибра 5.45.

— Ты! — обратился Лысоватый к водителю. — Ияд! Сидишь за рулем. Никуда не бежишь. Ни в кого не стреляешь, если нет надобности. Твое дело не лезть под пули, а вывезти нас отсюда.

Водитель несколько раз кивнул.

— Только если другого выхода нет, понял?

Лысоватый на миг закрыл глаза, склонил голову и быстро-быстро задвигал губами. Он молился. Остальные последовали его примеру.

— Иншалла! Иншалла! Иншалла![41]

К запаху оружия примешался острый запах пота.

Нет людей, которые бы не боялись перед боем, есть только люди, которые умеют это скрывать. Но запах пота, перенасыщенного адреналином, скрыть невозможно. В нос шибало так, что хотелось опустить притонированные стекла внедорожника, только вот делать этого нельзя было категорически.

Молодой шабаковец поднес к глазам карманный бинокуляр и заулыбался, как девица на выданье.

— Вижу объекты, — сообщил он напарнику. — Точно они! Красавцы! Театр плачет!

— Посмотри, как за ними? Хвоста нет?

— Не вижу. Так, чтобы за ними кто-то шел… Не вижу.

Старший нажал кнопку вызова на мобильном.

— Видим туристов, — негромко произнес он в микрофон. — Готовимся к встрече. Установки те же?

— Да, — отозвались из штаб-квартиры. — Можете звонить.

Старший повесил трубку и снова набрал номер на клавиатуре мобильного, на этот раз другой.

Телефон в руке профессора Каца сыграл знакомую всему миру мелодию «nokia tunes».

— Да.

— Мы видим вас, профессор.

Рувим подал знак Арин — не спешить, идти медленнее.

— А мы вас пока нет…

— Черный «ниссан-патруль», правее вас. Видите?

— Ага. Вижу.

— Мы не будем выходить из машины. Идите в нашем направлении и садитесь на заднее сидение.

— Понял.

— Эффективный маскарад, профессор.

— Не очень, если вы нас узнали.

— Идите к машине. Ждем.

— Похоже, что нам начало везти, — сказал Рувим Кац своей ассистентке. — Через сто метров мы вздохнем свободно. Возможно, что у нас будут неприятности, но мы будем среди своих. И нас не убьют.

Он улыбнулся.

— Но я бы советовал не расслабляться. Сто метров — это целых сто метров. Пошли, девочка моя?

Ближе к стоянке такси толпа поредела.

Туристы шли смотреть достопримечательности Старого города, профессор и Арин — пробирались в противоположную. Идти стало удобнее, но появилось такое ощущение незащищенности, что хотелось спрятаться и замереть, повизгивая. Рувим готов был дать голову на отсечение, что помимо экипажа присланной Дихтером машины, за ними наблюдают с явной недоброжелательностью совсем другие люди. Идти по улице с оружием наизготовку нельзя. Это военные в Израиле привычно расхаживают с автоматами на плече, не вызывая ни паники, ни вопросов. Пистолет в руке гражданского — однозначная угроза. Кому сейчас нужны крики и паника? Главная задача ближайшего часа — тихо испариться. Личное слово Ави Дихтера защитит их от неожиданностей до того, как они докажут свою невиновность. А «Шабак» все своей мощью прикроет от идущих следом убийц. Еще полсотни шагов… Ну же!

В «гелендвагене» зазвонил пелефон. Лысоватый поднял трубку, молча послушал собеседника и сунул аппарат в бардачок.

— Они рядом, — сообщил он своей команде. — Внимательно смотрите. Они идут из Старого города. Только что связывались с машиной «Шабака».

— Я их вижу, — ухмыльнулся седой.

— Где? — Лысоватый встрепенулся и закрутил головой.

— Проходят мимо ограждения…

— И я теперь вижу, — ухмылка на лице водителя была торжествующей, словно он выиграл в лотерею кругленькую сумму. — Вот же они!

— Есть, — сказал Лысоватый. — По моей команде…

Залязгали затворы.

— Пошли!

Арабы вывалились из джипа синхронно, словно репетировали выход не раз. В принципе, так оно и было. Эта четверка проводила не первую, не вторую и даже не третью силовую акцию. Новичком среди был только водитель, он ходил с ними до того лишь дважды, и потому не до конца вписывался в коллектив, остальные члены которого понимали друг друга без слов — шофер, который работал с ними до того, получил пулю в легкое и временно выпал из обоймы.

Ствол вдоль ноги — так оружие видно меньшему количеству людей. Ровно через пять секунд никто не будет прятаться. Двое — по проезжей части, Седой по тротуару. Не бежать. Быстрый пружинистый шаг…

Профессор с Арин находились в двадцати шагах от «ниссана-патруля», между арабами и джипом было того меньше.

Возможно, Лысоватый дал команду атаковать на секунду или две раньше, чем нужно, но там где счет идет на мгновения, такие ошибки встречаются постоянно и чаще всего не имеют фатальных последствий для успешного исполнения акции. Пуля быстрее, чем бегущий человек. Скорострельность современного автоматического оружия с легкостью исправляет недочеты планирования. Огневая мощь в руках четырех опытных боевиков должна была превратить и объекты, и их прикрытие в решето. Случайные жертвы (а прохожих, туристов и лавочников вокруг было полно) во внимание не принимаются. Если уж кому-то не повезло, то не повезло — Аллах разберется!

Расчет делался на внезапность, на опыт исполнителей, на верно выбранный момент и вооружение, а также на то, что никто не успеет начать сопротивляться. На все про все было необходимо около двадцати-двадцати пяти секунд. Лысоватый начал отсчет в тот момент, как его правая нога коснулась брусчатки.

Но случилось так, что на счете «шесть» он умер.

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Великого

30 год н. э.

Пилат взглянул коротко — приподнял взгляд на миг от пергаментов и сказал:

— Я смотрю, га-Ноцри, тебя приодели. Выглядишь по-царски, вот только взгляд подкачал.

За спиной прокуратора стоял человек, которого с утра на гаввафе не было. Он держался скромно и одет был неброско, в темный длинный плащ с капюшоном, скрывавшим лицо. Этот плащ, знакомый всему Ершалаиму, представлял владельца лучше, чем имя. Имен могло быть много, а такого покроя плащ в столице носил только один человек.

Афраний уже здесь, подумал первосвященник, заметив силуэт начальника тайной полиции. Как всегда — стоит, слушает, вынюхивает…

Прокуратор подписал очередной документ и сделал секретарю знак отойти и занять свое место. Тот повиновался, а Пилат выпрямился и продолжил назидательным тоном:

— Взгляд царя должен приводить подданных в трепет, иначе они будут думать о том, как занять его место. Нельзя быть царем с такими грустными глазами… В этой стране даже водопровод не удается построить без насилия, и молитвой его не заменишь! И как ты собирался править? Уговорами? На кого опираться? Вот твои двенадцать учеников… Двенадцать? — переспросил он, обращаясь к скрибе.

Тот кивнул, сверившись с записями.

— Двенадцать учеников — и все сбежали! Сбежали так резво, что даже люди Афрания пока не обнаружили место, где они укрылись. Ты собирался править, полагаясь на их помощь? Странный выбор…

— Один из них отрубил ухо моему рабу, Малху, — вставил слово Каиафа.

— Мне зачитали… — отмахнулся Пилат. — Сопротивление при аресте! Мне кажется, что отрезанное ухо не тянет на сопротивление при аресте! Да, Афраний?

Каиафа готов был поклясться, что начальник тайной стражи ухмыльнулся при этих словах прокуратора.

— Он не имел права носить меч, — добавил Пилат. — И уважаемый Афраний примерно накажет его, как найдет…

— Если найдет… — не сдержался первосвященник.

— Ни на секунду не сомневаюсь в способностях всадника Бурра, — произнес Пилат, нахмурясь и не скрывая угрозы в голосе. — Он найдет и накажет всех, кого надо найти и наказать. А кого надо найти и наказать, укажу ему я. Что скажешь, га-Ноцри? Твои ученики — они опасные люди? Стоит их наказать?

— Они никого не убили… — сказал га-Ноцри хрипловато.

Слышно было, что у него пересохло горло и слова выговаривались с трудом, словно были колючими.

— Просто пытались защитить меня от стражи первосвященника, игемон. Это я виновник драки, накажи меня…

— И не сомневайся. Накажу, — пообещал Пилат серьезно. — Но мне интересно знать, га-Ноцри… Если они собирались тебя защитить, то почему мечей было только два? Два меча на дюжину здоровых мужчин — не маловато ли? На что ты рассчитывал?

— Ни на что, игемон. Я не рассчитывал. Я надеялся.

Прокуратор пожал плечами.

— Я уже говорил, что не знаю, слишком умен ты или слишком глуп. Но… Какое это теперь имеет значение? Итак, — обратился он к Каиафе. — Что решил наш друг тетрарх?

Каиафа сделал полшага вперед.

— Он сказал, что не может судить своего брата, иудейского царя, игемон. Только Рим может.

Пилат искренне рассмеялся.

— А Рим в Ершалаиме — это я. Так вот откуда богатые одежды? Тетрарх умен. Определенно. Или случай с Окунающим научил его пользоваться чужими руками для сведения счетов? Ну, что ж… Иешуа по прозвищу га-Ноцри! Своей властью, данной императором Цезарем Тиберием, и от имени и по поручению народа Рима приговариваю тебя к смерти за содеянное по умыслу crimen laesas majestatis[42]. Damno capitis! Tribune, tolle in crucem hunc![43]

Игемон встал.

На лице Каиафы мелькнула хищная улыбка.

Афраний даже не пошевелился, глядя из-под капюшона на перешептывающихся стариков-книжников.

Скриба усердно скрипел стилом по пергаменту, записывая приговор.

Иешуа же невольно побледнел, когда левиты взяли его под руки, но потом, глядя в глаза прокуратору, утвердительно кивнул.

— Скажи мне, га-Ноцри, — обратился к нему Пилат, сходя с возвышения, на котором стояло рабочее кресло. — Ты действительно считаешь себя машиахом?

— Ты сказал, — ответил арестованный, и неожиданно улыбнулся странноватой кривой улыбкой. Искренне улыбнулся, и прокуратор, повидавший немало людей, которым он вынес смертный приговор, слегка оторопел. — Неважно, кем я себя считаю, игемон. Важно, кем меня считают люди.

Пилат недоуменно покачал головой.

— Странный народ…

Стража повела пленника к выходу, за ними потянулись старики-книжники, счастливые тем, что могут наконец-то покинуть дом язычника.

Каиафа поклонился Пилату в знак благодарности (глаза его светились довольством, борода победоносно топорщилась) и, пожелав хорошего дня, направился вслед за ними. У самого выхода левиты передали га-Ноцри римским солдатам. Игемон заметил, что руководит ими знакомый ему воин… ах, да! Лонгин! Свежеиспеченный центурион, тот самый, что помог ему при аресте Вар-Раввана.

Прокуратор повернулся к Афранию и сказал тихо, так, чтобы скриба не расслышал:

— Организуешь все, как просила Прокула. Я разрешаю.

— Хорошо, игемон, — отозвался начальник тайной полиции. — Я прослежу.

— Но не сразу, не сразу… — продолжил прокуратор. — Казнь — это всегда назидание. Я бы не стал их мучить, но так хочет Рим…

— Будет исполнено, игемон.

— Какой странный человек этот га-Ноцри… Очень странный. Ты видел, Афраний? Он улыбнулся мне!

— Я предостерегал тебя, прокуратор.

Пилат хмыкнул.

— Как ты думаешь, что сделал бы Тиберий, если бы узнал, что я помиловал бунтовщика, виновного в оскорблении величия? Или ты полагаешь, что Каиафа разучился писать доносы? Не переживай, Афраний, ничего дурного из-за смерти этого проповедника в Иудее не случится. Вечером у евреев начнется Песах и все забудется. Народ — всегда народ. Он любит праздники, любит поесть, выпить вина. А умирать за кого-то в тот момент, когда все вокруг едят и пьют… Кому такое придет в голову? Да, никому! А через неделю все уже забудется. Так всегда было в Риме и будет в Ершалаиме. Люди — всего лишь люди. Римлянин, иудей, каппадокиец… Какая разница? Они всегда думают только о себе и быстро проникаются неприязнью к тем, кто пытается вести себя иначе. Волнения могли случиться в любой день, даже сегодня. Но они не случились… Слышишь? Где крики толпы? Их нет! А должны были быть! Так я прав?

— Ты прав, — ответил Афраний, пропуская прокуратора вперед. — Но что бы ты сделал, если бы я не предусмотрел все возможности?.. Не думаю, что ты был бы гуманнее Цезаря Тиберия, да продлят боги его дни!

Пройдя по галерее, Пилат попал на балкон, нависший над площадью. Афраний на свет выходить не стал, задержался в тени — невидимый, неслышимый, незаметный.

Действительно, Всадник Золотое копье хорошо знал людей. Назвать собравшихся любопытных толпой ни у кого бы не повернулся язык. Вымощенная камнем открытая площадь перед Дворцом Ирода легко бы вместила несколько тысяч человек, сейчас же тут находилось около двух-трех сотен горожан, которые пришли послушать приговор, несмотря на предпраздничные заботы. Выглядело это так, словно на каменные плиты сыпанули горсть бобов. Афраний выставил двойное оцепление, площадь окружал частокол из копий и люди старались держаться от солдат подальше. Пилат был скор на расправу, это хорошо помнили и в Ершалаиме, и за его пределами.

Афраний подумал, что это как раз тот случай, когда одной репутации игемона достает, чтобы привести в чувство самых отчаянных мятежников. Если бы Пилата не было в городе, то настроение, витающее над площадью, могло бы быть совсем иным.

Завидев прокуратора на балконе, люди заволновались, а когда на низкий помост вывели приговоренных, раздался нестройный гул голосов. Но это был именно гул, а не отчаянный рев вскипающей человеческой массы, от которого у любого опытного человека по спине начинал лить холодный пот.

Пилат шагнул к балюстраде и, вскинув вверх руку, заставил толпу умолкнуть.

— Именем Цезаря Тиберия и народа Рима! — прокричал он, и его сильный низкий голос пронесся над площадью, словно порыв ветра. — Сегодня по моему приговору будут казнены…

Он посмотрел на осужденных.

Даже на этом расстоянии взгляд Вар-Раввана обжигал ему кожу. Сверкали глазами и Дисмас с Гестасом, но ненависть, которая исходила от лично арестованного прокуратором бунтовщика, была воистину нечеловеческой.

— … бунтовщики и убийцы Дисмас… Гестас… и… Вар-Равван!

Иешуа не глядел на прокуратора, он просто глядел перед собой, словно не слыша речи игемона.

— С ними… за оскорбление величия Цезаря и его власти, будет казнен… га-Ноцри, бродячий проповедник!

Га-Ноцри поднял голову и посмотрел Пилату в глаза.

— Преступники будут распяты, кресты с их телами выставлены на Кальварии в назидание тем, кто замышляет против Рима, его народа и власти! — прокричал игемон, отведя взгляд.

Речь произнесена. Обязанности исполнены. Можно выпить вина, смешанного с прохладной водой.

Прокуратор сошел с балкона в тень галереи и с наслаждением вытер лицо куском влажного полотна, поданным услужливым слугой. Осужденным на смерть сегодня не повезет — удивительно жарким выдалось утро. Страшно подумать, как будет печь солнце к девятому часу![44]

Афраний ждал его возвращения, подпирая плечом колонну. На плечах его был все тот же плащ. Казалось, начальник тайной службы совершенно не страдал от жары и жажды. Пилат же был согласен выпить не только вина с водой, а и простой солдатской поски[45] — здешнее беспощадное солнце иссушало его плоть, превращая кровь прокуратора в густую, словно смола, жидкость.

— Двойного оцепления не снимать, — приказал Пилат негромко, утирая испарину. — Хочу быть уверенным, что никто не попытается их отбить.

— Слушаюсь, прокуратор, — отозвался Афраний.

Он и не собирался отзывать оцепление, но ничего не сказал по этому поводу — игемон должен чувствовать, что ситуация подчинена только ему самому. Его же, Афрания, дело — сделать так, чтобы ни у кого не возникло даже мысли, что власть не контролирует происходящее.

— Проследи, — бросил Пилат через плечо, и, не дожидаясь ответа, пошел прочь своей переваливающейся походкой кавалериста.

Афраний спустился вниз, в преторий, и уже на лестнице услышал звуки ударов. Солдаты вымещали на приговоренных обиду за убитых товарищей.

Увидев начальника тайной службы, центурион крикнул:

— Прекратить! — И солдаты немедля отступили.

Арестованные выглядели помятыми. Избить основательно их не успели, только надавали тумаков.

Афраний неодобрительно скривился, и Лонгин подобрался, словно приструненный хозяином пес. По его команде легионеры окружили арестованных и по живому коридору из солдат оцепления повели их в крепость Антония.

Афраний ненавидел присутствовать при экзекуции. От мучений казнимых удовольствия он не получал, хотя, будучи воином, пережившим не одну кампанию, к виду крови и разорванной человеческой плоти был привычен и даже равнодушен. Но поле боя — это одно, а двор Антониевого дворца — совсем другое. А предстояло присутствие… Приказ прокуратора — ничего не поделаешь.

Устав предписывал начать казнь с «сорока минус один» ударов плети-многохвостки, в каждый ремень которой были вплетены кусочки костей или металлические шарики, после этого на спине осужденных практически не оставалось живого места. Закон ограничил количество ударов не из соображений гуманности, а для того, чтобы казнимые не умерли до того, как их поднимут на крест. Умереть под бичом было бы слишком легко для приговоренного, смерть которого должна была послужить наглядным примером.

Пока осужденных привязывали к столбам, Афраний нашел себе укромное место подальше от места бичевания, сел вполоборота и, когда первый флагрум[46] со свистом рассек воздух, постарался ничего не слышать. Но не слышать и не видеть не получалось. Когда плети обрушивались на спины приговоренных, кожа расходилась с противным треском. Звук этот проникал в плоть и царапал по обнаженным нервам Афрания. И это было невозможно терпеть: сводило лопатки и, казалось, вдоль позвоночника кто-то водит большим куском льда. Во рту сделалось горько.

Казнимые страшно кричали, Дисмас при каждом ударе не орал, а выдыхал со стоном, и это было так пугающе, что Афранию хотелось заткнуть уши, именно услышав этот нечеловеческий всхлип.

Начальник тайной стражи встал и заставил себя посмотреть на работающий в поте лица палачей. Легионеры были злы и веселы. Они уже чуяли запах крови — та в изобилии лилась по исполосованным спинам, покрывая ноги и ягодицы осужденных красными блестящими ручьями. Из разрывов выползало вспухшее мясо и густо плевали алым перебитые сосуды, а палачи переговаривались и похохатывали, соревнуясь в силе и точности удара.

А ведь еще час назад мне казалось, что я люблю свое ремесло, подумал Афраний и стиснул челюсти так, что хрустнули зубы. Это необходимо. Если нас не будут бояться, у нас не получится править. Этих людей казнят справедливо, они преступники…

Он посмотрел на повисшего на ремнях Иешуа, на его спину, сочащуюся, словно только что освежеванная туша. Изо рта бродячего философа свисали розовые нити слюны, закатившийся глаз уставился на солнце, тело, покрытое потом и кровью, блестело в свете дня, будто под слюдяной пленкой.

Афраний снова сел и начал разглядывать руки. Ладони были сухими, кожа поскрипывала, когда он тер ее пальцами.

Еще несколько минут, и бичевание закончится. Закончится, закончится, закончится…

Удар, крик, удар…

Зазвучали голоса легионеров. С шумом упало на землю первое тело. За ним второе. Афраний услышал, как кто-то плачет, и поднял взгляд.

Плакал Дисмас. Плакал, и изо рта у него текла густая, почти черная кровь, между губ болтался наполовину откушенный язык. Из его круглых, навыкате, глаз катились крупные горошины слез.

Иешуа не плакал и не стонал, он лежал на спине возле своего столба, загребая ногами пыль, в которой перекатывались тусклые шарики кровавых брызг. Он был в сознании, но взгляд у него был мутный, бродящий из стороны в сторону бесцельно — так смотрит на мир смертельно раненое животное. Например, жертвенный агнец, которому острый клинок жреца уже перерезал горло.

Ремесло, подумал начальник тайной службы при прокураторе Иудеи, проклятое ремесло…

Глава 5

Израиль. Ершалаим

Район Яффских ворот

Наши дни

Как ни странно, опасность первым заметил Ави. Он глянул в боковое зеркало и сразу стал меньше, сдулся, словно воздушный шарик, проколотый булавкой. Парень не был трусом. Боевого опыта, конечно, не хватало, но учили в контрразведке на совесть, загоняя некоторые действия в область рефлексов. Рефлексы и сработали. Можно было, конечно, попробовать использовать металл дверец, как щит, но АК легко прошивает тонкий штампованный лист автомобильной стали. В принципе, вариантов было немного, но они были, и, возможно, Ави выбрал не самый лучший из них. Но сагам[47] повел себя, как боец и как мужчина. И умер, как мужчина.

Он успел крикнуть: «Беги!», распахнуть дверцу и вывалиться из джипа в вполоборота, уже со штатным «глоком» в руках. Он даже успел выстрелить, но, увы, не попал — пуля лишь оцарапала Седому плечо. Зато Седому не пришлось целится. Он только надавил на спусковой крючок, а Ави сам влетел под струю свинца из ствола АКСУ. Расстояние между убийцей и жертвой было не более четырех метров, и у сагама просто не было шансов. Ни один жилет не выдерживает попадания в него высокоскоростной пули в металлической оболочке на такой дистанции, Ави же был одет в стандартный кевларовый жилет, который прошило с легкостью. Из спины контрразведчика полетели клочья. Он рухнул на камни мостовой, суча ногами, еще не мертвый, но с разорванной грудью и бесчувственный. С каждым вздохом жизнь утекала из него, на губах вспухали кровавые пузыри.

Сухой щелчок пистолетного выстрела и громогласное стаккато автоматной очереди разорвали время на «до» и «после».

Шимон должен был погибнуть следующим, но опыт и навыки сыграли на его стороне, поэтому он умер несколькими секундами позже — шансов на спасение у него не было. Он пригнулся к рулю, перехватил девятимиллиметровый «глок» в левую руку, а правой вырвал из-под приборной доски громадный «дезерт игл». «Глок» залаял, заплясал в его руках — он стрелял через металл дверей, сунув ствол себе подмышку. Палил не целясь, просто в сторону террористов, стараясь скорее их испугать, чем ранить, выигрывая мгновения, но не для того, чтобы выжить. Он был очень опытным оперативником и мог реально оценить шансы уцелеть — их не было вовсе. Ствол крупнокалиберного «игла» был повернут к открытой дверце, через которую несколько секунд назад навстречу смерти вывалился напарник. Террористов трое. Может быть и больше, но видит он только троих. Положить всех не в его силах, но достать хотя бы одного из них… О, да… Это вполне.

Лысоватый не стал стрелять в «ниссан», этим было кому заняться. Его задача уже маячила перед глазами. Он продолжал двигаться, не сводя глаз с профессора и Арин. Они были единственными, кто при звуках стрельбы не побежал, а замер, словно жена Лота. Двадцать шагов — прекрасное расстояние для прицельной стрельбы из автомата. Особенно по беззащитным людям! Он даже видел пот на лице старика, видел расширенные от испуга глаза девки! Арабка! Предательница! Вот что значит быть из христианской семьи! Смотри, смотри, девка! Вот она — ваша скорая смерть! Иншалла!

Ствол в руках Лысоватого начал подниматься. Совсем рядом, можно даже понюхать их страх! Вот и все, он просто разрежет этих двоих напополам первой же очередью!

Низкорослый, похожий на тумбочку крепыш, не обращая внимание на пальбу из «глока» и свистящий вокруг свинец, стал в трех шагах от кабины джипа и открыл огонь из своего АК чуть ниже линии стекол. Для «калашникова» автомобильная дверца все равно что картонный ящик. Пули вспороли сталь, как консервную банку, распотрошили приборную доску, прошили сидение (несколько ударились о стальной каркас и срикошетировали мимо цели) и ударили Шимона в левую руку, бок и спину.

Одна пуля перебила кисть и «глок» выскочил из разжавшихся пальцев. Шимон попытался ухватить пистолет за рукоятку и закричал от боли и бессилия. Кровь била из разорванных сосудов, заливая сидения, сквозь кожу торчали обломки раздробленной кости. Кусок стекла, разлетевшегося от попадания, отрубил ему ухо и вспорол скулу, но он почти не чувствовал новой боли.

Глупая, глупая, глупая смерть! Сколько раз он обманывал ее? Сколько раз дразнил и оставался цел и невредим! Умереть здесь, в центре Иерусалима, почти что в Еврейском квартале, в месте, которое считается совершенно безопасным! Какой абсурд! Он ведь мог умереть тысячи раз до того!

Сталь и свинец полосовали его плоть, но он все еще был жив, когда в открытом дверном проеме показался Седой с АКСу наизготовку. Доля секунды понадобилась ему, чтобы увидеть упавшего на руль Шимона. Доля секунды понадобилась Шимону, чтобы нажать на легкий, как перышко, спуск мощного пистолета. «Игл» на самом деле — охотничье оружие, и пуля калибра .50 на вылете из ствола не обладает ни колоссальной скоростью, ни колоссальной пробивной силой. Но за счет массы остановить она может даже буйвола.

Седой был мужчиной крупного сложения, но до буйвола не дотягивал. Пуля угодила ему на ладонь ниже правой ключицы, прошила ребра, верхушку легкого и вылетела прочь вместе с большей частью лопаточной кости. Мощь тяжелой пули была такова, что тело отшвырнуло прочь, а внутренние органы еще до того, как он упал, превратились в кровавое желе от гидроудара.

Шимон умер почти одновременно с Седым, успев порадоваться тому, что таки сумел достать хотя бы одного врага. Автомат Низкорослого выплюнул последнюю гильзу и замолк. Стало тихо, крики разбегающейся толпы на фоне грохота выстрелов звучали, как шепот.

Низкорослый отщелкнул опустевший магазин и потащил из кармана полотняной рубахи следующий, полный.

В этот момент Лысоватый, считавший про себя на каждый второй шаг, как раз сказал “шесть”.

Он еще успел увидеть, как рука Рувима Каца, которого большинство из сослуживцев по диверсионному отряду помнило под кличкой Египтянин, стремительно метнулась вверх. Заметил, как что-то полыхнуло (автомат Лысоватого уже был развернут правильно, оставалось только потянуть спуск!) и нежная длань Аллаха, которого он так рьяно призывал и которому так верно служил, коснулась его лба между густыми бровями.

Мир исчез в один миг — это Бог в своем милосердии погасил свет. Наверное, ему было тяжело смотреть, как у его любимца, настоящего воина Джихада и правоверного мусульманина, из затылка вместе с жизнью вылетела немалая часть мозга, заляпавшая Низкорослому все лицо.

Лысоватый не упал. Он остался стоять, раскачиваясь, словно ступивший на землю моряк, и даже не выпустил из рук оружия. Он был мертв, но ступни его упирались в старые камни, и это спасло жизнь второму боевику. Лысоватый стал для своего низенького коллеги тем, во что всю жизнь превращал других людей — щитом.

Профессор ринулся в сторону, под прикрытие стен и навесов, боком, как испуганный краб, держа Арин за спиной и продолжая палить из пистолета. Но уже мертвое тело главаря закрывало второго стрелка от пуль. Одно попадание, второе, третье… Из приоткрытого рта покойника плеснуло алой кровью. Глаза ушли под лоб, открыв страшные бельма. Он должен был давно рухнуть, но вопреки всем законам физики продолжал стоять. Четвертый выстрел пришелся Лысоватому в плечо, и он, наконец-то, опустил ствол, и принялся неторопливо заваливаться на бок, скручиваясь винтом.

Низкорослый, неловко сменил магазин и рванулся к падающему подельнику. Он просунул ствол автомата подмышку трупа и открыл ответный огонь. Но Рувим уже успел рухнуть в щель между стеной и передвижным лотком из нержавейки, закрыть собой Арин, и неприцельная очередь из АК ударила в прилавок продавцов свежих соков, разметав в стороны гранаты и апельсины, но, к счастью, не задев никого из беглецов.

Площадь уже не кричала — выла!

Шальные пули выбрали своих жертв, люди метались, стараясь найти место, где им удастся уцелеть. Ухватив девушку за шиворот, Рувим потащил ее за собой, прячась за прилавками, тележками и углами. Автоматные очереди следовали вслед за ними, дырявя метал, дерево и плоть с одинаковой легкостью и безразличием.

Взревел мотором джип террористов.

Зацепив бампером стоящее перед ним такси, автомобиль выехал на дорогу, и Низкорослый, отшвырнув в сторону изрешеченное тело подельника, запрыгнул в кабину. Под шинами «гелендвагена» захрустели доски опрокинутого толпой торгового навеса, под капотом грозно залязгало.

Профессор и Арин, спотыкаясь, бросились вглубь Еврейского квартала — на узеньких улочках Старого города такой машине не развернуться. Но пока что «Мерседес» летел им вослед безо всякого опасения застрять в сужении, и оскалившийся водитель Ияд, выставив в окно левую руку, поливал огнем из мини-узи камни, стены и прохожих. Откуда-то сбоку перед машиной выскочил человек, но удар бампера отбросил его в сторону на добрый десяток метров, а «гелендваген», вильнув, сходу протаранил газетную лавку, подняв в воздух сотню изодранных в клочья газет и журналов.

Рувим Кац вот уже три десятка лет так не бегал. Он и не подозревал в себе наличие неучтенных запасов энергии и считал, что в его возрасте мчаться с такой скоростью уже невозможно. Но, как оказалось, возможно!

Желание выжить и долг спасти от смерти другого человека, будят в организме резервные силы, и годы отступают в панике, оставляя хозяину сведенные судорогой мышцы и боль в суставах. В общем, было не до того, чтобы вспоминать дату рождения, изумляться и кряхтеть! Он бежал, как в последний раз, и хотя, говоря откровенно, Рувим далеко не впервые за свою яркую и полную разнообразных опасностей жизнь прощался с миром, именно у этого раза было 99 шансов из 100 оказаться последним.

Арин уже не надо было тащить за собой. Она растерялась только на первые несколько секунд, а сейчас прекрасно понимала, что и как надо делать. Ей просто было очень страшно, а страх — не самый худший из стимуляторов. Именно страх зачастую спасает людям жизнь.

Теперь они с профессором бежали рядом, мчались изо всех сил. А за ними пер бешеным носорогом, мчался по сужающейся улочке несуразный черный автомобиль, плюющий в затылки беглецов ненавистью и свинцом. И некуда было свернуть, и черное прямоугольное рыло вдруг оказалось в пяти шагах за их спинами. Рык мотора бил по ушам, клокотал настроенный в дорогом тюнинговом ателье глушитель.

Еще один неудачливый прохожий завертелся в воздухе, подброшенный страшным ударом, двое отлетело в сторону, словно кегли. «Гелендваген» подцепил на бампер, словно бык на рога, очередную конструкцию из тоненьких досточек, железа и ткани, и, толкая перед собой обломки и обрывки, запрыгал по низким ступенькам.

Еще секунда — и массивное рыло с трехлучевой звездой на решетке врежется в спины беглецов, подомнет тела, швырнет под рубчатые шины, сломает, перемелет, разжует!

За миг до того, как черная морда коснулась их костей и плоти, Рувим одним рывком втиснул Арин в узчайший проход, втиснулся туда сам, царапая бока и плечи шершавыми камнями. Смерть пронеслась мимо, обдав их смрадным выхлопом, высекая клыками снопы искр из старых стен города.

— Назад! — крикнул профессор, но крика не вышло, вышел сип, с трудом прорвавшийся через высохшие до шершавости связки.

«Гелендваген» заскрипел тормозами. Развернуться джип не мог никоим образом, даже открыть обе дверцы сразу было бы невыполнимым желанием — слишком уж узка была улочка, по которой мчались беглецы. И тогда водитель принял единственно правильное решение: «мерседес» рванул за беглецами задним ходом. Низкорослый перебрался на заднее сидение и, выбив стекло на двери багажника, начал стрельбу из узкой бойницы между кузовом и чехлом запасного колеса. Машину нещадно швыряло на обломках разгромленных лавок, пули летели в белый свет.

Беглецы нырнули в распахнутые двери какой-то харчевни, пронеслись сквозь опустевший обеденный зал, кухоньку и выскочили на соседнюю улицу. По ней тоже бежали недолго — узкий проход между двумя домами, крутая лесенка с вытертыми временем каменными ступенями, висящее на веревках белье, мусорные баки, шмыгнувшие во все стороны худые коты, переулок…

Сзади ударили несколько автоматов. Рувим различил в грохоте выстрелов рявканье штурмовых ружей и треск полицейских «узи», и тут же без сил сполз по стене, больно ударившись простреленной ягодицей о каменную мостовую.

— А вот и кавалерия… — прохрипел он, задыхаясь, — подоспела…

Арин упала рядом с ним. На блестящем от пота, покрасневшем лице алела новая царапина, пересекавшая левую щеку.

— Живая? — выдавил из себя Рувим.

Девушка кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она дышала, словно только что закончивший дистанцию стайер.

В нескольких сотнях метров от них опять загрохотали очереди, а потом наступила тишина.

Они сидели в двух шагах от входа в небольшой фруктовый магазинчик, из дверей которого то и дело выглядывал испуганный канонадой до смерти хозяин. В лавке бубнил телевизор, по традиции висящий рядом с кассой.

На этот раз диктор говорил на иврите (Еврейский квартал, все же, подумал Рувим), вещал что-то горячо, взволнованно — впрочем к такой подаче зрители давно привыкли. Здесь все делалось эмоционально. Трудно было представить себе, что начнется в эфире минут через двадцать, когда в Старый город приедут корреспонденты всех основных телеканалов. Говорили о теракте в Эйлате, потом о том, как идет расследование…

— Не может быть! — Кац вскочил, но тут же потерял равновесие, снова ударился многострадальным задом о брусчатку, стал на четвереньки и кинулся ко входу в магазинчик, чтобы лучше слышать слова диктора.

Испуганный хозяин метнулся прочь от бегущего на него профессора, как кот из мусорного бака, разве что без страшного мяуканья.

— …опознан сегодня медперсоналом. Это гражданин Украины Валентин Шагровский, доставленный в госпиталь ночью в тяжелом состоянии. По нашей информации, он пришел в себя, но пока что допросить его без угрозы для здоровья спецслужбы не могут. Остается загадкой, как достаточно известный украинский журналист, приехавший в страну по приглашению дяди, профессора Иерусалимского Университета Рувима Каца для сбора материалов по истории Древней Палестины, мог оказаться в центре террористического заговора. Сотрудники «Шабак» не комментируют эту информацию, но возле палаты тяжелораненого Шагровского выставлена охрана. Выписан ли ордер на его арест или охраняют его с целью обеспечения безопасности, мне выяснить не удалось.

Рувим вдруг заметил, что трет рукой ребра с левой стороны.

Говорить, что веришь в чью-то удачу — это одно. А узнать, что племянник жив — совсем другое. А он жив! Жив!

Он оглянулся, поймал взгляд Арин и понял, что она тоже слышала репортаж. Нижняя губа девушки мелко-мелко дрожала.

Вот, черт… — подумал Рувим. — Я же совершенно не переношу женских слез!

— Уходим, — сипло проговорил он, стараясь сделать вид, что ничего особенного не произошло, а по телевизору просто сообщили давно известные ему вещи. — Я не знаю, как они нас вычислили. Я не знаю, кто нас сдал. Больше я никому не верю. Едем в Эйлат. Вытащим Валентина, пока его не достали наши арабские друзья.

Он встал со стоном, с трудом разгибаясь, болела каждая клетка тела (адреналин уже не кипел в крови, а быстро разлагался, выжигая из тканей жир и пекло так, что хотелось расчесать кожу до крови) и с удивлением посмотрел на пистолет, который все еще держал в руке.

— Пустой, — констатировал он, выщелкивая магазин. — Но один раз я точно попал… Ну, вот, вставай-ка, девочка… Пора идти.

Арин поднялась, сделала несколько неверных шагов и упала на грудь Рувима. Слезы хлынули из ее глаз потоком, плечи затряслись.

— Что, — спросил профессор, — отпустило? А меня еще нет… Держись, Арин, держись. Нам с тобой деваться некуда. Нам с тобой еще Валентина выручать. Не можем же мы бросить такого парня!

Он погладил девушку по мокрым от пота плечам.

— Он же тебе нравится? Так? — спросил Рувим и она, несмотря на рыдания, несколько раз кивнула головой. — И ты ему нравишься… Значит, надо выжить, чтобы посмотреть, что из этого получится.

Он подождал несколько секунд, все так же подставляя грудь под льющиеся рекой слезы.

— Давай мы поплачем, когда все будет хорошо, — попросил он с неожиданной нежностью. Так мог бы говорить заботливый отец или муж, но Кац никогда не был ни мужем, ни отцом. — Сейчас полиция оцепит квартал и нам будет не до слез, девочка моя. Лучше скажи мне честно — ты когда-нибудь угоняла машины? Или мне опять придется все делать самому?

Глава 6

Римская империя. Остия

Вилла Понтия Пилата

37 год н. э.

«На осужденного Иешуа га-Ноцри был одет венок из ветки терна. Легионеры смеялись и говорили, что царю Иудеи приличествует такая корона».

— Конец 12 листа. Отчет написан всадником Афранием Бурром собственноручно.

Секретарь аккуратно свернул пергамент и положил его в футляр.

Пилат казался спящим. Он полулежал в кресле, прикрыв ладонью отечное лицо.

— Я помню, как он докладывал мне, — наконец, произнес бывший прокуратор. — После этого еврейского праздника, перед моим отъездом в Кейсарию. Я спешил, он докладывал второпях, потом пообещал прислать мне копию доклада. И прислал… С тех пор я не открывал футляров. Много там еще, Ксантипп?

— По событиям 783 года еще 10 листов доклада Афрания. Есть копии доносов — 30 листов. Есть переписка, копии писем Каиафы и Ханнана, запись беседы Иосифа га-Рамоти и Афрания Бурра — более ста листов, опись не полная. Есть доклады агентов… То, что я успел разобрать — 63 листа.

— Сколько пергаментов, Ксантипп, сколько документов, которые никому не нужны…

— Ты хочешь, чтобы я читал дальше?

— Погоди…

Пилат заглянул в стоящий перед ним кубок и плеснул туда вина.

— О казни можешь не читать…

— Хорошо.

я вспомнил жар весеннего солнца, вонь, исходившую от лохмотьев прокаженного, прикрывавших меня от посторонних взглядов. Вспомнил женщин, стоящих неподалеку от креста трех Мириам — Мириам, мать Иешуа, его женщину — Мириам из Магдалы, тетку его — Мириам Клеопову, верную и услужливую Йохану, жену Хузы, Саломею, вдову Шломо, что сопровождала его во всех странствиях о осталась с ним в несчастье.

Я даже помню, как отрывисто и быстро они дышали и как всхлипывали, когда слезы забивали дыхание. Я не мог подойти и утешить. Я не мог даже приблизиться. Для всех я должен был умереть, остаться в памяти людей тем, кто предал его на смерть. Тело, которое должно было стать моим, уже лежало под камнями у оврага. Я сам спрятал его там. Я, Иегуда, должен был умереть праздничной ночью. Должен был исполнить данное слово, подтвердить пророчество.

А пока я стоял за оцеплением, в пяти шагах от женщины, за которую был готов отдать жизнь, в двадцати шагах от умирающего друга, смерть которого обрекала меня на проклятие. Стоял и смотрел, и каждый звук, каждый жест, каждая деталь, даже птицы, неподвижно висящие в небе, даже жук, ползущий по камню у моих ног, высекались навечно на камне моего сердца. Я, Иегуда, Проклятый, предатель, стоял и глядел, как солнце выжигает жизнь из Иешуа, как мухи сжирают его плоть.

У самого ц’лаба[48], на котором был распят га-Ноцри, сидели легионеры и играли в кости. Им было жарко, скучно, но они знали, что стоять в оцеплении еще хуже и радовались, что сегодня исполняют обязанности палачей. Солдаты бросали кости, а у их ног лежала одежда Иешуа, незнакомый мне богатый наряд — настоящее царское облачение. Бедра га-Ноцри прикрывала только окровавленная набедренная повязка. Ткань казалось живой — на тряпке, покрытой засохшей кровью, пировали сотни мух. Перебитые голени посинели и налились запекшейся черной кровью, осколки сломанных костей натягивали кожу изнутри.

Людей за оцеплением было меньше, чем роящихся вокруг него мух. Он умирал не только потому, что прокуратор приговорил его к смерти, не потому, что бросил вызов жрецам. Он умирал от равнодушия собственного народа, которому оказалась не нужна его жертва.

И когда он умирал, рядом не было никого из его талмидов[49]… Никого. Как легко рассеяли их. Как легко рассеяли нас.

Издевательская надпись на титлусе[50] над его головой — все, что осталось от его мечты: от коронации на Хермоне, от жарких молитв на Елеонской горе, от праведного гнева в Храме. На кресте и царь, и философ, и предатель, и машиах умирают одинаково. В петле тоже… Смерть ровняет всех.

Был девятый час дня, когда впавший в беспамятство Иешуа поднял голову и посмотрел на застывшее в небе солнце, затянутое легкой дымкой приближающегося хамсина и крикнул изо всех сил:

— Или! Или! Лава савахфани?[51]

Сил у Иешуа оставалось немного. Крик его прозвучал, словно стон. Он уже не видел никого из нас. Возможно, он даже не понимал, что с ним происходит. Вар-Равван, распятый на соседнем кресте, давно сошел с ума и распевал молитвы — слова путались, он то и дело запинался и начинал странно, по-лошадиному, трясти косматой головой. И смеяться. Гестас, казавшийся самым крепким в начале казни, уже хрипел и кашлял кровью. Легкие его не выдержали и он умирал. Речь шла не о часах — минутах. Кашель разрывал его изнутри, в легких хлюпала вода вперемешку с кровью. Но Всемогущий не благоволил к нему и не давал потерять сознание.

Счастлив был только Дисмас, который лишился чувств больше часа назад и с тех пор больше не возвращался в сознание. Он все еще дышал: грудь вздымалась, из приоткрытого рта вырывались хрипы, но не страдал. Страдала оболочка — истерзанная, прибитая коваными гвоздями к перекладинам, самого Дисмаса в ней уже не было.

Как ни странно, несколько человек из тех, что все еще ждали зрелища за оцеплением, в ответ на крик Иешуа рассмеялись. Один из них стоял неподалеку от меня — ремесленник с рябым лицом, низкорослый и лысоватый, несмотря на молодость.

— Что же ты не спасешь себя, машиах! — крикнул он. — Ты же спасал других, так помоги себе!

— Ты же собирался построить Храм в три дня! — присоединился к нему темноволосый верзила с рукой, перевязанной грязной тряпкой, и одутловатым лицом. — Сойди с креста, лжец!

Га-Ноцри мазнул мутным взглядом по вздрагивавшему от кашля Вар-Раввану и прохрипел едва слышно:

— Ц’мээт[52]

Его никто не услышал, только Мириам, его жена, его женщина, каким-то чудом уловила этот шепот, больше похожий на предсмертный стон.

— Он хочет пить, центурион! — крикнула она и попыталась броситься к крестам, но другие женщины повисли на ней. — Он просит пить! Дайте ему воды!

В небе на юге отчетливо громыхало. Странный ветер, стелящийся по самой земле предшественник бури, крутил у ног центуриона крошечные вихри, но выше не поднимался.

Лицо центуриона было красным. Я даже различал на висках засохшие потеки пота.

Сегодняшнее солнце опалило центурионов немаленький нос, сожгло кожу на щеках и на лбу. Он давно разменял четвертый десяток, раздался в талии, но твердая походка и движения выдавали в нем опытного воина, которому прожитые годы не были тяжким грузом.

Он не казнил, он исполнял обязанность. Ни излишней жестокости, ни жалости, ни каких-либо чувств — просто работа, которую надо сделать. Грязная солдатская работа. Глядя на него, я подумал, что в сердце моем, переполненном горем и злостью, нет ненависти к этому человеку. Даже имея возможность убить его немедленно, я бы не стал убивать. На его месте мог оказаться любой другой легионер, более жестокий, преисполненный неприязни к моему народу, и муки моего друга Иешуа могли бы стать во много крат больше.

Услышав просьбу Мириам, центурион шагнул к основанию креста га-Ноцри и прислушался:

— Ц’мээт… — повторил Иешуа уже громче.

Воин расслышал слово и, посмотрев на распятого, кивнул.

По его знаку подбежал солдат с пилумом и ведерком с теплой поской, в которой плавала губка. Когда кончик копья с наколотой на него губкой оказался перед лицом Иешуа, тот жадно впился в пористую поверхность губами, с шумом высасывая из нее кислую, отдающую уксусом влагу.

Центурион искоса взглянул на Мириам и зашагал к человеку, сидящему под навесом из полотна чуть в стороне от места казни. Человек этот был одет в грязного цвета плащ с капюшоном, скрывавшим лицо от посторонних глаз, но я, как и все в Ершалаиме, знал обладателя этого одеяния.

Они говорили недолго. Афраний взглянул на висящее в небе солнце, потом на редкую толпу, мающуюся от духоты за двумя рядами оцепления, на женщин, жмущихся друг к другу, на кресты с прибитыми к ним телами…

И кивнул.

Центурион побежал от него прочь тяжелой рысью. Сразу оживилось поджаренное на солнце оцепление, солдаты, стоящие под крестами, даже лошади — и те затоптались на месте, предчувствуя, что скоро окажутся вдалеке от этого выжженного, воняющего кровью, потом и мукой места.

Центурион протопал до коновязи, ловко вскочил на спину вороного легконогого коня и мгновенно преобразился. Казалось, что он сбросил лет десять, а, может, и больше. Конь, почуяв твердую руку хозяина, пошел боком, выровнялся и шагом понес всадника к крестам. Подскочивший к центуриону воин передал тому копье…

Это был конец, но это не пугало меня и не могло испугать Иешуа. Всевышний проявлял свое милосердие рукой римского солдата и острием его копья.

Я услышал, как горько и тоскливо ночной птицей вскрикнула Мириам, как зарыдала мать Иешуа, и другие женщины вторили ей…

Слезы катились и из моих глаз, и они были так горячи, что обжигали иссушенную кожу щек.

Центурион подъехал к кресту Иешуа и легким движением кольнул того между ребрами. Острие пилума скрылось в груди га-Ноцри, достало до сердца и выскользнуло прочь. По грязному боку того, кого называли машиахом, потекла густая темная кровь. Иешуа выгнулся, но вбитые в кисти и ступни гвозди надежно держали его. Он лишь слегка оторвался от седекулы[53] и сразу обмяк. Голова его, увенчанная терновым венком, завалилась набок. Из-под впившихся в кожу шипов все еще стекали красные ручейки, но га-Ноцри был уже мертв.

Центурион деловито заколол хохочущего Вар-Раввана, потом вонзил пилум в сердце Дисмаса, еще одним ударом прервал кашель Гестаса.

Кончено.

Над головами собравшихся на Лобном месте пронесся порыв ветра, пахнущего пылью и дождем. Снова громыхнуло, и потемневшее небо над пустыней лопнуло от удара молнии.

Остатки зевак быстрым шагом направились к городским воротам — приближался хамсин, гром и молнии предвещали ливень, и смотреть уже было не на что. Везде в римских провинциях тела оставляли гнить на кресте до тех пор, пока разложившиеся куски плоти не растаскивали птицы. Здесь же, в Иудее, отдельным эдиктом римская власть разрешала снимать распятых с креста до наступления ночи и хоронить их в позорных могилах. В другой могиле, согласно иудейскому обычаю, хоронили орудие пытки и умерщвления — сами перекладины, к которым были прибиты казненные.

Мне нужно было уйти, но я стоял, не в силах отвести взгляд от мертвого тела человека, которого я любил. Я просто не мог уйти.

Четыре креста стояли на Голгофе в тот страшный день.

Четверо умерли на них за Эрец Израэль.

И один из них был распят по моей вине.

Я предал его на смерть.

— Я помню, — сказал Пилат глухим голосом. — В начале десятого часа того дня, перед самым хамсином, ко мне пришел га-Рамоти.

Он прокашлялся и продолжил:

— Странно, Ксантипп, но я помню этот день. Наверное, из-за бури… Перед самым началом грозы у меня начал ныть затылок и пришлось уйти с балкона. Сделалось не по себе, я прилег, но задремать не смог, и тут мой секретарь сообщил мне о приходе га-Рамоти. Этот иудей не побоялся стать нечистым и не стал вызывать меня в преторий — он вошел в дом, несмотря на праздник. Когда член Синедриона готов оскверниться в день Песаха, у него есть или важная просьба или дело, которое не может ждать.

Га-Рамоти пришел с просьбой…

Глава 7

Израиль. Шоссе 60

Наши дни

Зайд покрутил ручку настройки, уплывавшая куда-то радиоволна вдруг утихомирилась и из динамиков «тойоты» раздался чистый и четкий голос диктора.

— Наши корреспонденты сообщают, что только что в Иерусалиме, неподалеку от Яффских ворот, произошла перестрелка между сотрудниками «Шин-Бет» и несколькими неопознанными лицами, скорее всего, принадлежащими к одной из экстремистских арабских группировок. До сих пор ни одна из них не взяла на себя ответственность за произошедшее. Последствия перестрелки ужасны — погибли два офицера «Шабака», убиты четверо террористов, но под удар попали также мирные жители и туристы. Пока трудно сосчитать количество жертв теракта, но уже ясно, что речь идет о нескольких десятках пострадавших. По свидетельству очевидцев, в перестрелке принимала участие третья сторона — неустановленный пожилой мужчина и находившаяся с ним девушка, похожая на разыскиваемую властями по обвинению в пособничестве терроризму аспирантку кафедры археологии Иерусалимского Университета Арин бин Тарик. Их местонахождение на данный момент неизвестно, и в связи с этим полиция просит всех, кто имеет хоть какую-нибудь информацию об этих людях, звонить по номерам…

— Мы едем в Иерусалим? — спросил невозмутимо Якуб, раскуривая сигарету.

Зайд отрицательно покачал головой.

— Он уедет из Иерусалима. Что ему там делать теперь? Нам надо ехать в Эйлат, сын.

— Зачем, отец?

Если Якуб и удивился, то особо виду не подал.

— Передавали, что там его племянник, — пояснил Зайд и потер ладонью кончик своего похожего на клюв стервятника носа. — Я знаю Каца, он своих не бросает. Вот увидишь, он будет там уже сегодня вечером. Наша с тобой задача — чтобы ни с ним, ни с девушкой, ни с этим парнем из далекой северной страны ничего не случилось.

— Этот парень не из северной страны, — улыбнулся Якуб.

— Я — бедуин, — сказал Зайд серьезно. — Для меня все, что выше Египта — далекий север. Едем в Эйлат, сын. Те, кто пытался добраться до Рувима, обязательно попытаются добраться и до его близких.

Израиль. Эйлат

Госпиталь «Йосефталь»

Наши дни

Болела голова. Болела, несмотря на туман, который застилал сознание. Живот же совсем не болел. Вместо него была пустота. Яма. И оцарапанный пулей бок не саднил, а к этому ощущению Шагровский за несколько дней успел притерпеться.

Что последнее он мог вспомнить? Головокружительный полет в бурлящем грязевом потоке, аттракцион покруче давно набившего оскомину «камикадзе» в аквапарках. Нет ни верха, ни низа, вокруг грохочут камни и ноет каждой клеточкой избитое ими тело. Едкую соленую жижу во рту. Дикое жжение в ране, а потом и во внутренностях. Желтую плотную пену, в которой он ворочался, словно червяк. Прыгающий свет фар в струях плотного дождя. Он пил дождевую воду, лежа навзничь прямо на асфальте дороги, и ощущал, как вода вытекает из него где-то внутри. Пил и никак не мог напиться. Потом пахло дерматином — такой запах он помнил по советским «жигулям». Ни одна другая машина так не пахла. От дешевых китайцев несло фенолом, от машин подороже — новой обивочной тканью, от автомобилей бизнес-класса — кожей, и только от «жигулей» исходил такой вот специфический аромат…

Что было с ним дальше? Вот его везут, потом провал. Снова несет дерматином и сразу же — лекарственный резкий запах. Полосами — свет-мрак-свет-мрак, потом свет буравит ему мозг, он пытается кричать, но на лице какая-то гадость, и надо сбросить ее, а сил нет… Он, вообще не может пошевелиться. Он даже крикнуть не может! Зато ворочается боль во внутренностях. Она грызет его, рвет на части. Он слышит голоса, но не может понять ни слова. Почему они говорят не по-русски? Где он? Что за дрянь колет его в руки?

Потом стало темно. А сейчас у него болит голова.

Он что-то видел совсем недавно — белое над собой видел. Точно. Если скосить глаза направо, то… Да… Вот эти трубки, банка на подставке, светящийся зеленым экран. Нет, это не телевизор. Он уже видел эту штуку… Как же она называется? Монитор! Точно! А эта банка на подставке — капельница! Значит, он в больнице. Кто-то подобрал его, умирающего на обочине. Кто-то привез его в больницу. Он умирал. Он точно помнил, что умирал…

Как же все-таки болит голова… И этот туман…

Он увидел над собой лицо, вернее, не лицо, светлое пятно, мелькнувшее на фоне идеально белого потолка, попробовал привстать, но тут же провалился в темный, гудящий колодец беспамятства. Там было хорошо. Там ничего не болело.

— Ну, все не так плохо, — сказал врач по-русски, обращаясь к человеку в наброшенном на плечи халате, который стоял у дверей в палату, облокотившись на притолоку.

Человек был высок, худ, с узким, прорезанным складками лицом, черными, зачесанными назад гладкими волосами и воспаленными от бессонницы глазами. И смотрел он на Шагровского профессионально холодным взглядом — так может смотреть на обездвиженного кролика не очень голодная змея.

— Сегодня вряд ли, но завтра к вечеру ты с ним поговоришь.

— Ты колешь ему обезболивающие?

— Ну, естественно, Шмуэль. Мы ему метра три кишок выбросили! Что же, мне его водкой поить? Не переживай, он парень крепкий, молодой, оклемается… Его завтра можно из интенсивной терапии переводить…

— Ну, а вот этого точно делать не нужно, — сказал Шмуэль, отрывая плечо от притолоки. — Мне здесь легче его охранять. Пусть полежит.

— У меня после вчерашнего в реанимации в коридорах раненые, — сказал врач с упреком. — Ты хоть понимаешь, что нельзя его держать в отдельной палате, когда люди после ампутаций по четверо-пятеро лежат? Чего ты боишься? Что он убежит? Так он не убежит! Я точно тебе говорю! Он если через два дня пойдет с ручками по стеночке, то будет ему счастье. А может и не пойти! Ему сейчас не мордоворотов у дверей надо, ему священника надо, чтобы помолился за здравие…

— А, может, раввина? — спросил Шмуэль без тени улыбки.

— Священника. Я ему катетер ставил, раввин не подойдет.

— Кроме шуток, Рома, ты уверен, что еще сутки я его не допрошу?

— Не… — протянул врач, регулируя скорость капельницы с физраствором и антибиотиком, подсоединенной к Шагровскому. — Допросить ты можешь… Но вот что он тебе расскажет? У него сейчас птички летают, звездочки кружатся… У парня длинный-длинный трип[54]. А не было бы трипа — был бы шок. В общем, друг мой, дай ему оклематься и он тебе все скажет. Если что знает, конечно…

— А что? Есть сомнения?

— Ага, есть… Что-то мало похож этот парень на террориста. Досталось ему за несколько дней по полной программе. Вот, смотри…

Он откинул простыню и поманил контрразведчика рукой.

— Да иди уже сюда, септический, иди.

Шагровский лежал перед ними, как на прозекторском столе — голый и неподвижный. Но грудь его равномерно вздымалась, хоть дыхание было поверхностным, а под синеватыми тонкими веками двигались туда-сюда глазные яблоки. Тело Валентина действительно представляло собой зрелище не для слабонервных, но ни доктор Роман Стеценко, ни серен[55] Шмуэль Коган к этой категории людей не относились.

Знали они друг друга давно, со средины 80-х, когда с легкой руки одного и того же военкома угодили с институтской скамьи прямо в афганскую печку. Один фельдшером — все-таки два курса днепропетровского медина за плечами, а второй — рядовым связистом после двух курсов радиофака университета. О том, кто и кого нес, кто и кого спас, кто и кому жизнью обязан, никто из посторонних толком не знал. Стеценко и Коган разговоры на эту тему не вели, вспоминать об Афгане не любили. Оба вернулись с войны живыми, восстановились в своих вузах, благополучно их закончили, продолжая дружить и общаться. Оба обзавелись семьями, строили планы, обсуждали перемены в стране… А потом страна кончилась. Как-то быстро кончилась, в один момент. Друзей завертело смутное время, развело, разбросало…

Вскипевшая пена странных дней вынесла на землю обетованную сначала всю родню Шмуэля, а потом и Романа с семьей. К тому времени они окончательно потеряли друг друга, но судьбе было угодно столкнуть их в торговом центре «Лев Ашдод» накануне Хануки. На дворе был 1999-й, предпоследний год старого века. Стеценко к тому времени подтвердил украинский диплом и работал хирургом в здешнем госпитале, а Шмуэль шел вверх по служебной лестнице в местном отделении «Шин-Бет». Они встретились, обнялись, словно нашедшие друг друга после долгой разлуки братья, отправили жен с покупками домой, а сами напились. Страшно напились. В хлам. И после этой встречи все вернулось, как будто не было многолетнего охлаждения отношений. Словно этой дикой пьянкой они принесли извинения за то, что не смогли сохранить старую дружбу.

Они перезванивались каждую неделю, ходили друг к другу в гости семьями, даже совместно ездили отдыхать. И переезд Романа в Эйлат, а Шмуэля в Тель-Авив этой дружбе не помешал нисколько. Что значит 300 километров расстояния для ребят, чье детство прошло в стране, где было одиннадцать часовых поясов?

Сейчас у Стеценко шли вторые сутки дежурства, и больше всего на свете он хотел бы выпить с другом водки, закусить каким-нибудь совершенным не кошером и завалиться спать прямо в своей гостиной, на диване.

Коган тоже хотел выпить водки и завалиться спать, но не мог. Он, как и Роман, держался на ногах уже вторые сутки. Прибыв к месту теракта на вертолете менее чем через полтора часа после взрыва, он за все время даже не поел по-человечески, было не до того. Если преступление не раскрывается за 48 часов после совершения, то дальше шансы распутать клубок уменьшаются в разы. Все сотрудники «Шабак» трудились, как проклятые. В пыли, в чужой крови, среди рыдающих людей и среди трупов… То, что Шагровского будет невозможно допросить еще 36 часов, приводило Шмуэля в ярость. Но он был уверен — Стеценко знает, что говорит.

— Вот этот рубец, видишь? — Роман показал на багровый, едва затянувшийся разрез на боку спящего. — Это пуля. Прошла по касательной. Ране дня четыре. Нагноения не было. Кололи антибиотик. В принципе, парень везунчик. Если бы в крови не было лекарства, он бы, скорее всего, умер еще до того, как его привезли.

— И что это доказывает?

— Ничего. Кроме того, что в него стреляли около четырех суток назад. Смотрим дальше?

Коган потер ладонями лицо. Спать хотелось нестерпимо.

— Смотрим дальше, Холмс.

— Элементарно, Ватсон… Вот от этой раны он едва не умер. Колото-резаная. Как ему почку не отхватило — я не знаю. Лезвие вошло глубоко, практически пробило парня насквозь.

— И что это доказывает?

— Кто из нас контрразведчик?

— Похоже, что ты… Не тяни, Рома, если ты не сделаешь мне кофе, я усну прямо здесь.

— Этой ране больше суток. Я бы сказал, что часов тридцать шесть. Его привезли под утро, в ночь теракта. Нашли без сознания за три с лишним часа до того. А ранен он был значительно раньше.

— Насколько раньше?

— Часов шесть, семь… Может десять.

— То есть, когда произошел взрыв в «Царице Савской»…

— Его уже продырявили. Ему вообще досталось крепко. Погляди — синяк на синяке. Причем некоторые из них желтые, некоторые синие, некоторые багровые. Словно его раз в день топтали ногами. Плечо выбито и вправлено, вот опухоль… У твоего подозреваемого последние несколько суток была такая бурная жизнь, что я просто не пойму, как он успевал участвовать в терактах.

— Это не аргумент.

— Возможно. Я просто указываю тебе на то, что, возможно, ты тратишь время не на того парня.

— Хм… — сказал Коган.

— И еще — я его погуглил.

— Я тоже его погуглил, — буркнул Шмуэль. — Поверь, Рома, мы и не догадываемся, насколько глубинными могут быть причины того, что человек начинает играть на их стороне. Например, могут взять в заложники его семью. Шантажировать с помощью друзей. Купить за большие деньги, наконец. А потом убить. Зарезать…

Он показал рукой на рану в животе Шагровского, аккуратно заклеенную марлей, с торчащей наружу трубочкой дренажа.

— Это товар разовый, никакой агентурной ценности не имеющий. Использовали, и в расход. И идейных соображений я пока исключить не могу.

— Его дядя — Рувим Кац.

— Да, я знаю, кто его дядя. Ну и что? У нас есть информация, Роман. Надежная. И чего ты его адвокатом выступаешь? Не волнуйся, разберемся. Расстреливать его никто не собирается, собираемся допросить.

Роман вздохнул и набросил на Валентина простыню.

— Ну, ладно… По крайней мере ты убедился, что раввина к нему приглашать незачем.

— Тут ты прав, — согласился Шмуэль. — Кофе налей. А то я сейчас лягу рядом.

— Пошли, капитан… Могу предложить еще и по ложке бренди!

— И не думай, что откажусь!

В палате было нежарко. Из решетки мазгана на потолке веяло прохладой, но в окна уже начало заглядывать злое эйлатское солнце. Перед тем, как выйти, Стеценко подошел к стеклу и повернул жалюзи.

— Иду, иду… — сказал он Когану, чье длинное суровое лицо все еще виднелось в дверном проеме.

Роман бросил взгляд на монитор. Давление, пульс, температура — все в пределах нормы.

Шагровский спал и видел наркотические сны.

— Держись парень, — шепнул доктор Стеценко, проходя мимо. — Я уверен, что ты наш…

Глава 8

Иудея. Ершалаим

Дворец Ирода Великого

30 год н. э.

Одежды на нем были мокрыми, пришедшие с юга тучи уже проливались над Ершалаимом, но ветер все еще обжигал — гроза не убила удушающий жар хамсина до конца.

— Приветствую тебя, прокуратор…

— И тебе привет, Иосиф! Не ожидал увидеть тебя сегодня…

— Я и сам не думал, что приду, — согласился га-Рамоти. — Но так случилось… Тебе нездоровится, игемон?

Прокуратор удивленно поднял брови, но сам понял, что получилось неубедительно.

— С чего ты взял? Просто тяжелый день. И эта проклятая гроза…

— У меня сегодня тоже не самый лучший день, прокуратор. Поверь, после того, как буря пройдет, станет легче… Не буду отнимать у тебя время пустой беседой. Я пришел просить тебя о милости.

— Все просят меня о милости, Иосиф. Или жалуются. Ведь в Ершалаиме никто не считает меня человеком добрым, способным на милосердие…

И Пилат посмотрел прямо в карие глаза га-Рамоти так, как он умел — проникая взглядом в черепную коробку собеседника. Тот глаз не отвел, пожал плечами и ответил просто, копируя интонации игемона:

— Так ты и не добрый человек, прокуратор. Но Ершалаим помнит куда более жестоких правителей, чем ты. У нас говорят — не желай себе нового царя, возможно, ты еще пожалеешь о старом.

— Не криви душой, Иосиф! Обо мне в этом городе не пожалеет никто, — сказал Пилат, изобразив усмешку. Усмешка получилась так себе, но от усилий заныл затылок.

— Ну, почему же… — отозвался Иосиф. — Если многие вспоминают добрым словом Грата, думаю, вспомнят и тебя…

— Оставим, — отрезал Пилат, не скрывая, что им овладевает раздражение. — Ты не слишком вежлив для того, кто пришел с просьбой!

— Ты, игемон, слишком умен, чтобы я попытался лицемерить. Да и просьба моя — пустяк…

Игемон прищурился и взгляд его стал уж совсем недобрым.

— Ты, верно, не считаешь меня умным, га-Рамоти… Ты осквернил себя приходом в дом язычника в ваш праздник из-за пустяка? Ну-ну… Хочу услышать, о какой безделице ты просишь!

— Исполнить мою просьбу будет легко, прокуратор, — на этот раз Иосиф опустил глаза ниц, понимая, что выбрал не самую лучшую линию поведения. Пилат был не в духе, а когда прокуратор впадал в гневное состояние, предсказать его действия не мог никто.

— Отдай мне тело казненного только что Иешуа га-Ноцри, игемон. Я хочу похоронить его согласно вере наших отцов.

— Он уже умер? — удивился прокуратор.

— Все распятые уже умерли, игемон. И я полагаю, что это случилось не без твоего ведома.

— Ничего об этом не знаю…

— Значит, им нужно благодарить Афрания…

— Им уже никого не нужно благодарить, — буркнул Пилат и недовольно дернул веком. — Но если бы им представилась такая возможность, то благодарить нужно было бы не меня и не Афрания… Зачем тебе понадобилось тело этого бродячего философа, Иосиф? У меня от просьб по его поводу уже голова кругом идет! Одни твои соплеменники приходят просить, чтобы я распял его, другие — чтобы помиловал. Ирод Антипа наряжает его в царские одежды, ты просишь тело… Я говорил с ним и не нашел в его речах ничего, что бы заставило меня думать о его избранности. Да, он был неглуп, знал языки, говорил ясно и логично. В отличие от фанатиков, не пытался перегрызть мне горло, но это не делает его особенным. Я, знаешь ли, приговорил к смерти немало разумных людей, злоумышлявших против римской власти, они значительно опаснее фанатиков. Поэтому ответь мне на вопрос, не как простой иудей, а как член Синедриона, человек, уважаемый в общине и за ее пределами. Уж не считаешь ли ты, га-Рамоти, этого Иешуа вашим долгожданным машиахом? Только говори честно, не крути… Если я почую ложь, о своей просьбе можешь забыть!

— Я отвечу тебе честно, прокуратор, — сказал га-Рамоти спокойно, будто говорил не с представителем высшей власти, а со своим старым другом за праздничным столом, и Пилат сразу же понял, что иудей не кривит душой.

Ему просто незачем было это делать. Вопрос, заданный игемоном, был вопросом, на который сам Иосиф искал ответ. Искал, но не находил.

— Я не знаю. Возможно, он действительно был послан нам Всевышним, а мы не узнали его. А, может быть, он — обыкновенный человек, который хотел стать спасителем своего народа, но не понял, что спасти можно только тех, кто хочет того. Никодим слушал его проповеди в Капернауме, я слушал его проповеди в Капернауме, мы посылали туда множество шпионов, но они не сказали о га-Ноцри дурного. Он говорил, как мудрый фарисей, и мог бы стать большим учителем…

— Но не машиахом? — спросил Пилат настойчиво.

— Да, — ответил га-Рамоти твердо. — Если ты, игемон, хочешь узнать мое мнение — не машиахом. Впрочем, какое это теперь имеет значение? Ты убил его, Каиафа празднует победу, а я всего лишь прошу отдать мне тело для погребения… Мертвым он не опасен для Цезаря, и ничем его не оскорбит.

— Ты осуждаешь мое решение, га-Рамоти?

— Я лишь прошу похоронить его по-человечески и в моих словах нет второго дна. Отдай мне его, игемон. Я умею помнить о добре и верну услугу сторицей.

— Хорошо, — согласился Пилат, и лицо его из недовольного стало просто серьезным. — Ты сказал, я услышал сказанное. Забирай тело этого бродяги, и я больше не хочу о нем слышать!

— А вот этого, игемон, я тебе пообещать не могу, — сказал га-Рамоти печально.

— Иди, — прокуратор махнул рукой и снова поморщился от боли.

За окнами Иродова дворца уже вовсю хлестал дождь, гроза смыла с камней Ершалаима пыль прилетевшего из пустыни хамсина, но Пилату легче не стало. Стало почему-то тяжелее.

Иосиф га-Рамоти почтительно поклонился игемону и, почти бесшумно ступая по полированным каменным плитам, вышел вон.

Га-Рамоти сам принес разрешение прокуратора.

Он вымок до нитки, потерял всю важность, приличествующую члену Синедриона. Одежда висела на нем мокрою тряпкой, борода слиплась и с нее стекали струи дождя. Возле крестов стояла охрана, но она даже не пошевелилась, чтобы помочь Иосифу и женщинам погрузить тело на повозку, которую к Лобному месту притащил небольшой ослик.

Солдаты были заняты. Они выдергивали гвозди из ступней казненных, рубили разбухшие веревки крепившие patibulum к simplex palus[56], и поперечины вместе с трупами падали в жидкую грязь под столбами. За всем этим наблюдали два человека: я и Афраний. Он — открыто, стоя на камнях Голгофы, я — спрятавшись в полусотне шагов от него.

Когда труп равви рухнул у подножия креста, Га-Рамоти попросил у солдат клещи и сам выдернул гвозди, пронзавшие руки Иешуа. Потом он с женщинами положили тело в повозку, и печальная процессия двинулась прочь. Они прикрыли тело га-Ноцри холстиной, но я отчетливо видел его тонкую кисть, свисающую с тележки, и кровавые потеки на ней.

Афраний проводил повозку внимательным взглядом. По случаю непогоды он снял отяжелевший капюшон, подставив голову под хлещущие водяные струи — у него было худое, мрачное лицо с тяжелым подбородком и мощным широким лбом. В глазах застыло настороженное выражение, выдававшее его профессию любому наблюдательному человеку. Впрочем, он ее и не скрывал.

Иосиф не повез тело в город. Пещеры, где много лет хранились оссуарии[57] с костями членов его семьи, были расположены на небольшом возвышении, сразу за тем место, где дорога, ведущая через Кедронскую долину в Гефсиманию, пересекала бурный водный поток. Повозка, все больше удаляясь от места казни, миновала кладбище, расположенное справа, и только тогда я медленно пошел за ними, держась на расстоянии.

Солдаты, справившись со снятием мертвых тел, как раз бросали поперечины крестов в старую разбитую цистерну, вырытую у самого Лобного места — тут их предполагалось похоронить. Хоронить орудие казни велел обычай. Римляне недоумевали, но исполняли странный иудейский обряд.

Мертвецы же лежали в огромной телеге, запряженной быками, и терпеливо ждали упокоения. Вода смыла с них кровь и грязь, обнажив следы бичевания, раны от гвоздей и ударов копья. Этим троим предстояло лечь в безвестные могилы, расположенные в тайном месте. Римляне уже вырыли их и приготовили мертвецам последний подарок — грубые железные перстни с насечками, чтобы впоследствии при необходимости тела казненных можно было бы опознать.

Я прошел мимо легионеров, не поднимая головы, и они, занятые своим делом, не обратили на меня внимания.

— Человек!

Я продолжал идти по дороге и грязь всхлипывала у меня под ногами.

— Человек! Остановись!

Голос у кричавшего был командным, такой трудно не расслышать даже в бурю, трудно не подчиниться.

Я обернулся.

Афраний стоял в нескольких шагах от меня, чуть опустив лобастую голову. Вблизи он оказался совсем нестарым и куда более значительным, чем я его представлял.

— Возьми, — сказал он, протягивая мне что-то. — Возьми, и если захочешь, передашь…

Он был отважным: протягивать руку больному лепрой — безрассудство. Или он знал, что я вовсе не болен «львиной болезнью»? В любом случае, он не боялся меня. На его ладони лежал железный перстень с насечками. Перстень, который предназначался мертвому Иешуа.

Мне нужно было бы промычать что-то, притвориться непонимающим — маска прокаженного позволяла мне играть до конца, но все-таки я протянул руку и взял кольцо. Сам до сих пор не знаю, зачем я это сделал…

— Для кого оно? — спросил я.

Афраний кивнул сторону, куда скрылась тележка с телом га-Ноцри.

Там, среди струй дождя, все еще можно было разглядеть силуэты, но кто именно идет за повозкой, уже было не рассмотреть. Еще мгновение — и ливень окончательно съест и краски, и тени, но в этот миг я все еще видел, как растворяются в воде и стайка женщин в темном, и повозка с ее страшным грузом, и мокрый грустный осел, терпеливо ее влекущий, и фигура га-Рамоти, что шагал впереди.

Я открыл было рот, чтобы поблагодарить его, но начальник тайной службы уже шагал прочь, по щиколотку утопая в свежей жирной грязи.

Я покрутил кольцо в руках и спрятал его под одежду. Кольцо Иешуа, метка мертвого… Ему оно уже не пригодится — га-Ноцри не суждено лежать в общей могиле. Это мой подарок. Я буду носить его, чтобы, взяв в руки, вспоминать этот день, этот ливень и снова чувствовать пустоту, что вошла в меня, когда пожилой сотник вонзил пилум в грудь Иешуа.

Голгофа исчезла с глаз. Низкое серое небо то и дело взрывалось громовыми раскатами, несколько раз молнии били в камни на склонах, но, хвала Всевышнему, ненастье не вечно. Хотя порывы ветра все еще были яростны, ливень явно ослабевал. Вечер обещал быть еще более прохладным, чем вчерашний, значит, сегодня ночью в Ершалаиме снова будут пылать костры. Планов возвращаться в столицу у меня не было. Я попрощался с городом, который любил, с которым нас так много связывало. Наверное, простился навеки — мир велик и в нем есть множество мест, где мое лицо никому неизвестно. Но, перед тем, как пуститься в долгий, длиною в целую жизнь, путь, мне предстояло сделать то, без чего и предательство, и бегство теряли смысл.

Мне предстояло умереть.

Израиль. Эйлат

Наши дни

В нескольких сотнях метров от госпиталя человек, которого теперь звали Христо, опустил монокуляр. Автомобиль продолжал движение по улице Йотам, направляясь к туристическому центру города.

— Окна с первого по седьмое — палаты интенсивной терапии. В принципе, он должен быть там…

— Черт, — выругался Анри. — В принципе! Кому от этого легче? В городе полно полиции! Госпиталь на особом положении…

— Это точно, — согласился Поль. — В городе полно полиции, контрразведки, армейских, спасателей… Эй, специалисты! Вы что, забыли? Так давайте я вам напомню! В Эйлате был теракт! Еще не разобраны завалы. Еще тела опознают! Вы что, думали, что здесь будут одни курортницы с сиськами?

— Ничего мы не думали, — мрачно возразил Христо. — Но как к нему можно подобраться? Ты же видишь? Охрана по периметру. Две бронемашины, как минимум, и рота солдат. Приемный покой. В коридорах. Я же, fucking shit, не Давид Копперфильд!

— Никак, — подтвердил Анри. — Рыбкой я никогда не был. И птичкой не стану. И через стены проходить уже не научусь. Скажи, умник, ты собираешься проходить сквозь стену или брать госпиталь штурмом?

Поль промолчал.

— Мысли есть? Или ты опять расскажешь нам, что круче тебя нет на свете?

Анри потянулся за сигаретой, но Поль покосился настолько недружелюбно, что испытывать его терпение не захотелось.

— Не я говорил, что задание пустячное, — сказал татуированный. — Не я говорил, что тут мы возьмем легкий куш. И, в конце концов, не я здесь снайпер. Я занимаюсь обеспечением. Я занимаюсь транспортом. Я занимаюсь доставкой.

— Вот и хорошо, — процедил сквозь зубы Христо и потер гладко выбритый подбородок. — Раз ты у нас занимаешься обеспечением, то обеспечь нас информацией. Ты уверен, что объект лежит именно здесь? Госпиталь маленький, я вообще не пойму, как они справились с таким потоком раненых?

— Тут до Бер-Шевы недалеко, — ответил Поль. — В Бер-Шеве очень большой госпиталь — «Сорока». Возили вертолетами. До утра вывезли всех тяжелых туда.

— А его оставили? — спросил Анри, кидая в рот леденец.

Он терпеть не мог леденцы, но курить хотелось, а с таким ненормальным подельником и нынешним запретом на курение в ресторанах и гостиницах сильно не разгонишься.

Татуированный пожал плечами.

— Его утром привезли. Сегодня я буду знать точно, где он лежит.

— И купишь нам танк… — пошутил Христо.

— Надо будет — куплю, — отозвался Поль. — Только танк подобьют. Тут с этим быстро. Так задачу не решить, нужен специальный подход.

— Обязательно. Может, ты и предложишь, умник?

Поль ухмыльнулся.

— Знаете, чем мы с вами отличаемся? — спросил он. — Только одним, ребята. Я не брал аванса. Мне обещали заплатить, а я обещал сделать то, что могу. И, как я посмотрю, могу я гораздо больше вас. Но и отказаться я имею право — и в этом наше второе отличие.

Город был действительно переполнен полицейскими. Патрули стояли на каждом крупном перекрестке, но пикап с прокатными номерами и туристы в «гавайках», сидящие просторном салоне грузовичка, интереса не вызывали. К туристам тут всегда относились с уважением. А с теми, кто не сбежал прочь после событий последних дней, обращались особо трепетно, правда, таких было немного.

Поль запарковал пикап на открытой стоянке (практически все внутренние паркинги гостиниц теперь контролировались на въезде), троица вышла из машины и уже через десять минут они сидели в одном из ресторанчиков, расположенных на променаде.

Устроились на улице в тени деревьев, несмотря на жару и почти полное безветрие, не из любви к свежему воздуху, а из боязни попасть под стационарную прослушку во внутреннем зале.

— Итак? — сказал Христо, усаживаясь поудобнее.

Поль пожал плечами.

— Я не волшебник. У кого-нибудь есть идеи?

— Из винтовки мы его не достанем, — вступил в разговор Анри. — Даже если вычислим комнату, то остаются жалюзи на окнах. Для дальнего выстрела нужна скрытая подготовленная позиция и постоянное дежурство. Причем, сколько придется ждать, пока объект не подставиться снайперу, не знает никто. Здание госпиталя одноэтажное. Высоток вблизи нет. Где подготовить гнездо? Как его не засветить?

— Ну, — добавил Поль с неприятной улыбочкой. Под синими узорами на предплечьях перекатывались мышцы. На открытом воздухе он слегка вспотел и распространял пока еще едва слышный, но явственный, острый запах мускуса. — Все верно. Вовнутрь пока не войти. Снаружи не достать. Ждать нельзя. Плохи у вас дела, коллеги.

Христо с тоской посмотрел на застывшее в полусотне шагов Красное море. Пляж был почти пуст. Вода синяя-синяя и гладкая, как лед на катке. Убегающие за горизонт горные гряды. Красота. Но купаться почему-то не хочется. Ничего не хочется. Прав этот разукрашенный попугай! Прав! Все плохо. Все очень плохо!

— Жаль, — сказал он, — что нельзя рвануть все крыло… Было бы гораздо проще.

Подошедший официант поставил на столик бокалы с холодным пивом и удалился.

— Ну, почему же нельзя? — спросил Поль, сделав небольшой глоток. — Можно. Все крыло, конечно, не получится, но я же обещал узнать, где конкретно он лежит. Думаю, что знаю, как решить нашу маленькую проблему.

— И как ты ее решишь? — Анри с недоверием поглядел на собеседника. — Угонишь самолет и устроишь здесь новое 11 сентября?

— Решите ее вы, коллеги, — сказал татуированный. — Я, как уже говорилось, занимаюсь исключительно обеспечением…

Глава 9

Израиль. Шоссе 1

Наши дни

По шоссе, ведущему из Иерусалима в Тель-Авив, быстро, но не превышая лимита скорости, ехал черный внедорожник «Тойота». Номера на джипе были самыми обычными, из потока он ничем не выделялся и лишь очень внимательный взгляд мог определить, что машина несерийная и, скорее всего, серьезно бронирована.

Человека, который сидел на заднем сидении «лендкрузера», звали Ави Дихтер. Когда-то он сделал головокружительную карьеру, начав службу в «Сайерет Маткаль»[58] под началом Эхуда Барака[59] совсем молодым человеком и уйдя в отставку в середине двухтысячных с поста директора «Шабак» в возрасте «слегка за пятьдесят».

Человеку, на счету которого — убийство одного из опаснейших палестинских террористов Ахие Аяша, человеку, под руководством которого контрразведка работала во время второй интифады[60], следуя тактике нанесения точечных ударов по противнику, бронированная машина нужна до конца жизни, но Ави Дихтер пользовался ею редко. Не потому, что был демонстративно скромен — просто, как настоящий специалист своего дела, знал, что броня может защитить только от случайного покушения. От людей серьезных никакой стальной лист не спасает. Спасает только умение быть непредсказуемым для убийц, ну, и еще везение.

Быть непредсказуемым и одновременно действующим политиком невозможно. Есть расписание встреч, которое известно очень многим людям, есть места, в которых надо появляться в определенное время. Политик — всегда лицо публичное. Так что Дихтер больше полагался на удачу и на хорошую работу своих бывших коллег. Он бы и сегодня не стал задействовать «танк на колесах», но после теракта в Эйлате и утренних событий в Иерусалиме об этом настойчиво попросил нынешний директор «Шин-Бет».

Вот уже несколько лет Ави Дихтер был политиком, но, отдав спецслужбам больше половины своей жизни, оставался контрразведчиком и, если говорить честно, совершенно по этому поводу не беспокоился.

— Мне хотелось бы понять, — сказал Дихтер в трубку мобильного телефона, — что именно произошло с экспедицией профессора Каца. И не стоит говорить мне, что с ней ничего не произошло…

Собеседник ничего не ответил.

— Ты так и собираешься молчать? — спросил Дихтер, поморщившись. — Придумываешь, что соврать? Или считаешь, что я недостаточно влиятелен, чтобы требовать ответа?

— Ави… — послышался из трубки жалобный голос. — Ты же знаешь… Я бы все тебе рассказал… Но не могу! Убей меня — не могу!

— Почему? Черт тебя побери! Почему?

— Да потому, что сам ни черта не знаю! — взорвался собеседник. — Не знаю! Да! Произошло! Да! Мы знали это! Но было распоряжение с самого верха — ничего не предпринимать! 72 часа мы должны были делать вид, что ничего не происходит…

— А потом?

— Потом — по обстоятельствам.

— И какие они?

В телефонной трубке шумно перевели дух.

— Ты сам знаешь… Рвануло в Эйлате. Мы получили информацию, что племянник Каца и его ассистентка работают на арабов. И сам Кац может быть в этом запачкан…

— Ты понимаешь, что это даже не смешно! Египтянин — пособник террористов! Кто придумал эту чушь!?

— Не мы, — ответил голос, и в нем звучала обида. — Но мы обязаны проверить!

— Здорово! — отозвался Дихтер. — Ну, и как? Проверил? Классно за пособником арабов сами арабы и поохотились в Еврейском Квартале. У тебя в Эйлате рвануло? Ну, что ж — теперь еще и в Иерусалиме стало стабильнее и безопаснее. Скажи, не возникает впечатление, что все происходящее — это звенья одной цепи? Что кто-то намеренно уводит нас в сторону? Помнишь, где прячут лист? В лесу! Это классика, ничего нового! И для того, чтобы понять, что происходит, надо разобраться, а с чего все началось? Еще раз спрашиваю — кто дал распоряжение молчать о происходящем? Премьер?

На этот раз собеседник иронично хмыкнул.

— Послушай, Ави, мы знаем друг друга много лет. Если бы я мог сказать тебе правду, я бы ее сказал. Но я ее не знаю. Это все. Клянусь, мы во всем разберемся!

— Правильно. Мы во всем разберемся! — Дихтер сделал ударение на «мы». — Мы! Потому, что теперь это и мое личное дело. Я обещал Египтянину помощь и обеспечивал его безопасность…

— Моими людьми.

— Да. Твоими людьми. Что это меняет? Не так давно они были моими людьми. И они погибли, потому что я послал их туда.

— Я послал.

— Мы послали, — сказал Дихтер жестко. — Я знаю, что ты сам прекрасно со всем разберешься. Но я не помощь тебе предлагаю. Я уверен: хочешь найти тех, кто устроил взрыв в Эйлате — копай дело Каца. Дай мне всю сводку за неделю на мейл, включая то, на что ты не должен был обращать внимание…

— Меня сожрут.

— Это еще под вопросом, — заметил Дихтер взвешено. — Сожрут — не сожрут, посмотрим. А вот если ты такую сводку мне не дашь — тебя сожру я. Лично. Несмотря на многолетнюю дружбу. Веришь, что я на это способен?

— Верю.

— Сводку дашь?

— Ты меня без ножа режешь…

— Я еще и не начинал.

— Хорошо, — сказал собеседник без особого энтузиазма. — Дам я тебе сводку. Надеюсь, напоминать о том, что все, что в ней содержится, имеет гриф «Совершенно секретно», тебе не надо…

Дихтер ухмыльнулся.

— Ты это серьезно?

— Я это очень серьезно, Ави. Ты, конечно, страшен, но те, кто на меня давит… Если бы мне кто-то сказал, что в моем кресле может быть так некомфортно, я бы послал его подальше.

— Еще заплачь!

Плечом прижимая трубку к уху, Дихтер извлек из лежащего рядом портфельчика лэптоп и откинул экран.

— Давай файл…

— Ави, мне нужно время… — начал было голос, но Дихтер перебил его:

— Тебе нужно просто отправить письмо…

— Чтоб тебя… — в сердцах сказала трубка. — Вот же бультерьер… Не говори, что я тебя не предупреждал.

Из динамиков компьютера донесся мелодичный перезвон.

Секунд тридцать Ави Дихтер разглядывал сводку событий. Лицо его лишилось обычного дружелюбного выражения, на скулах заиграли желваки, зеленые глаза потемнели, рот сжался в узкую линию.

— Перезвоню, — буркнул он, и бросил трубку на сидение.

Почти сразу же телефон начал звонить, и Дихтер с удивлением посмотрел на экран. Анонимный звонок? На эту карточку? В высшей степени странно! Этот номер был известен достаточно узкому кругу лиц. Ни один из них не имел привычки пользоваться анонимным соединением. Пока не имел.

Он было протянул руку к телефону, но раздумал отвечать и просто выключил звук звонка. Файл заботил его куда больше, чем неизвестный собеседник.

Боже мой! Он уже успел забыть, что означает быть директором такого ведомства! Даже прошедший через фильтры аналитического отдела список происшествий мог вогнать человека неподготовленного в жесточайшую депрессию. Дихтер не знал, что именно ищет, но опыт сам выбирал ложащиеся в гипотезу факты из длинного списка.

Как же им удалось столько дней держать в тайне резню в старой крепости? И кто додумался держать ее в секрете? Ведь все признаки террористической атаки налицо! А как страна должна реагировать на угрозу? Правильно, как всегда — мгновенно и жестоко бить в ответ! Но никто никого не бьет, пресса молчит — потому что не знает ни хрена. Армия берет Мецаду в кольцо, но не для того, чтобы покарать агрессора, а для того, чтобы скрыть сам факт агрессии. И это Израиль?

Дихтер зло помотал головой.

В это невозможно поверить! Не было! Не было высоты, с которой можно было отдать такой приказ! Премьер — слишком зависимая и прозрачная фигура. Во всяком случае, Ави не знал премьера, способного взять на себя подобный поступок. Безопасней было бы прогуляться ночью по Газе. Человек, который допустил подобный просчет — это даже не политический труп.

Дихтер поймал себя на мысли, что его «замкнуло». «Замкнуло», как много лет назад, когда он воспринимал свою работу очень лично, не только разумом, но и душой и сердцем. Он дрожал внутри, как дрожит охотничья собака, почувствовав кровь зверя на тропе. Его даже пробила испарина, хоть климатическая установка в «лендкрузере» держала температуру на уровне 22 градусов. Он «стал на след». Человеку, который ежедневно связан с насилием, которому приходится отдавать приказы, убивающие одних людей, чтобы сохранить жизнь другим, нельзя уметь сопереживать. Приказ, который отдается в порыве эмоций, зачастую приводит к ужасным последствиям. Кто говорил: месть — это блюдо, которое подают холодным? Жаль, что действовать рассудочно получается далеко не всегда. Но как же сладко, забыто сладко — стать на след. Как приятно ощутить себя молодым и горячим, будучи уже мудрым и всесильным. Ну, почти всесильным…

Он унял дрожь и провел руками по чуть влажным седым вискам. Спокойно. Смотрим дальше. Что у нас еще есть?

Ага. Трупы. Ясно. Ясно. Ясно. Ага… Сколько хороших, молодых ребят положили! И ради чего?! Узнаю, обязательно узнаю! Список жертв. Протоколы опознания, но все документарные, по фотографиям, по личным делам. Ни одного опознания близкими. Значит, родственники ничего не знают, им не сообщали. Хороши дела. А вот и чужак… И не один… Можно к гадалке не ходить — работа Египтянина! Кто же вы, ребята? Откуда появились? Парашюты типа «крыло». Ну, по крайней мере, с тем, как вы появились ночью на вершине горы, все ясно. Никаких документов. Никаких этикеток. Экспертизы по зубам в деле пока нет. Отпечатки? Вот, значит, как, дорогие гости! Круто, ничего не скажешь! Не из нашей базы, спасибо ФБР. И для чего вы приехали в нашу деревню, господа? Неужели умереть у себя вам показалось неинтересным?

Тела в пустыне — да что он там, боевые действия вел? Это не наше. И это. И это. Вот… Это, определенно, наше! Что же тут произошло? А это что?!! О, Господи! Это не авария на шоссе. Это мясорубка. Очевидцы, много очевидцев. Как, интересно, наше ведомство сумело закрыть всем рот хотя бы на пару дней?

Он замер, несколько раз щелкнул клавишей, переходя со страницы на страницу. Он был удивлен. ОЧЕНЬ удивлен!

В столкновении принимал участие самолет. Причем, не просто самолет — боевой образец новой «эфки». Пилот допрошен — объяснил, что совершал тренировочный полет. Ага… Неплохая получилась тренировка. Можно пособие писать: «Применение реактивной струи для уничтожения боевой техники и личного состава врага». И кто у нас этот шутник-пилот? Незнакомая фамилия. А начальник у тебя кто?

Дихтер улыбнулся.

Ну, кто б сомневался! Все свои!

Оставленный на сидении телефон снова беззвучно мигал дисплеем.

Аноним. Ну, ладно, аноним, ответим! Интересно, кто это нарушат субординацию?

— Слушаю!

— Здравствуйте, господин Дихтер.

Голос показался ему совершенно незнакомым. Пожилой человек — хорошо за шестьдесят или даже больше. Речь поставлена, интонации выверены. Так говорят люди имеющий большой опыт публичных выступлений. Однозначно не оле. Цабар[61].

— Здравствуйте, — ответил Дихтер без особого дружелюбия.

Память его в этот момент перебирала тысячи голосов, которые он слышал за многие годы. Никто не совершенен, но вероятность узнать собеседника, хоть небольшая, но была.

— Не буду отнимать у вас время, — продолжил звонивший, — тем более, что вы сейчас заняты очень интересным файлом…

Дихтер непроизвольно оглянулся.

Джип продолжал бодро двигаться во втором ряду. Вокруг никого не было. То есть, машины конечно были, но в окна «лендкрузера» никто не заглядывал, не было такой технической возможности.

— Ответов на вопросы вы не получите. В принципе, вы человек разумный, и должны удовлетвориться результатом — с сегодняшнего утра информационная блокада снята.

— Вот как, — мрачно протянул Дихтер.

— Также нет никаких ограничений на действия в отношении уже известных вам лиц. То, что сейчас происходит с ними, не имеет к нам никакого отношения. Совсем. Вам этого достаточно?

— Нет.

Пожилой человек на том конце линии вздохнул.

— В принципе, я ожидал услышать нечто подобное…

— Хорошо, что я вас не разочаровал.

— На самом деле, ничего хорошего в этом нет, — недовольно возразил старик. — Поверьте мне на слово, вам никогда не найти ответов на интересующие вас вопросы, если мы не этого захотим.

— Значит, мне придется сделать так, что бы вы захотели.

— Вы переходите границы, — заметил собеседник.

— Простите, я просто их не знаю. Вы знаете, кем я был?

Старик хмыкнул.

— И кто я теперь?

— Не слишком умные вопросы.

— И все-таки?

— Конечно, господин Дихтер. Мы знаем о вас все. Возможно, даже больше, чем вам хотелось бы.

— Отлично, — сказал Ави.

У него появилось дикое желание выпить. И закурить. Или лучше выпить и закурить.

— Тогда послушайте меня, аба. Я за свою жизнь много раз слышал о государственных интересах. Более того, я отдал годы жизни, чтобы защищать эти интересы. Я знаю, что такое секретные операции. Я знаю, что такое по-настоящему секретные операции. Умение молчать — это одно из профессиональных качеств, без которого нельзя быть ни офицером спецслужбы, ни политиком. Но когда подобное происходит на территории моей страны, с гражданами этой самой страны, а страна и ее самые лучшие в мире контрразведчики и самые честные в мире журналисты как в рот воды набрали — по-моему, творится что-то непотребное! Никакого отношения к интересам державы не имеющее. Так что правду я буду искать так настойчиво, как смогу. А я смогу, вы мне поверьте, аба.

Старик помолчал.

— Ну, хорошо… Никакого отношения к интересам Израиля это не имеет, господин Дихтер. Ваше право верить мне или не верить, но нам просто надо было исполнить один очень старый договор. Он не касался непосредственно лиц, к которым вы проявляете интерес. Он не касался государственных интересов. Но не исполнить его было бы крайне сложно. И вопрос не в репутации…

— Тогда в чем?

— Увы, — ответил старик. — Вы вольны строить гипотезы, предположения, но напрямую я вам большего сказать не могу. Сохранить мотивы в тайне — это не мой каприз. Это традиция. Я вынужден снова просить вас поверить мне на слово. Так было нужно. Мы вынудили всех сделать так, как сделано, чтобы сдержать некогда данные обещания. Но более вмешиваться не намерены. Действуйте.

— Ясно, что ничего не ясно, — сказал Дихтер. — Но и за то — спасибо.

— Всего доброго, господин Дихтер. Надеюсь, что вы не будете пытаться докопаться до ничего не значащей информации.

— Аба, — позвал Дихтер негромко. — А ведь я узнал ваш голос…

— Да? — осведомился собеседник спокойно после короткой паузы. — И что это меняет?

— Ничего.

— Совершенно с вами согласен. Желаю вам успехов, Ави. До свидания.

В трубке зазвучали гудки.

Дихтер откинулся на прохладную кожу сидения и на несколько секунд закрыл глаза.

Услышанное и сказанное действительно ровным счетом ничего не меняло.

Важно было то, что руки у него развязаны, и теперь у тех, кто стоит за событиями последних дней, будут проблемы. Большие проблемы. Остается только понять, кто именно за этим стоит… Ну, с этим мы обязательно разберемся!

Улыбка слегка искривила его узкий рот.

Дихтер набрал на клавиатуре номер телефона и снова поднес трубку к уху.

Он был в своей стихии. Как же он любит эту работу!

Иудея. Окрестности Ершалаима

30 год н. э.

Труп, вылежавший почти два дня под камнями в небольшой пещерке на склоне оврага, пахнул так, что Иегуду едва не стошнило, едва он отвалил вход.

Иегуда старался дышать ртом, но сладковатая вонь гниющей плоти была слышна все равно. Еще здесь пахло то ли лисьей, то ли собачьей мочой — звери ночью приходили сюда, пытались раскопать мертвечину, но не смогли.

Иегуде повезло — убивать никого не пришлось, хотя он был готов к тому, чтобы сделать это. Правда, пришлось идти за Мусорные ворота, чтобы в долине Гееномской найти подходящий труп, но сравнивать эти два греха по тяжести не стал бы даже самый рьяный из книжников.

На Ершалаимской свалке, исходившей вонючим дымом круглый год, можно было отыскать что угодно, в том числе и следы чужих преступлений. Как во всяком большом столичном городе, в некоторых кварталах можно было нарваться на нож или на грабителя с удавкой и кое-кто нарывался. Преступники хоронили в Гинноме свои жертвы, женщины — незаконнорожденных детей. Этого человека убили неподалеку от Ершалаима. Задушили, ограбили и бросили на свалке, даже не прикопав — такое случалось, убийцы спешили.

Идущие в Храм паломники обычно проявляли друг к другу терпимость, даже разбойники в дни праздников становились верующими и набожными людьми и не причиняли зла. Но бывали исключения. Одно из таких исключений вот уже сутки дожидалось своей дальнейшей судьбы во мраке пещеры, заваленное камнями.

Иегуда, глотая подступающую рвоту, оттащил труп к стоящему на краю обрыва цветущему багрянику и вернулся в пещеру за веревкой и приготовленной для покойника одеждой.

Он не ошибся. Ночь действительно выдалась холоднее предыдущей. Дыхание вырывалось из груди облачком светлого пара. Стыли пальцы. Взобраться на багряник оказалось легче легкого, а вот продвинуться по горизонтальной, нависшей над провалом ветке так далеко, как это требовал замысел, оказалось сложнее. Один раз Иегуда чуть не сорвался, но все-таки дополз, уже забыв о холоде, покрывшись противным липким потом страха. Было бы глупо догнать собственную судьбу — рухнуть вниз на обломки камня и разбиться вдребезги.

Веревку через ветвь он перебросил и, осторожно вернувшись обратно к стволу, спрыгнул на землю и начал переодевать труп. Мертвец был его сложения, но гниение уже раздуло плоть, суставы закоченели, и надеть на покрытое трупными пятнами тело кетонет оказалось делом сложным и длительным. Когда Иегуда закончил с этим, луна уже поднялась над горами, залив окрестности холодным стылым светом. Цветущий розовым багряник в один миг стал белым, словно сотни и тысячи лепестков его покрылись инеем.

Иегуда соорудил петлю, затянул ее на шее мертвеца (губы Иегуды в этот момент читали молитву, сердце колотилось в груди), проверил, крепко ли привязан к стволу второй конец веревки. Потом он сосчитал шаги до провала. Расчет казался верным. Он с усилием поднял труп и быстро, почти бегом, потащил его к краю обрыва. Шесть с половиной шагов в обнимку с источающей гнилостный смрад плотью стоили Иегуде нечеловеческого напряжения. Добравшись до края, он с отвращением оттолкнул от себя труп и тот исчез из виду, полетев вниз. До камней было более полусотни локтей, веревка же, которой был привязан за шею покойник, едва достигала десяти.

Ветка багряника прогнулась, хрустнула, но не сломалась. Иегуда глянул с обрыва вниз — тело плясало и раскачивалось, шея покойника явно была сломана, значит, завтра-послезавтра плоть расползется от жары и туловище с головой полетят на камни отдельно друг от друга. Труп будет невозможно опознать…

Иегуда, несмотря на всю тягостность момента, усмехнулся.

Невозможно опознать — это не помеха тому, кто труп обязательно опознает. Вернее, пустит слух, кто и почему повесился на недавно зацветшей ветке багряника. Люди редко верят правде, но очень доверяют слухам.

Это я только что умер, подумал Иегуда. Это я болтаюсь там с разорванным хребтом. Меня найдут с разъятым от удара о скалы чревом. А человек, который сейчас уйдет отсюда — вовсе не я. Надо придумать ему имя. Родителей. Судьбу. Ведь ему придется с кем-то говорить, рассказывать кое-что о прошлом, делиться планами…

Интересно, каким он будет, этот человек?

Он еще раз посмотрел на мертвого Иегуду и принялся спускаться вниз, к дороге.

Имени у него пока не было, но он уже думал, как назовется. Это было словно при рождении — новое имя, новая жизнь, новые города… Луна светила ярко, воздух холодил кожу, в Гефсимании уже вовсю заливались соловьи, и песнь их была по душе Человеку Без Имени.

Как и было договорено заранее, Иосиф га-Рамоти ждал его возле своей семейной гробницы.

Глава 10

Иудея. Окрестности Ершалаима

30 год н. э.

— Долгий день, — сказал га-Рамоти сдавленным голосом. — Ты выглядишь, как настоящий прокаженный…

Он сидел на камне неподалеку от своего склепа и пил вино из меха.

— Праздничное вино, — отметил Иосиф, отхлебывая. Его дорогая бело-голубая одежда была грязной и все еще влажной, на груди виднелись винные пятна, похожие на брызги крови. Рукав одеяния был запачкан кровью настоящей, и Иегуда знал, чья это кровь. — Сегодня праздник, Иегуда. Помнишь? Сегодня начинается Песах. Выпьешь?

Иегуда молча присел на землю рядом с камнем и, взяв у га-Рамоти мех, сделал несколько больших глотков. Вино действительно было прекрасно. Настоящее праздничное вино — терпкое, густое, пахнущее солнцем и ягодами винограда. Дорогое — такое пьют лишь в богатых домах, таких, как у Иосифа.

Некоторое время они сидели молча, лишь передавали друг другу бурдюк с напитком, делая по очереди несколько глотков. Иегуда с удовольствием бы захмелел, но вино пилось, словно вода. Ноздри все еще забивал запах гниющей плоти, и избавиться от него было невозможно.

— Почему ты не послушал моего предупреждения? — спросил га-Рамоти. — Я посылал тебе письмо и знаю, что раб передал его по назначению…

Иегуда пожал плечами.

— Я благодарен тебе, Иосиф. Но это не я тебя не послушал.

— Ты будешь удивлен, узнав, сколько людей хотело спасти его. И каких людей.

— Спасти можно того, — сказал Иегуда, делая еще глоток, — кто хочет спастись. Он хотел спасения не от тебя, не от Никодима или Афрания. Он хотел, чтобы народ стал на его защиту. Народ, за который он хотел отдать жизнь…

— Он отдал, — заметил га-Рамоти.

— Но на его защиту не стал никто…

Они снова замолчали.

Воздух бы наполнен запахами свежей травы, молодой листвы и соловьиными голосами. Это был аромат наступившей весны. Пустыня уже отцвела и снова взялась тусклой коричневой коркой, но в горах под Ершалаимом весна только набирала силу.

— У тебя есть деньги? — спросил га-Рамоти.

— На первое время есть.

— Я принес тебе еще. Возьми, здесь золото и серебро. Золота больше — должно хватить надолго.

Упавший возле бедра Иегуды кошель тяжело звякнул.

— Мертвецу много не надо, — печально улыбнулся Иегуда. — Завтра к вечеру можешь послать людей найти тело. Я переодел его. Мы похожи сложением, волосы у него чуть длиннее, но это не бросается в глаза. Труп уже начал гнить, так что еще за сутки на солнце его раздует так, что никто и не усомниться, что это я.

— Тебя опознает Мириам…

— А Кифа? Где же наш героический Шимон?

— Его дважды пытались арестовать, но он умудрился сбежать. Малх не хочет прощать ему отрубленное ухо… Он злопамятен, как хорек.

— Кифа все еще бегает?

— Да.

— Хочешь, я убью Малха, чтобы он не мстил Шимону?

Га-Рамоти посмотрел на собеседника с неподдельным ужасом.

— Зачем? Малх очень полезный человек, не надо его убивать!

— Полезный? — переспросил Иегуда и снова глотнул вина. — И чем же полезен тебе раб первосвященника, Иосиф? Чем полезно тебе это злопамятное, хитрое и жестокое животное?

— Именно тем, что он злопамятное, хитрое и жестокое животное. И допущенное к телу Каиафы животное, — объяснил га-Рамоти, принимая мех от Иегуды. — И если это животное что-то узнает (а мы делаем так, что оно узнает), то сразу несет донос своему хозяину. Нам просто некем будет его заменить… Что с ухом, что без — он единственный, кто может вложить в разум Каиафы и Ханнана то, что мы считаем нужным им рассказать. Его нельзя убивать, Иегуда. Ни в коем случае нельзя. Не волнуйся, тебя опознают. Множество людей подтвердит, что именно тебя вынули из петли, и Кифа среди них не главный. Его ловили дважды и он оба раза ловко лгал, что не имеет к Иешуа и ночному аресту никакого отношения. В третий раз ему могут не поверить, поэтому — пусть держится подальше.

Снова возникла пауза, заполненная звуками ночи, и на этот раз Иегуда уловил едва слышное фырканье в кустарнике слева от скалы.

— Повозку я по горам не проведу, — сказал он.

— Это не повозка, я привел осла. На плечах ты его тоже не донесешь.

Иегуда хотел возразить, но одумался. Расстояние, которое ему предстояло преодолеть, было не очень велико, но большая часть пути проходила по скалам пустыни. У него были все шансы обессилеть по дороге и не дойти до цели.

— Спасибо тебе, Иосиф.

— Я делаю это не для тебя. Для него.

— Я тоже делаю это для него…

— Знаешь, Иегуда, зависть — это смертный грех, но я тебе завидую…

— Чему ты завидуешь?

— Мне он не предложил умереть за него, — произнес га-Рамоти, и глаза его блеснули в лунном свете. — Меня он не взял в ученики. Он лишь несколько раз беседовал со мной, и проповеди его я слушал недолгое время. А ты был рядом… Все это время — рядом. Он выбрал тебя…

— Он выбрал и тебя, Иосиф.

— Меня выбрала Мириам, не он, — отрезал Иосиф. — Все! Я больше не хочу об этом говорить! Давай еще выпьем и начнем… К утру ты должен быть уже в горах…

И они сделали еще по глотку, а потом с помощью осла, надрывая жилы в одном с ним усилии, откатили камень, закрывавший вход в гробницу. Иосиф зажег факел, весело затрещало смолистое дерево и они вошли.

В пещере все еще не пахло смертью.

Пахло благовониями и бальзамом, которым умастили тело и пелены. И звуков здесь было значительно меньше: каменные стены скрадывали даже пронзительное соловьиное пение.

Тело лежало на плоском камне — белый кокон исполинской гусеницы, который сегодня должен превратиться в чудесную бабочку человеческой мечты.

Иегуда услышал бормотание — Иосиф читал кадиш. От члена Синедриона исходил едва заметный запашок вина и острый, как вонь заплесневевшего сыра, запах страха. Ему, правоверному иудею, возиться с трупом в первую ночь Песаха… Он боялся, но делал то, что должен был делать, чтобы считать себя человеком, и Неназываемый просто обязан был простить его за это.

Иегуда достал из рукава сику и принялся разрезать пелены, стараясь не зацепить лезвием кожу мертвого друга. Пропитанная ткань уже успела подсохнуть и под напором стали лопалась, как песчаная корка, обнажая истерзанную плоть. Он вспарывал слой за слоем, пока пелены не раскрылись разбитой скорлупой и перед ним не предстало обнаженное тело, лежащее на камне, словно жертвенный ягненок на столе.

Свет факела давал резкие неверные тени, они плясали по пещере, искажая все вокруг. Казалось, в углах шевелятся неизвестные существа: страшные, многоногие, многорукие. Камни — и те дышали и двигались, словно могли ожить. Только профиль га-Ноцри оставался мертвым — белый, безжизненный, застывший гипсовой маской. Иегуда не мог оторвать взгляда от приоткрытого рта равви, ему казалось, что через мгновение оттуда вылетит рой мух. Только сейчас, стоя над изуродованным телом друга, Иегуда осознал, что Иешуа мертв. Навсегда мертв. И больше не будет ничего — ни его улыбки, ни ночных разговоров на берегу Генисаретского озера, ни совместных путешествий по дорогам этой дарованной Господом страны. Ничего. Свершилось. Ничего не повернуть вспять, не изменить, и шанс уговорить равви не идти на верную смерть давно упущен. И еще подумалось, что в смерти Иешуа га-Ноцри, философа из Галилеи, более всего его, Иегуды, вины.

И тогда он заплакал. Беззвучно, не вздрагивая, без всхлипов — просто слезы катились по его щекам. Обычно слезы дают облегчение, но в этот раз было совсем не так. Было тяжело на душе, а становилось еще тяжелее.

Иосиф принес заготовленный холщовый мешок и одежду — набедренную повязку и новый кетонет.

Они одевали его долго.

Тело оказалось холодным, липким от притираний и бальзамов, твердым на ощупь. Черты лица га-Ноцри в смерти заострились, но присущая Иешуа «птичесть» куда-то пропала — он казался строгим и даже величественным, но притом удивительно хрупким, и Иегуда подумал, что боится его сломать.

Потом они с га-Рамоти положили тело равви в холщовый мешок и натянули грубую ткань до плеч, готовясь укутать Иешуа в новый саван целиком.

— Погодите…

Иегуда даже не вздрогнул, но не потому, что не испугался — просто сердце разом провалилось в желудок, затрепыхалось там пойманной в силки птицей, и скованные мышцы отказались повиноваться.

Га-Рамоти сдавленно вскрикнул и попятился.

Чья-то тень закрыла вход в пещеру, мелькнула летящая в луче луны накидка… Иегуда узнал по силуэту Мириам и лишь через миг понял, что слышал именно ее голос.

Мириам ступила в пещеру и, шагая так легко, словно была призраком женщины, а не существом из плоти и крови, подошла к лежащему на каменной глыбе Иешуа. Она была так бледна, что в полумраке пещеры ее лицо казалось набеленным актерским ликом.

Остановившись в изголовье, Мириам положила руки на плечи а-Ноцри и замерла, закрыв заплаканные глаза. И Иегуда, и га-Рамоти остановились, стараясь даже дышать негромко — скорбь, исходящая от Мириам, накрыла их с головой: так морской прибой накрывает неосторожных купальщиков.

В пещере воцарилась тишина.

— Господи, — прошептала Мириам спустя некоторое время, — зачем Ты дал свершиться этому злу… Зачем допустил, чтобы убили его?

Голос ее ударился о низкий каменный свод и с шуршанием сполз вниз.

— Он звал Тебя, он молил Тебя о помощи, он считал Тебя отцом, верил в Твое заступничество, а Ты спокойно смотрел, как он мучается на кресте… Скажи, чем он прогневал Тебя? Что сделал, чтобы навлечь на себя Твой гнев? Или это моя вина? Или вина его матери? Неужели он заслуживал смерти? А если заслуживал, то разве такой?

Ее пальцы коснулись рубцов от ударов плети на шее равви — черных засохших змей, оплетших его тело.

— Ты молчишь? Тогда я прокляну тех, кто пытал его! Кто бил его! Кто послал его на крест! Своих и чужих, римлян и иудеев!

Шепот ее стал свистящим, по-настоящему жутким, как голос безумной пророчицы.

Она обошла камень и, нагнувшись, коснулась губами ран от шипов терновника, уродовавших чело га-Ноцри.

— Клянусь тебе, муж мой, что сделаю все, чтобы память о тебе не умерла… Чтобы люди помнили, что ты пострадал за них, что ты отдал жизнь за их свободу. Люди пренебрегли тобой, они оказались трусливей, равнодушней и глупее, чем ты ожидал. Ты до последней секунды верил, что твой народ пробудится. Но он не проснулся. Даже твои ученики, твои талмиды оставили тебя в тяжелую минуту, и никто из них не был рядом с тобой в момент смерти…

— Мириам, — сказал га-Рамоти мертвым голосом, — в смерти мы все одиноки. Не вини никого. Он сделал все, как хотел…

— Он не хотел умирать!

Она всхлипнула и на миг задохнулась, но вытолкнула застрявший в легких воздух с тяжелым сиплым звуком.

— Он не хотел убивать, не хотел умирать! Он ненавидел смерть! Он говорил, что смерти нет! Что, если человека судят по делам его, то твои дела и есть твое бессмертие… Он хотел жить…

Ноги ее подломились и, прежде чем Иосиф или Иегуда успели подхватить ее, осела на землю, ухватившись за руку га-Ноцри, и замерла у каменного ложа, прижимая к лицу окоченевшие холодные пальцы.

— Он хотел жить… — снова простонала Мириам. — Хотел увидеть сына. Он ждал весны и очень любил баккуроты. За что, Господи? За что?

Иегуда помог ей подняться и отвел в сторону от тела, придерживая за вздрагивающие плечи.

— Мириам, — прошептал он, — прости… Скоро рассвет, и мне придется тронуться в путь. Я знаю, твоя скорбь безмерна, но дай мне забрать его. Меня не должно быть в окрестностях Ершалаима еще до того, как встанет солнце. Ты помнишь, что я обещал ему…и тебе.

Она посмотрела на Иегуду невидящими темными глазами — сейчас они были похожи на колодцы, в глубине которых бушевало густо-лиловое пламя — и медленно, очень медленно кивнула головой.

— Делай, — проговорила она хрипло. — Делай то, что обещал.

Она схватила Иегуду за руку, и он поразился совершенно неженской силе пожатия.

— Кто бы мог подумать, что из всех останешься только ты? — произнесла она своим обычным голосом, внимательно разглядывая его, словно видела в первый раз. — Только я и он знали… Иди.

Она отпустила ладонь Иегуды, он увидел, как на обратной стороне ладони блекнут красные следы ее пальцев.

Га-Рамоти подошел к телу Иешуа и натянул мешковину до конца, полностью скрыв тело под грубой тканью. Факел затрещал и начал чадить.

— Пора, — выдохнул Иосиф, завязывая мешок. — Такова Его воля… Помоги мне, Иегуда!

Вдвоем они вынесли свой страшный груз из пещеры и положили снаружи, неподалеку от входа. Мириам тут же уселась рядом, касаясь тела Иешуа сквозь ткань. Губы ее шевелились, но вот что она произносила — проклятья или молитву — Иегуда не слышал.

С помощью трудяги-ослика мужчины запечатали склеп, привалив вход тяжелой каменной глыбой, а потом, подняв тело на спину терпеливому животному, привязали покойного веревками.

— Я провожу вас, — сказала Мириам.

— Тебе нельзя идти с ним, — покачал головой га-Рамоти. — Кто станет на дороге у больного лепрой? Никто. Но рядом с прокаженным не должна идти женщина, если она здорова. Это будет подозрительно и поставит под угрозу все задуманное. Мы с тобой вернемся в Ершалаим, Мириам. И будем ждать третьего дня.

— Прощай, га-Рамоти, — Иегуда снова набросил на голову капюшон, и голос его звучал глухо, словно из-под земли. — Прощай, Мириам. Простите меня, если сможете…

— Ты ни в чем не виноват, — едва слышно произнесла она. — Мы все виноваты…

— Так не бывает, — отозвался Иегуда, беря ослика под уздцы. — Вину нельзя поделить на всех. Чей грех, того и вина. Я мог все остановить в самом конце. Мог, но не остановил. Он был бы жив сейчас, если бы не я…

— Он бы все равно осуществил задуманное, — возразил га-Рамоти. — С тобой или без тебя — он сделал бы это. Это вопрос веры. Его веры, Иегуда. Что есть человек без веры? Пустой сосуд?

— Человек без веры? — эхом повторил Иегуда, и глаза его блеснули из-под капюшона, словно звериные — так причудливо отразился в них лунный свет. — Человек без веры — это человек! Моя вера умерла вместе с ним. Я больше не знаю, что такое справедливость Всевышнего. Я не верю, что он заботится о каждом из нас. Чего стоит избранность народа, Иосиф, если Яхве так легко отдал на смерть самого светлого из нас? Того, кто верил в его помощь и милосердие?

— Ты говоришь страшные вещи, Иегуда… — нахмурился га-Рамоти. — Если еще кто-нибудь услышит подобное и донесет, то херем будет слишком легким наказанием. Тебя побьют камнями за богохульство…

— Это не богохульство, Иосиф, — сказал Иегуда. — Нельзя хулить того, кого нет. Я больше не верю в Бога…

— Он есть, Иегуда…

— Даже если он есть — я больше в него не верю.

Иегуда повернулся и побрел прочь. Ослик переступил с ноги на ногу и зашагал рядом, стуча копытцами по камням.

Некоторое время Мириам и га-Рамоти стояли неподвижно, глядя вслед Иегуде, но вскоре ночь поглотила его. Они еще слышали звук шагов ослика, но потом и он исчез, растворившись в предутренних звуках, наполнявших Гефсиманский сад.

Осталось только пение соловьев и розовая полоска занимающейся зари на востоке. Ночь катилась к концу. Рассвет с неизбежностью судьбы накатывался на Ершалаим, золотил башни и стены Храма, будил спящих на улицах паломников. Почти миллион людей возносили молитвы к Яхве в эти минуты — в шаббат, совпавший с первым днем праздника Песах.

Женщина с застывшим, осунувшимся лицом и мужчина в богатой, но грязной одежде вошли в Ершалаим почти одновременно с рассветом.

Спустя несколько часов пути человек без имени в одеянии прокаженного оглянулся, с тоской посмотрел на город, оставшийся на севере, и начал спускаться в ущелье, ведущее в сердце Иудейских гор. Он был уверен, что покидает Ершалаим навсегда. Но это было не так. Ему еще предстояло вернуться сюда и увидеть, как рушатся древние стены…

Человек шел размеренным шагом опытного путешественника, спускаясь все ниже и ниже, словно тропа вела не в каменные лабиринты пустыни, а в подземный мир, откуда не было возврата. Рядом с ним шагал тяжело навьюченный ослик.

Израиль. Эйлат

Наши дни

— Болтаться по Эйлату у нас времени не будет, — сказал профессор. — Я сам не понимаю, как нас не взяли на въезде. Но то, что нас проворонили, не значит, что мы в безопасности. Это значит, что нас пока проворонили.

— Куда ехать?

— Пока прямо, девочка моя… Без рекогносцировки нам не пройти и метра. Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмойер — не зная броду, не суй и в воду…

— Последнее я не поняла, Рувим.

— Гм… — Кац не то, чтобы смутился, но задумался — а не сморозил ли он что-нибудь не то? — и пришел к выводу, что таки сморозил. — Не обращай внимания. Идиома.

Пока благополучно угнанная в Иерусалиме с подземной парковки «Хонда Аккорд» мирно катилась мимо приземистого серого строения госпиталя «Йосефталь», профессор старался рассмотреть и запомнить все, вплоть до мельчайших деталей.

Картина была неутешительная. Госпиталь охраняли серьезно. Без фантазии, но какая тут, к черту, фантазия? — зато крайне надежно. Есть список мероприятий по специальному коду — вот его и исполняли, а мероприятия эти были придуманы неглупыми людьми. Людьми, понимающими толк в охране объекта, причем любого — от атомной станции до придорожного кафе.

«Хонда» проехала мимо здания один раз, потом, спустя некоторое время — второй, но в обратном направлении.

— Справа сквер, — сказал профессор, откидываясь на сидении. — Паркуй машинку там, садимся и начинаем думать…

— Что, все так плохо? — спросила Арин.

— Плохо, — признался Рувим и скривился, как от зубной боли. — Совсем плохо, Арин. Просочиться не получится, а брать больницу штурмом я не готов. Ну-ка, чему тебя учили в армии, солдат? Бывают ли безвыходные ситуации?

Девушка качнула головой.

— Правильно. Бывает, что мы просто не видим выхода. А он обязательно есть… Госпиталь оцеплен. Возле приемного покоя бронетранспортер. Посты внутри. Что сказать — молодцы ребята! Думаю, что и камер натыкано вокруг — не сосчитать! Вечером территория освещена. Это я к тому, что скоро ночь, девочка моя, и идею проникнуть в палату к Валентину под покровом тьмы я уже рассмотрел и отбросил.

— И мы даже не знаем, где его палата.

— Ну, да… — согласился Кац, невесело усмехнувшись. — На расспросы у нас времени не будет.

— Будь у меня компьютер, я бы попыталась войти в их сеть и выяснить, где именно он лежит.

— Хорошая идея! Но что бы ты делала, если бы работала начальником компьютерной безопасности госпитальной сети? В случае, когда надо скрыть местонахождение важной персоны, например? Правильно, Арин, разместила бы ложную информацию и смотрела, кто и с каких адресов будет ломиться. И лично я могу поспорить, что особо бы им ты не мешала. Так?

— Так, — Арин понурилась.

— Нам нельзя делать ничего, что может выдать наш интерес в Шагровскому. Так что лэптоп не ищем, в Интернет не лезем.

— А что ищем?

— Ничего не ищем.

Рувим потер рукой исцарапанную щеку и щетина скрипнула, коснувшись ладони. Он открыл бардачок и принялся рассматривать лежащие там бумаги. Бумаг было на удивление мало: сервисная книжка, договор со страховой компанией, несколько визитных карточек, рекламные буклеты…

На мгновение Кац замер, потом двинул бровью и ухмыльнулся.

— Скажи, девочка моя, — спросил он, складывая содержимое перчаточного ящика на место, — а попадала ли ты в серьезную автомобильную аварию? Хоть когда-нибудь?

— Нет, — сказала Арин. — Не случалось. А что, профессор?

— Кажется мне, — произнес Рувим, хитро сощурившись, — что сегодня вечером мы оба попадем в неприятности. Не прямо здесь, а на повороте. Возле школы Ицхака Рабина, Арин. Совесть наша чиста, машина застрахована, так что… Видишь, вот тот привлекательный бетонный столб? Запомни его хорошенько. Слушаем и внимаем… Возможности репетировать нас лишили, так что будем готовить обстоятельную импровизацию. Ты должна ударить машину моей стороной, но, смотри мне, не сделай так, чтобы меня потом вырезали из этой жестянки частями!..

Глава 11

Израиль. Эйлат

Наши дни

Звонок поступил в отделение скорой помощи в 22.13. Срывающийся женский голос сообщил, что в квартале от «Йосефталь» только что попала в аварию «Хонда Аккорд». Звонившая женщина назвалась водителем и сказала, что практически не пострадала, а вот ее отец — пассажир…

— Он не был пристегнут, — всхлипывала она. — Скорее пришлите машину!

Карета «амбуланс» выехала на место через три минуты после звонка и в 22.20, еще до приезда полиции, была на месте.

Возле разбитой о столб «Хонды» сидела молоденькая девушка с короткой стрижкой. Ее волосы, выкрашенные во все цвета радуги, перьями торчали в стороны, глаза были подведены, тушь вокруг них пошла потеками, превратив лицо барышни в страшненькую пародию на загримированного мима. У нее на коленях полулежал пожилой мужчина с рассеченной бровью и расквашенным носом. Лицо его было залито кровью, глаза полуприкрыты, но, скорее всего, он был в шоке. Во всяком случае, пульс хоть и частил, но был нормально наполнен, и парамедик, грузивший его в машину, сообщил по рации в приемный покой, что реанимацию можно не готовить. Девушку тоже помяло при аварии — губы распухли от удара подушки безопасности, на локте красовался неглубокий, но кровавый порез. Если приглядеться, то становилось заметно, что последние несколько дней у барышни не задались — помимо свежих царапин и ссадин были видны недавние синяки и кровоподтеки: недавние, но вовсе не сегодняшние.

Старика уложили на носилки. Девушка, похожая на ежика, на которого только что опрокинули несколько банок плакатной гуаши, уселась рядом и принялась шмыгать распухшим носом. Парамедик подумал, что ей неплохо было бы кольнуть успокоительного, просто так, чтоб под ногами не болталась, но мысль он не додумал, не успел — слишком коротка была обратная дорога.

Включив сирену, машина развернулась и через еще две минуты въехала под козырек приемного покоя. Дежурный врач зафиксировал в журнале время прибытия «скорой» — 22.31.

Когда носилки с пострадавшим въехали в приемный, старик вдруг захрипел, зашарил руками по одеялу и его начало трясти. Увидев состояние отца, взвыла его дочка и вместе с дежурными врачами побежала рядом с носилками-каталкой по коридору к реанимационному блоку.

В 22.37 носилки въехали в отделение реанимации.

Этот момент был прекрасно виден на мониторах службы безопасности «Йосефталя» — каталка, человек на ней, дежурный врач, две сестрички и здоровущий санитар, толкающий нелегкий груз по плиткам пола. Когда картинку продолжила другая камера, здоровый санитар валялся поперек каталки физиономией вниз, а остальных просто не было в кадре.

Но охранник, сидевший за мониторами, не заметил происходящего. Он заваривал себе чай, а когда снова повернулся к экрану, ни тележки, ни потерявшего сознания санитара на нем уже не было.

Рувим, хлюпая кровавыми соплями, держал дежурного врача «скорой», сестричек и недавно проснувшегося доктора Романа Стеценко на прицеле, дожидаясь, пока Арин запирает в бельевой комнате подвернувшихся под руку сотрудников реанимации.

— Вы соображаете, что делаете? — спросил не потерявший рассудительности Стеценко. — У нас тут больные! Это же интенсивная терапия! Вы что? Хотите, чтобы кто-то умер!

— Шпокойно! — прошепелявил Кац на иврите и вытер рукавом разбитое лицо. — Никто никому вреда не причинит. Нам нужен Валентин Шагровшкий…

И добавил по-русски, кривясь от боли:

— О, шерт! Какая шволочь придумала эти подуфки бешопашношти!

— Пристегиваться надо было, господин Кац, — сказал Стеценко на том же языке. — Бросьте пистолетом размахивать, я знаю, кто вы…

— Проклятая популярношть! — прошипел профессор в сердцах, но пистолет опустил. — И кто фы, юнофа?

— Это мое отделение, — ответил Стеценко. — Я здесь врач. Скажите госпоже бин Тарик, что моих сестричек можно выпустить из бельевой. Они меня слушаются, орать не будут. Зря вы санитара так приложили, профессор…

— Не шря… — огрызнулся Кац, опускаясь на пластиковый стул. — Шифой он, тфой шанитар. Я ему нифего не фломал! Вы фто? Наф шдали?

— Вроде как, — сказал Роман. — Я был уверен, что вы приедете. И еще один человек, которого пока здесь нет, но, будьте уверены, он скоро здесь появится.

— Где Валентин? — спросила Арин жестким, злым голосом. — Он здесь?

— Вторая палата, — Стеценко пожал плечами. — Взрослые люди, а ведете себя, как дети! Он едва глаза открыл! Под наркотиками вторые сутки! Вы что? Его забрать собрались? Что это за методы, господин Кац? Что это за «спокойно — это налет»? В коридоре охрана, на выходе охрана, на окнах решетки! Тут даже дымовой трубы нет!

Девушка, не слушая, рванулась к дверям, на которые он указывал, и через секунду уже была внутри палаты Шагровского.

— Ты, наферное, умный парень, — сказал Кац и, покривившись, осторожно потрогал ободранный нос, — и умееж жделать выфоды. Не дошивет мой племянник до утра в тфоей палате! Профто не дошивет! Понял?

— Да глупости вы говорите, — возмутился Роман, — госпиталь под усиленной охраной!

— Тебя как жовут, боец? — спросил профессор, глядя на Стеценко с сожалением.

— Я — Роман…

— А я — Руфим, — представился Кац, и помахал перед собственным носом пистолетом, держа его так, чтобы Стеценко мог получше рассмотреть оружие. — Охрана, гофоришь? Это не охрана, это, прошти, детшкий шад — штаны на лямках! Я тут как окажался? Ни одного выштрела, один раз по шее дал вашему Годзилле.

Из дверей палаты Шагровского появилась Арин. Вид у нее был растерянный, но счастливый.

— Он живой, — сказала она дрожащим голосом. — Валентин живой, Рувим…

Она обняла профессора, уткнулась лицом в его окровавленную рубашку и заплакала.

Происходящее столь мало напоминало налет, что забытый у стенки молодой врач скорой помощи начал в недоумении опускать руки.

— Ну, ну… — произнес Рувим неуверенно. — Плакать-то зашем? Я же говорил тебе, фто он не мог погибнуть. Идти он шможет?

Арин затрясла головой.

— Нет. Он меня узнал с трудом…

— Жначит так, — решительно отрезал профессор, — смошет ехать! Роман! Шейчас Арин выпуштит твоих людей, но штобы никто не балофался! Убить — не убью, но шкуру попорчу! А шам иди шюда!

— Вы зря комедию ломаете, Рувим, — сказал Стеценко. — Тот, кто вас ищет здесь — мой старинный друг, еще из Союза. Его зовут Шмуэль Коган. Приличный человек, офицер! Я говорил ему, что ваш племянник просто по времени не мог быть участником организации взрыва! И он, кажется, мне поверил! Сдайтесь ему — безопасность вам обеспечат!

— За пошледние пять шуток мне обещали бежопашность нешколько моих друзей — они ошень влиятельные люди в этой штране. И как только мне ее обещали, так сразу на нас и нашиналась нафтоящая охота. Тфой друг, наферное, хороший парень, но он нас не защитит. Не его урофень.

— Опасаюсь, — Роман опустил голову, — что особого выбора у вас, профессор, не будет…

— Это еще пошему?

— Потому, что к одиннадцати Коган будет здесь. Он приедет допросить вашего племянника. И будет очень рад встретить вас тут!

— Разве Валентина можно допросить в таком состоянии? — спросила Арин. — Он же едва говорит!

— В три часа, перед тем, как лечь отдыхать, я перестал капать ему обезболивающее со снотворным эффектом — необходимости уже не было. В десять вечера ему сделали восстанавливающую инъекцию с витаминами, так что к половине двенадцатого он, конечно, танцевать не сможет, но для беседы будет вполне адекватен.

— У нас дешять минут… — прошепелявил Кац.

— Девять, — поправил стоящий у стены и забытый всеми дежурный по «скорой» врач.

Но на самом деле, девяти минут у них не было.

Римская империя. Остия

Вилла Понтия Пилата

37 год н. э.

— Знаешь, Крисипп, — сказал Пилат задумчиво. Он все еще не вынырнул из воспоминаний. — Сначала я смеялся над слухами, как все. Мне были непонятны тревоги Каиафы и Ханнана, озабоченность Афрания. Вся эта суета вокруг пропавшего тела… Мы же все-таки цивилизованные люди! Мне ли не знать: человек, которому пробили сердце копьем, не живет и минуты…

Потом я вспомнил слова га-Рамоти и понял, что иудей что-то знал заранее. Я, конечно же, сомневался, что из фамильного склепа кто-то мог похитить тело без его ведома, но Иосиф лишь разводил руками и отрицал малейшую причастность к исчезновению га-Ноцри и уж тем более к его воскресению.

— Здесь есть донесения Афрания, — Крисипп опустил голову к столу, перекладывая пергаменты. — Есть свидетельство Мириам из Магдалы, записанное со слов шпиона. Есть в общей сложности тридцать два документа, датированные 783 годом, сто шестнадцать, датированных 784-ым, год 785 представлен лишь списком и фамилиями свидетелей, дававших показания — по перечню — тысяча шестьсот тридцать два документа. Сами документы отсутствуют.

— Наглядное свидетельство того, как ширились слухи, — Пилат пожал плечами.

— Слухи ли? — неожиданно перебил его секретарь. — В архиве лишь твои документы, прокуратор. Иудея, Ершалаим… А сколько таких свидетельств в архивы не попало? Тысячи? Десятки тысяч?

— Какие тысячи? — Пилат не обратил внимания на фамильярность слуги и в раздражении махнул рукой. — Я с самого начала отдал Афранию распоряжение внимательно следить за последователями га-Ноцри. Десятки! Может быть — сотни! Но не тысячи, Крисипп…

Пилат вздохнул.

— Иудеи — странный народ. Откуда такая наивность? Что за новый фетиш — воскресший мертвец? Их вера очень строга по отношению к чужим, но слишком беспечна, когда речь идет о своих. Прав был Афраний — мне не стоило казнить га-Ноцри. Выпороть, прогнать, заточить, отправить в Рим на судилище и оттуда сослать на север… Но не убивать! Убив его, я сделал в точности то, чего он хотел. Останься он жить — и его проповеди были бы забыты. Погляди, Крисипп, сколько пророков было в Израиле за время моего правления. Кто помнит о тех, чьи пророчества не сбылись? Кто помнит их имена?

— Его помнят… — сказал Крисипп глухо.

— Никто. Не видел. Его. Живым. После. Смерти! — отчеканил Пилат. — Никто из тех, кому можно доверять! Его женщина? Так от тоски и горя можно увидеть даже их праотца Авраама! Его ученики? Ни одного из них я бы не назвал благонадежным! Все они могли и имели причину говорить то, что говорили. Его мать? Я не могу осуждать ее за ложь…

— А если это не ложь, прокуратор?

Отяжелевшее за месяцы пребывания в Остии лицо Пилата исказила брезгливая гримаса.

— Скажи-ка мне, Крисипп… А ты не один из… этих — его последователей? Из … минеев?

— Нет, игемон, — сказал секретарь, и почему-то перешел с латыни на арамейский. — Я не миней. Я не верю в то, что мертвые возвращаются на эту землю. Но я знаю, что каждому воздается по вере его. Неважно, во что ты веришь, важно, как ты живешь…

Он поднял голову и отложил в сторону письменный прибор.

— Позволено ли мне, прокуратор, высказать свое мнение, до того, как мы приступим к главному?

Пилату не нравился тон, которым говорил нанятый им скриба, но что-то, возможно, любопытство, возникающее у людей деятельных лишь от длительного безделья, заставило бывшего прокуратора кивнуть.

Секретарь кивнул в ответ, как равный равному, и Пилат подумал, что наглеца обязательно надо уволить. Жаль, конечно, скриба попался грамотный, знаток своего дела, но почтения не знающий… Держать такого — не уважать себя. А себя Пилат уважал и требовал того же от окружающих.

— Люди смертны, игемон, — сказал грек на арамейском, глядя прокуратору в глаза. — Бессмертны их идеи, их слова. В начале было слово, прокуратор. Все остальное было потом. Того, кто придумал слово, можно убить, но что делать с теми, кто услышал его и передал другим? Что делать с ними? Что делать, когда семя уже упало в землю? Когда ростки уже взошли?

Пилат вдруг понял, что именно арамейский — родной для Крисиппа язык, а еще через мгновение ему пришло в голову, что скриба похож не только на грека.

— Не га-Ноцри жив, прокуратор. Ты прав: человек, которому копье пробило сердце, умирает. Но когда он возвращается в мыслях тех, кто любил его, кто слышал его… Когда его слово передается из уст в уста, люди верят, что он вернулся из мира мертвых. Те, кого любят, игемон, не уходят, пока о них помнит хоть один человек. А те мертвые, о ком помнят тысячи, живее многих живых. Га-Ноцри надеялся, что народ восстанет против твоей жестокости, что сам Всевышний поможет ему прогнать римлян из Иудеи, но был и второй план. План безумный, глупый — умереть и самому стать Богом. И этот план удался. Он обманул и тебя, и смерть, Пилат. При жизни многие не хотели слушать его, гнали, ведь нет пророка в своем отечестве, но когда он вернулся живым с креста, его слова обрели другой вес. Людям не нужна правда, прокуратор! Им не нужны все эти исписанные пергаменты, — он взял несколько свитков и отбросил их в сторону. — Им нужна вера и чудо! И если чуда нет, его надо придумать… Что есть слово, прокуратор? Просто звуки, вылетающие из нашего горла! Для того, чтобы слово стало Словом, нужна вера. И Иешуа ее создал… Правда, плата была дорогой.

— Ты не грек, — сказал Пилат на арамейском. — Ты иудей.

— Да, — подтвердил скриба. — Я иудей. Ты убил моего друга, Пилат. Ты убил Царя Иудейского, а я убью тебя… Его кровь должна быть отмщена, римлянин.

Зрачки прокуратора расширились, шея побагровела, но внешне он остался спокоен. Дернулась вислая щека, разъехались в ухмылке бледные губы, выбритый подбородок выдвинулся вперед, придавая лицу надменное, презрительное выражение.

— Так ты, иудей, серьезно считаешь, что он был машиахом? — выплюнул Пилат навстречу встающему из-за стола Иегуде.

— Ты сказал, — серьезно ответил тот и достал из рукава острую, как игла, сику.

Глава 12

Израиль. Эйлат

Наши дни

— Двадцать два пятьдесят один, — сказал Христо.

Татуированный ничего не ответил. Он ел яблоко. Красивое краснобокое яблоко, причем не магазинное глянцевое, а фермерское, с аппетитно траченым бочком. Предварительно он снял с плода кожуру складным швейцарским ножом из серой матовой стали, и теперь нарезал яблочко дольками и аппетитно хрустел, ритмично шевеля мощными челюстями. Морда у него была спокойная, будто предстоящая им рискованная операция его не только не пугала, но и вовсе не касалась.

В машине было душновато, но находиться на паркинге с включенным мотором они не рискнули — мало ли кто обратит внимание на стоящий на полупустой площадке автомобиль с работающим двигателем и двумя людьми в салоне. Тем более, что авто они угнали меньше часа назад с парковки у аттракционов.

— Пятьдесят две, — отметил вслух Христо.

Поль посмотрел на него равнодушными холодными глазами ящерицы. Если бы татуированный на долю секунды прикрыл глазные яблоки не обычными человеческими веками, а кожистыми полупрозрачными плевами, Христо бы не удивился. Вполне соответственно образу и выдержке. Ох, и неприятный тип этот размалеванный! У человека с болгарским паспортом на счету было свое персональное кладбище внушительных размеров, и испугать его было делом нелегким и небезопасным, но в присутствии прикомандированного к ним специалиста по обеспечению у Христо по спине то и дело пробегал нехороший липкий холодок. Очень хотелось отобрать у сидящей рядом плодожорки нож, чиркнуть ее по горлу и пойти прочь, пока татуированный будет хрипеть и давиться собственной кровью и кусками недожеванного яблока. Но Христо был профессионалом, а профессионал никогда не убивает просто так. Или не убивает просто так преждевременно. В общем, сначала надо сделать дело, а дальше… Дальше посмотрим, кто круче!

— Пятьдесят три, — сообщил Христо.

На этот раз татуированный отозвался.

— Ну, ты просто, как часы с кукушкой, — сказал он со своим непонятным легким акцентом. — Не суетись, приезжий…

— Я начинаю работать.

— А я что? Мешаю? — пожал плечами Поль. — Начинай. Работай, тебе зачтется! Окно запомнил?

— Запомнил.

— Ну, и отлично! Второй попытки не будет. У нас один выстрел.

— Знаю, — буркнул Христо, выходя из машины.

Привычным движением, будто бы он был не наемным убийцей, а дипломированным хирургом, лже-болгарин натянул на свои немаленькие ладони пересыпанные тальком резиновые перчатки.

— Я просто так, напомнил, — осклабился татуированный, но глаза у него не улыбались. — Попадешь в стену — будет просто фейерверк. Надо, чтобы влетело вовнутрь, тогда разнесет полбольницы.

Христо достал из багажника угнанной «субару» мощную короткую треногу, потом извлек на лунный свет массивную короткую трубу и водрузил ее на стальной штатив, похожий на трипод фотоаппарата. Чувствовалось, что с подобным оружием он управляется не в первый раз.

Татуированный остался сидеть за рулем. Яблоко он доел, сложил очистки в бумажный пакет и теперь поглядывал на Христо, делая вид, что ему просто нечего делать. С места, где они установили треногу, до госпиталя было не то, чтобы далеко — для снайперского выстрела не дистанция, а один смех — метров сто-сто двадцать, но вот окно, в которое надлежало попасть, располагалось не под прямым углом к линии выстрела, что делало прицеливание задачей для профессионала.

Теперь Поль посмотрел на хронометр.

— Пятьдесят четыре…

Лже-болгарин глянул на Поля недобро, но ничего отвечать не стал. Было уже не до того. Ноги трипода надежно упирались во все еще мягкий асфальт. Христо подогнал штатив по высоте, откинул прикрепленный непосредственно к трубе монокуляр и замер, прижав лицо к наглазнику.

— А твой напарник пунктуальный? — осведомился татуированный.

— Заткнись, — процедил Христо. — Работаем, мешаешь.

— Молчу, молчу… — отозвался Поль. — Тридцать секунд.

Со стоянки было отлично слышно дорогу. Рокот мотоциклетного мотора они услышали сразу же, как он возник из фонового шума — хороший байк голоса не скрывает.

— Он точен, — сказал татуированный. — Двадцать секунд…

* * *

Мощный «сузуки» под управлением Анри выехал из-за поворота. Мотоцикл не летел — катился, будто бы его водитель не совершал отвлекающего маневра, держа в левой руке бутылку с «коктейлем Молотова», а просто прогуливался улицами курортного города, высматривая хорошеньких девушек.

Солдаты, стоящие возле припаркованной у приемного покоя бронемашины, как раз под эмблемой «Йосефталя», посмотрели на обладателя мощного байка с завистью: везет же парню! Катается на «сузуки», подставляя лицо ночному ветерку, в то время как они парятся у стен госпиталя в «брониках» и касках. Солдатик, стоящий в будке у шлагбаума, даже высунулся наружу, чтобы получше рассмотреть счастливчика.

Мотоциклист тоже посмотрел на солдат, отделенных от него белой решеткой электрического забора, и даже помахал им рукой. В свете фонарей и луны что-то сверкнуло, но понять, что именно бросил в их сторону водитель, солдаты не успели. Мотор байка взревел, швыряя вперед двухколесную молнию, а на броне с шумом лопнуло, вспыхнуло и растеклось цветком веселое пламя, обдав все вокруг жаром и мерзким химическим запахом. Огонь взметнулся, слепя солдат и мешая им взять верный прицел, поэтому очередь, выпущенная вслед террористу, цели не достигла. Силуэт мотоциклиста канул во тьму, пули, вспоров сумрак, улетели туда же.

* * *

Христо скосил глаз на циферблат хронометра.

22.55.

Грохнули выстрелы, над невидимым с этой стороны входом занялось пламя. Очередь… Еще одна.

Он навел прицел на мерцающее светом ночника окно, взял возвышение и плавно потянул спуск.

Труба утробно ухнула, плюнула облаком белого дыма, в котором что-то мелькнуло. Снаряд, несущий в себе три кило термобарической огнесмеси и летящий со скоростью 180 метров в секунду, угодил в решетку, закрывающую армированное стекло, поэтому основной взрыв произошел не внутри комнаты Шагровского, а на улице, в оконном проеме. Раскаленная взрывная волна выдавила окно вместе с рамой и частью стены, ворвалась вовнутрь палаты и должна была испепелить там все живое и неживое. Огненный вихрь заполнил комнату, сжег матрас и белье, скрутил в спирали и расплавил системы для внутривенных вливаний, висящие на никелированной стойке у кровати, разбил о стену мониторы наблюдения, расщепил на части двери в санузел, оплавил умывальник, ванну и душевую кабину. Дверь, ведущая в общий холл отделения, вылетела из рамы, как пробка из бутылки с шипучим вином, часть стены рядом с нею лопнула, брызнула кирпичными осколками, которые разлетелись веером, круша стойку регистратуры и висящий над нею экран телевизора.

Расчет специалиста по обеспечению был точен: если бы Шагровский в этот момент находился в своей палате, его бы превратило в прожаренный фарш. Но Валентина в ней не было уже полминуты. Кровать-каталку со все еще не воспринимающим реальность журналистом выкатили в коридор, ведущий к выходу на вертолетную площадку, и взрывная волна лишь сбила с ног профессора, замыкавшего шествие, и разбросала остальных.

Воздух мгновенно наполнился омерзительно пахнущей белой пылью, состоящей из мельчайшей бетонной крошки, взвеси штукатурки и какой-то едкой химии, отчего сразу стал густым и плотным, как взбитые белки. Видимость пропала и глаза щипало так, словно в здании взорвалась громадная дымовая шашка.

— Твою мать! — прохрипел оглушенный Стеценко, опираясь на стену. — Вот же — твою-бога-душу-мать!

— Не могу не поддержать, — отозвался из белого дыма Кац. — Твою мать!

Он поднялся с пола и потряс седой головой. Хвост смешно заметался из стороны в сторону, словно у лошади, бьющей мух на боках. Рувим был контужен, но не настолько, чтобы потерять ориентацию. Просто в голове гудели огромные колокола и болью отзывался правый бок, ушибленный при падении. Радовало одно (и Кац невольно ухмыльнулся этой мысли, несмотря на всю тяжесть положения) — на фоне контузии не так беспокоил простреленный зад.

— Не останавливаться, — просипел профессор, отхаркиваясь серой плотной слюной. — Вперед! Уходим! Уходим!

Стеценко и Арин снова пошли (бежать наощупь не получалось никак!) по коридору, ощупывая стены, чтобы не врезаться в препятствие. Впереди них, размахивая руками, словно потерявший трость слепец, двигался сообразительный врач скорой. Идея идти к вертолету медслужбы, на котором эвакуировали больных в госпиталь Беэр-Шевы, принадлежала именно ему.

Сработала система пожаротушения и с потолков хлынул спасительный искусственный дождь, смывший пыль в одно мгновение. Включились сирены тревоги, закрутились мигалки, бросая оранжевые неприятные блики на крашеные серо-зеленой краской госпитальные стены.

* * *

— Отходим, — приказал специалист по обеспечению. — Трубу брось.

— Знаю, не маленький, — огрызнулся Христо, падая на сидение рядом с водителем.

Он с отвращением сорвал с рук перчатки: ладони успели стать влажными даже за эти несколько минут.

— Молодец, — похвалил Поль, трогая автомобиль с места. — Попал…

— Засунь свои похвалы знаешь куда? — процедил сквозь зубы лже-болгарин. Ему нестерпимо хотелось свернуть шею этому разрисованному наглецу, но пока не время! Не время! — Я всегда попадаю. Ты машину веди. И не гони. У них сейчас дел и без нас невпроворот!

«Субару» медленно выкатилась с паркинга. С противоположной стороны госпиталя что-то горело, неровно освещая небо. В развороченной выстрелом палате тоже качался тусклый, мигающий призрак начинающегося пожара.

— Я не хочу с тобой ссориться, — сказал татуированный со всем возможным миролюбием, хотя его глаза утверждали противоположное. — Мы наняты делать одно дело, и всем присутствующим не видать денег, как своих ушей, если что-то пойдет не так. Но и церемониться с тобой и твоим холеным дружком я не собираюсь. Я такой. Не нравится — поищи себе нового сотрудника поддержки. Только я — лучший… Со мной у вас есть все шансы срубить капусты, без меня — все шансы просрать заказ. Так что на меня, душегуб, смотри нежно и ласково, как на маму… У тебя же мама была? — спросил он на полном серьезе.

Христо от неожиданности вопроса кивнул головой.

— Вот так смотри, без зверской гримасы на физиономии. Чтобы я не обиделся. Видишь, едем медленно, поворачиваем плавно…

Лже-болгарин показал Полю зубы, что должно было означать дружелюбную улыбку. Но дружелюбной ее назвать не смог бы самый большой оптимист.

Теперь автомобиль двигался по улице, уводившей их прочь от госпиталя, мимо футбольного поля, на юго-запад. У перекрестка, с бокового выезда, возникнув из темноты за доли секунды, выбежал Анри. На нем уже не было ни мотоциклетного шлема, ни мотоэкипировки — обычные джинсы, легкая рубашка и спортивные мокасины. И он даже не запыхался. Во всяком случае, упав на заднее сидение «субару», задышал ровно, словно не промчался несколько сотен метров в хорошем стайерском темпе.

— Как вы без меня? — осведомился он. — Как отстрелялся, Христо?

— Нормально, — отозвался лже-болгарин. — Если клиент был в комнате, то сейчас он беседует Богом. Говорят, отсюда до него ближе…

Поль развернул авто на круговом разъезде, уступив дорогу мчавшимся с сиреной и проблесковыми маячками полицейским машинам. Город начинал напоминать растревоженный улей, только здешние пчелы были одеты в армейскую форму и очень хорошо вооружены.

— Посмотри налево, — сказал негромко специалист по обеспечению. — К богу ближе… Снайпер херов…

Христо прервался на полуслове.

Разглядеть с этой точки подробности было очень нелегко, но не заметить санитарный «ирокез», раскручивающий винты, не смог бы и слепец. Вокруг винтокрыла суетились какие-то люди, в пассажирский отсек как раз грузили носилки, в свете мощных ламп, стоящих по периметру, был виден мужчина с волосами, забранными в хвост, несколько человек в форме с поднятыми вверх руками…

Анри потянулся к телефону.

— Никаких звонков! — окрикнул его Поль. — Весь район уже под сканом, любой звонок отслеживается. Не сметь! Сами нагадили, сами и разгребать будем!

Человек с хвостом начал отступать спиной к вертолету, держа остающихся под прицелом пистолета, винты закрутились быстрее. Машина закачалась над площадкой, заклубилась пыль.

— Куда они полетят? — выдавил из себя Христо. — Ты сможешь выяснить?

— Я не знаю, — ответил Поль без тени иронии в голосе. — Отсюда эта птичка может долететь куда угодно. Хочу сказать вам, коллеги, что до сего момента проблем, считай, что не было. А вот сейчас они появились. И серьезные. Куда б они не полетели, у нас практически нет времени разыскивать их.

Вертолет взмыл над госпиталем, подсвечивая небо яркими бортовыми огнями. Гул турбин ударил сверху, накрыл ползущую по дороге «субару», заглушил полицейские сирены, навалился и начал удаляться, превращаясь из рева в глуховатое «чоп-чоп-чоп».

— А ты уверен, что… — спросил Анри, нервно дергая головой.

Рот его неприятно кривился — брезгливо и зло. Холеность и вальяжность куда-то подевались, из-под маски показалось настоящее лицо. И лицо это отражало эмоции гораздо полнее, чем хотелось бы его обладателю.

— Уверен, — ответил Поль нарочито рассудительно. — Человек с хвостом, как у пони, тот, что возле вертолета — профессор Кац. Я его прекрасно знаю по фотографиям — только он молодится таким экстравагантным образом, не спутаешь! Как ты думаешь, стрелок, кого он грузил в «чоппер»? Кто бы мог лежать на тех носилках? Не господин Шагровский ли, собственной персоной? И что он тут делал — этот самый господин Шагровский — после того, как ты ракетой отправил его на небеса? Казался живым? Или ты все-таки промазал? Значит, так… Слушайте меня внимательно… Нам надо уехать из города. Немедленно. Сейчас бросим тачку и пересядем ко мне в пикап. Кто-то будет за рулем? Мне по пути нужно выйти в сеть и задать парочку вопросов нужным людям. И если нам помогут, то появится еще один шанс. Может быть, появится…

Он помолчал, сворачивая в переулок, и лишь припарковав машину, продолжил:

— Шанс может появиться у вас, коллеги. Может, может… Я почти в этом уверен! И я искренне советую вам его не просрать…

* * *

— Опоздали, — сообщил сыну старый бедуин. — Раз на блок-постах творится такое, значит, мы опоздали. Рувима здесь уже нет…

— Ты уверен, отец? — отозвался Якуб, осторожно объезжая заградительные блоки.

Солдаты в бронежилетах настороженно смотрели на «тойоту» и ее пассажиров, но документы у Зайда были в полном порядке и придраться было не к чему.

— Уверен, — подтвердил он, поглядывая по сторонам.

— А что, если его убили? — Якуб кивнул на зарево, рдеющее над «Йосефталем». — Такой исход ты допускаешь?

— Я перекинулся парой словечек с земляком, — Зайд двинул мохнатой бровью, достал из бардачка пакет с сушенными финиками и аккуратно отправил в рот засахаренный, чуть сморщенный плод.

— Во время досмотра? — удивился сын.

— Мы стояли рядом, — пояснил Зайд. — Я старик. Слава Аллаху, в этой стране еще умеют уважать тех, кто старше. Я спросил, что стряслось, он мне ответил. Они были здесь. В них стреляли, как я и предполагал. Они остались живы, как и должно быть. А потом… Потом Рувим угнал санитарный вертолет.

— Он Рембо? — спросил Якуб, выезжая на шоссе.

— А кто такой Рембо? — удивился Зайд. — Я его не знаю!

— И куда едем?

— На север…

— Я понимаю, отец, что не на юг. Куда именно мы едем?

Зайд задумался.

— В сторону Бер-Шевы, — наконец определился он. — А там видно будет…

Некоторое время Якуб вел машину молча, но потом все-таки не выдержал и спросил:

— А почему именно в Бер-Шеву, отец?

Зайд задумался.

— Конец дня, — наконец-то произнес он. — Ты где-нибудь видишь здесь заправку для вертолета?

— Нет.

— Зато она есть в Бэер-Шеве. Была. Когда еще я там служил. У них просто нет горючего лететь дальше, чем в Бэер-шеву. Там госпиталь. Там база авиации. Мы не найдем Рувима в городе, он уже будет в пути. Но с ним раненый. С ним девушка. Он не сможет быть быстрым… Мы сможем его догнать — это хорошая новость.

Якуб кивнул.

— Но есть и плохая, — продолжил старый бедуин, и выплюнул косточку от финика на летящий под колесами серый асфальт. — Раз мы понимаем, куда едет Кац, это, скорее всего, понимают и остальные. И солдаты, и те, кто стрелял. Рувима ждут в Бэер-Шеве.

— Это плохо. Его могут убить до того, как мы подоспеем.

Зайд покачал головой.

— Раз мы понимаем, что в Бер-Шеве его ждут, то и он это понимает. Рувим не появится там. Он исчезнет по дороге и нам надо успеть понять, куда он направился, пока не остыл след…

Глава 13

Римская империя. Эфес.

54 год н. э.

Город оказался приветлив.

Он сбегал по склонам к морю, растекался по побережью, вдавался в густую синь вод жадными пальцами искусно выстроенных пирсов и хватал, хватал, хватал приходившие к его берегам корабли. Даже отсюда, сверху, из-за пределов стен Эфеса, в акватории было видно не менее полусотни торговых галер, стоящих у причалов. Три больших корабля, похожие с первого взгляда на огромных жуков-водомерок, входили в гавань, будоража морскую гладь соломинками весел, еще на двух, только вышедших из порта, поднимали паруса, стараясь поймать легкий северный ветер.

Иегуда жадно вдохнул полной грудью освежающий воздух приморских гор и бодро зашагал по мощенной римской дороге, ведущей к городским воротам.

Мало кто бы мог дать этому подтянутому, без капли жира, человеку его возраст, а ведь он уже перевалил за полсотни лет. Выдубленное солнцем лицо, хоть и покрытое глубокими морщинами, выглядело скорее уж суровым, чем старым. Волосы побелели, но в соляной белизне все еще были рассыпаны горсти перца — некоторые пряди, вопреки времени и пережитому за эти годы, сохранили природный черный цвет. И спину он держал ровно, и плечи развернутыми, хоть сума, которую нес, явно весила изрядно, и шаг его оставался по-молодому упруг. Лишь одно выдавало его возраст — глаза, но для того, чтобы это понять, нужно было всмотреться в пропасть, открывавшуюся под веками, а сейчас, когда Иегуда щурился от яркого солнечного света, глаз было не разглядеть…

Зима с ее ветрами и дождями уже отступила, а до летнего зноя оставалось еще несколько недель, может быть, месяц. Иегуда очень любил эту пору года. Ему нравилось резкое пробуждение природы, нравилось, как рвутся к солнечным лучам, качаясь на мохнатых стебельках, нежные красные маки, как наливается силой и зеленью трава, как покрываются белой ароматной пеной цветения фруктовые сады и крепнут на глазах виноградные лозы.

Наверное, в другой жизни он мог бы стать крестьянином — буквально несколько лет назад он вдруг обратил внимание, что начал восхищаться и интересоваться вещами, которыми раньше пренебрегал, причем пренебрегал совершенно осознанно, не по недомыслию или невниманию. Сейчас растущая лоза или распускающийся цветок розы могли вызвать у него едва ли не умиление, а еще недавно вряд ли были бы замечены.

Время наступило мирное, пиратских набегов Эфес не боялся, и по этой причине стража у ворот откровенно ленилась. Караул несло городское ополчение, римский гарнизон себя особо не утруждал — не было необходимости. При цезаре Клавдии, пусть пошлют ему боги долгих лет жизни, население Империи росло и не только за счет удачных военных кампаний. Процветала торговля, в строящихся провинциальных полисах не хватало рабочих рук. Империя и ее колонии благоденствовали, мужчины все больше оставались дома, а, значит, женщины рожали неустанно, и улицы больших и малых городов и даже ничего не значащих деревушек полнились топотом детских ножек и звонким ребячьим гомоном.

Эфес не был исключением. В пределах его стен и сразу за ними (город не помещался в скорлупу защитных сооружений) уже жило почти полмиллиона человек, и с каждым благополучным годом это количество прирастало на несколько десятков тысяч, а то и больше. Шагая по широким новым улицам древнего города, Иегуда не боялся быть узнанным, хотя иудейская община в Эфесе была достаточно многочисленной, но состояла она, в основном, как и в Тарсе, из эллинизированных евреев, читавших Тору не на языке предков, а в переводе на греческий.[62] Мало кто из них был той самой весной в Ершалаиме, да и прошло с того времени два десятка лет, изменивших не только внешность соратников Иешуа, но и изрядно потрудившихся над памятью очевидцев событий.

Появится в Риме Иегуда не рискнул бы, хотя…

Кто бы узнал в сухом, как древняя олива, старике гладко выбритого по римской моде, склонного к полноте и обжорству секретаря покойного Понтия Пилата — бывшего прокуратора римской провинции, попавшего в немилость к Цезарю Калигуле? Никто. Смерть забытого героя битвы при Идистазиво прошла незамеченной (слишком уж много непонятных смертей случалось в правление безумного Сапожка), имущество Пилата традиционно отошло к императору, что оставило бедную Прокулу практически без средств к существованию, а на исчезнувшего сразу после убийства секретаря-грека никто из дознавателей не обратил внимания. Да и дознания как такового не велось, не возникло необходимости.

Так что, вступая в Эфес, Иегуда, который ныне представлялся как александрийский грек по имени Дарес, не особенно рисковал быть узнанным. Время, изменившее внешность путника, и стечения обстоятельств, отводившие удары и подозрения, до сей поры хранили его. Оставалось надеяться, что так будет и дальше. Что есть у человека, потерявшего все, кроме надежды? И что еще нужно тому, кто и не хочет другой жизни?

Здесь Иегуде еще не доводилось бывать, но город был устроен точно так же, как большинство греческих полисов, а римское владычество еще и добавило порядка в эллинскую страсть к обустроенности. Улицы, ведущие вниз, неизменно направляли путешественника к порту, к растянувшимся вдоль берега постоялым дворам, гостиницам, тавернам, складам, лавкам и столь уважаемым моряками лупанариям. Набережная была вымощена каменными плитами, из крупных скальных обломков выстроены волнорезы на случай, если сильный шторм загонит волнение в бухту. Иегуда прошелся вдоль порта, поглядывая на торговые корабли, на нагруженных как муравьи грузчиков, на груды товаров, разложенных на пирсах, на важных работников таможни с сургучными палочками и печатями на шее, вышагивающих с императорской значительностью, с задранными к небу бородками.

Выше, на улицах, параллельных береговой линии, размещались принадлежащие городу здания — огромный двухэтажный дом администрации полиса, украшенный замысловатым портиком, обширные, частично пустующие казармы. Правее, выходя фасадом на набережную, располагалось портовое управление, занимающее целый квартал. В пяти минутах ходьбы от него, друг над другом, взбираясь по склону, стояли три библиотеки, несколько небольших театров, амфитеатр солидных размеров (достаточно старый, ветхий и явно нуждающийся в перестройке), здание народного собрания, способное вместить минимум тысячу человек…

И только храмы, которых в Эфесе, помимо знаменитого на весь мир святилища Артемиды, было великое множество, располагались не по плану, а так, как строились в давние времена. У их древних стен росли тысячелетние оливы, помнящие старых тиранов, правивших городом несколько веков назад.

Для того, чтобы найти человека в полумиллионном городе, необходимо терпение, вера в успех и много-много удачи. Грек по имени Дарес легко обрел временное пристанище в гостином доме: чистую комнату с узковатой кроватью и с закрывающимся ларем в изголовье да с синими ставнями на небольшом окошке, в уголке которого было видно море.

Дом располагался не в центре, а подальше от беспокойного и шумного торгового квартала, в стороне от порта и складов с их вечной толчеёй. Иегуда намеренно выбирал место в удалении от увеселительных заведений. Делалось это не только из осторожности. Он предполагал, что человек, которого ему предстояло разыскать, наверняка будет выбирать себе место для жилья по тому же принципу. В порту и возле него много работы, это хорошо, особенно если в ней нуждаешься, но жить в многолюдье и шуме, у всех на глазах — радости мало.

Первые два дня он целенаправленно обходил город, мысленно разбивая его на квадраты. Каждый из них предстояло тщательно обследовать, да еще так, чтобы не вызвать ненужных вопросов и уж совсем необязательного внимания к своей персоне. Еврейский квартал, находящийся в западной части Эфеса, можно было из поиска сразу исключить и вообще появляться там как можно реже. Что делать среди иудеев александрийскому греку?

Но Иегуда все же не выдержал, прошелся среди братьев по крови в надежде услышать звуки родной речи, но до ушей его долетали лишь греческие слова, проговоренные чисто, без знакомого гортанного «ha». Здесь молились Яхве, но говорили на чужом языке. Здесь даже не пахло родиной.

Через неделю Иегуда знал Эфес лучше многих горожан, через две ему казалось, что он всегда здесь жил.

В чем-то город походил на Александрию. Многолюдный, шумный, многоязыкий, пропахший морем, солнцем, водорослями, рыбой, дымом жаровен, на которых готовили в каждом дворе, в каждой корчме и даже на улицах, где раскладывались с утра мелкие торговцы. Рынки Эфеса, разноцветные, с неистребимым запахом гниющих овощных очисток и рыбьих потрохов, ломились от изобилия. Над освежеванными тушами в мясных рядах роились мухи и удивительно крупные длиннотелые осы, и мясники, в основном бородатые греки и сирийцы, заворачивали мясо в белые холстины, тут же пропитывающиеся кровью. Были на рынках и еврейские ряды, тут покупали птицу и зелень. Возле клеток с курами и голубями сидел веселый резник-шойхет и покрикивал на балующихся детишек. Гоготали в загоне большие белые гуси, и запах птичьего помета, свежей крови и острого козьего сыра мешался с густым ароматом сухих трав…

Если в верхней части города улицы были не особо многолюдны, то ниже народу прибывало, и в торговые часы (а они начинались с рассветом и замирали только к ночи, прерываясь, по устоявшейся на юге привычке, в самое жаркое время дня) кое-где было просто не пройти. У самого порта, буквально на каждом свободном куске земли, располагаясь вдоль стен домов, раскладывали свой товар торговцы сладостями, медом, травами, ставили свои меха и кувшины разносчики воды. Тут же тлели в керамических поддонах уголья и капали горячим мясным соком небольшие сувлаки[63]. Здешний народ не был беден, и мясо могли позволить себе многие, но и нищих на улицах хватало. Хватало и воров, срезавших кошельки, тащивших все, что плохо лежало. Воров ловила и тут же била городская стража и сами граждане Эфеса, привычно орудовавшие палками. Особенно отличившихся преступников волокли в большую тюрьму, находившуюся неподалеку от набережной, рядом с казармами и народным собранием.

Набережная и таверны на ней могли сравниться с Вавилоном — городом, где Яхве впервые разделил людские языки. Порт выплевывал на берег сотни моряков, рожденных в разных землях и странах, разноцветных, лысых и заросших волосами по самые глаза, маленьких, рослых, худых, покрытых шрамами и цветными рисунками по коже. Голоса их звучали громко, непривычно. Они пили вино, ели много и жадно и так же жадно совокуплялись с продажными женщинами — порнами, иногда даже не давая себе труд найти укромный уголок. Возле лупанариев постоянно клубилась полупьяная толпа, напоминая мух и ос, вьющихся возле ободранных мясных туш на Верхнем рынке. И были в ней не только моряки, но и вполне оседлые жители славного полиса, охочие до женской ласки — как ремесленники, так и богатеи. Рассказывали, что из одной библиотеки в лупанарий прорыт подземный ход, чтобы ученые мужи, чьи жены подозрительны и ревнивы, могли провести время за книгами с толком для себя. И это было похоже на правду.

Несмотря на многолюдье и вольные нравы, властям удавалось поддерживать в городе относительный порядок. Конечно же, одной городской стражи и ополчения для этого было недостаточно, и Иегуда наметанным глазом определил шныряющих по улицам соглядатаев, здешних сотрудников тайной полиции, следивших за сомнительными личностями и настроениями в полисе: так было заведено во всех римских провинциях, и Эфес не был исключением.

Он проводил в поисках весь световой день, возвращаясь в гостиный дом в темноте, когда на веранде накрывали столы и постояльцы принимались за ужин. Лицо его примелькалось, люди, живущие в комнатах по соседству, все время менялись, только он один постоянно занимал свой стол в углу веранды, в тени, и, попивая прошлогоднее вино, ловил обрывки долетающих до него разговоров. Пока что все было напрасно. Весна плавно катилась в лето, дни становились все жарче, ночи теплее, детишки уже вовсю плескались в море, а его поиски так и оставались безрезультатными.

Для того, чтобы найти человека в полумиллионном полисе, можно не иметь ни терпения, ни веры в успех, достаточно будет одной удачи. Вот только удача никогда не приходит к тем, кто не умеет ее дождаться.

Интермеццо 2

Всего вокруг Земли крутится около 5600 спутников искусственного происхождения, и сколько из них могут выполнять и выполняют шпионские функции, доподлинно не знает никто.

Вполне возможно, что на Земле есть мертвые зоны, просмотреть которые с орбиты невозможно, но Израиль в районе Иудейской пустыни к таковым не относится. Наблюдение в ночное время затруднено, так как для этого камеры должны уметь снимать в инфракрасном диапазоне, но возможно — такие аппараты есть.

В условиях хорошей видимости некоторые из них могут делать снимки настолько высокого разрешения, что по ним сторонний наблюдатель легко определит даже половую принадлежность прыгающих по окрестным горам антилоп. Ночью же мощные объективы могут засечь и отследить объект по температурному пятну турбинного выхлопа или по бортовым огням. К счастью для чистильщиков и к несчастью для профессора и его друзей, орбиты нескольких таких фоторазведчиков пролегали в небе над головами беглецов.

Люди, к которым обратился Поль, по-видимому, имели очень большие возможности, и спутниковые снимки, на которых видна была черная тень санитарного вертолета с пылающей, как майский цвет, турбиной на горбу, скользящая на северо-запад, поступили к нему на лэптоп еще до того, как здоровущий пикап выбрался из города.

— Бэер-Шева, — сказал Поль, рассматривая изображение на экране. — Они пошли на Бэер-шеву… Но почему? Что им делать в Беэр-Шеве?

Израиль. Шоссе 31

Наши дни

Ночь на горной дороге, ведущей от Эйн-Геди к Бэер-Шеве, не была непроглядно темна, но Амар Дауд очень устал и вел машину медленно и осторожно, словно не ехал, а крался, стараясь оставаться незамеченным. Дорога была пустынна, вершины гор темны. Здесь не было огней, практически не было селений — только горы, ущелья и тишина, как тысячи лет назад.

Джип, угнанный странными, не причинившими Амару вреда террористами, обнаружили в Иерусалиме на второй день после исчезновения, и Дауд с радостью помчался за своим «ниссаном» в городское полицейское управление. Конечно же, пришлось заполнить массу бумаг, бить поклоны, распинаться в благодарностях, но все равно, джип ему вернули только поздним вечером, когда солнце уже начало клониться к закату.

Оставаться ночевать в столице Амар не захотел и пустился в дорогу, как только получил ключи в руки. По пути он, чтобы не заснуть, два раза пил крепчайший кофе по-арабски, а недавно поел в придорожном кафе, о чем сразу же пожалел — сонливость навалилась на него, несмотря на выпитый бодрящий напиток. Тратить деньги на ночевку в отеле он не хотел, даже не потому, что был от природы прижимист — просто до дома оставались считанные километры и выбрасывать сотню шекелей для того, чтобы продремать несколько часов на пахнущих дешевым стиральным порошком простынях, казалось несусветной глупостью. «Патфайндер», урча дизелем, полз в гору, щупая асфальт белесым светом головных фар, в динамиках стереосистемы звучал дивный голос Амр Диаба[64]. Амар Дауд чувствовал, что может незаметно для себя заснуть в любую минуту. Он уже вскидывался несколько раз, поймав себя на том, что теряет связь с реальностью. Здесь, на горной дороге, задремать на секунду или две означало почти неминуемый полет в ущелье. Глубокое ущелье, в котором трудно будет найти останки переоценившего свои силы идиота.

Несколько последних месяцев Амар ограничивал себя в курении — давило сердце, он начинал задыхаться, поднимаясь по лестницам, иногда перед глазами кружили черные точки — но сейчас он понимал, что только сигарета в зубах не даст ему провалиться в сон. Он наклонился вправо, открыл перчаточный ящик и принялся там шарить в поисках пачки сигарет и зажигалки. Террористы ничего не тронули в бардачке, а там хватало разной мелочи.

Ручка, листы бумаги, полиэтиленовый пакетик, снова какие-то квитанции…

Где же сигареты, чтоб их шайтан скурил!

Дауд нагнулся ниже, чтобы рассмотреть содержимое ящика, ухватил пачку «Марлборо» за красно-белый бочок, потащил ее наружу, а когда поднял глаза, то уронил на пол все сразу: и сигареты, и только что найденную зажигалку. Он даже крикнуть не сумел — от испуга заперло голос.

На повороте, там, где дорога расширялась, огибая скалу, стоял вертолет с синей «снежинкой» на боку. Амар ударил по тормозам так, что «ниссан» стал, словно вкопанный, захрустев шинами по мелкой каменной крошке.

Откуда здесь вертолет? Что это за люди идут к нему навстречу? Дауд был настолько испуган, что весь покрылся холодным потом, а сердце колотилось у самого горла, наполнив ему рот неприятной горечью. Но кошмар только начинался! По-настоящему страшно Дауду стало тогда, когда он рассмотрел идущего впереди пожилого мужчину с седыми волосами, забранными в хвост.

В руках у старика был большой черный пистолет, и он слегка постучал его стволом по боковому стеклу.

— Прошу прощения, — сказал хвостатый, когда Амар опустил стекло, едва попадая по кнопке стеклоподъемника дрожащими пальцами. — Но нам нужна…

Потом в его глазах мелькнула тень узнавания.

— Старый знакомый! — воскликнул седой, улыбаясь во весь рот. — Какая приятная встреча! Значит, нам не надо ничего объяснять! Выходи-ка, друг мой, подышать воздухом! Выходи! Нам очень нужна твоя машина!

* * *

— Ави, простите, что по открытому каналу… Они бросили вертолет.

— Погоди, включу скремблер[65]!

Дихтер потер виски и с трудом сдержал зевоту. Очень хотелось спать, но он сам дал распоряжение сообщать любую новость касательно профессора и его команды немедленно. В принципе, он догадывался, что спать не придется, но не мог предположить, что события будут развиваться с такой скоростью. Египтянин постарел, но сноровки не лишился. Вытащить раненного племянника из охраняемой палаты за несколько секунд до того, как заряд из реактивного огнемета сжег пол-отделения реанимации — это было круто. Да и дальше Рувим действовал изобретательно. Что-что, а это он умел…

Сдаваться профессор Кац явно не собирался — не верил в эффективную защиту. И, как ни горько было подобное признавать Ави Дихтеру, был прав в своем неверии. Рувим отдастся в руки спецслужб только тогда, когда поймет, что это путь к победе, а не в могилу. Последние три дня даже не говорили, а кричали о том, что доверять профессор может только себе. Дихтер неоднократно видел, как вершится большая политика. Как легко приносится в жертву результату чужая карьера или жизнь. Против Каца играл кто-то сильный, настолько сильный, что методы и цели его были за гранью не только добра и зла, но и простого понимания. Дихтер не мог представить себе рациональную причину, по которой этот некто тратил совершенно умопомрачительные ресурсы для достижения достаточно ничтожной цели. Владей Кац и его компания ядерными секретами Ирана, то тогда такую дорогостоящую настойчивость можно было бы объяснить. Но профессор не имел к ядерщикам никакого отношения — зачем нужно с таким усердием пытаться убить археолога, его ассистентку и украинского журналиста, приехавшего помахать лопатой под руководством дяди? Зачем? Пожалуй, ответив на этот вопрос, Дихтер знал бы, что делать дальше. Но ответа не было. Совсем.

— Бросили вертолет? — переспросил Дихтер. — И что дальше? Угнали самолет?

— Нет, — в голосе звонившего прозвучала обида. — Они угнали джип. Отобрали у проезжего араба. В принципе, я могу перехватить их…

— Не стоит, — сказал Ави. — До тех пор, пока мы не поймем, что творится у нас в ведомстве, не трогай Египтянина. Обеспечь ему относительную свободу передвижения…

— Простите, господин Дихтер… Что значит относительную свободу?

Ави вздохнул и терпеливо пояснил:

— Ты должен попытаться контролировать каждый его шаг, но не трогать. В случае критической ситуации ты обязан играть на его стороне. Я не хочу чтобы с его головы упал хоть один волос, но не могу арестовывать его для этого. Защити его! Понятно?

— Так точно.

— Вот и хорошо. Но есть и вторая часть задания…

— Слушаю вас, господин Дихтер!

— Те, кто идут за ним…

— Да?

— Их тоже надо не вспугнуть. Дайте им подобраться к профессору. Пусть бросят все свои силы на то, чтобы его достать. И когда они подберутся поближе… преврати их в мокрое пятно! Прошу только — оставь мне одного из них. На поговорить. У меня есть вопросы к этим ребятам и будет очень обидно не получить на них ответов.

— Слушаюсь, господин Дихтер!

— И где они сейчас? — спросил Ави, выключая скремблер.

— Линия снова не защищена! — воскликнул собеседник.

— Я знаю, — сообщил ему Дихтер, проявляя чудеса сдержанности.

— Но…

— Продолжай, вряд ли нас кто-то слушает!

Господь, устрой так, чтобы нас кто-то слушал! — подумал про себя Ави Дихтер.

— В настоящий момент они выбрались на шоссе номер 6.

— Как ты думаешь, куда они двигаются? Снова в Иерусалим?

— Не думаю. Но им нужен большой город…

— Большой город на севере? Я вижу только один вариант — Хайфа!

— Скорее всего, господин Дихтер. Посмотрим, куда они свернут с Шестерки.

— Не упусти их из виду.

— Слушаюсь.

— И пришли за мной вертолет к шести утра.

— Будет сделано.

Глава 14

Израиль. Шоссе 6

Наши дни

— Как он? — спросил Кац.

— Спрашивай меня, — отозвался Шагровский. — Я же пока не умер.

Рувим бросил быстрый взгляд через плечо и улыбнулся.

— Как ты?

— Бывало лучше…

Голос у Валентина был слабый, но чувствовалось, что говорит он уже не через силу.

Голова Шагровского лежала на коленях Арин. Они вдвоем расположились на просторном заднем сидении «ниссана», оставив профессора за рулем. Джип мчался по новому скоростному шоссе на северо-запад. Несмотря на ночное время, машин, что встречных, что попутных, хватало.

— Ты, племянничек, в рубашке родился, — резонно заметил Кац и ловким движением вскрыл банку «энергетика». — Уж не знаю, кто тебя хранил, но то, что без чуда не обошлось… Арин, через полчаса нужно будет сделать ему укол. Там в сумке шприцы, что Стеценко дал. На ходу справишься?

— Конечно…

— Вот и отлично! Дорога хорошая, почти не трясет и не бросает. Будем надеяться, что кровотечение не откроется… Ох, черт… Как же спать хочется!

Рувим сделал из банки с «Red Bull» несколько больших глотков и водрузил ее в подстаканник.

— Молодежь! Не молчать! Разговаривайте со мной…

— Может быть, я сяду за руль? — предложила Арин.

— Обязательно, — согласился профессор. — Когда я совсем сдыхать начну, тогда и сядешь… Если Валентин порадует меня рассказом о своих приключениях, то еще часа полтора-два я продержусь. Но если вы будете молчать, ребята, ничего хорошего не ждите… Валек, ты как? Говорить можешь?

Шагровскому тоже больше всего хотелось закрыть глаза и уснуть — он чувствовал себя, как попавший под велосипед суслик, потрепанный, но все-таки живой.

— Конечно могу, Рувим.

Рассказ, правда, получился недолгим. Свое путешествие по подземным галереям, и вообще все, что происходило с ним после смертельной схватки, Валентин помнил урывками. Какие-то одиночные кадры, обрывки, словно в фильме, смонтированном безумным режиссером — многие лишенные резкости и цвета, некоторые без звука… Плохо ли, хорошо ли, но по этим обрывкам можно было восстановить цепочку событий — пусть неполную, но дающую представление о том, что Шагровскому пришлось увидеть и пережить.

Пока он говорил, прерываясь на то, чтобы омыть пересыхающее горло несколькими глотками воды, Арин придерживала ему голову. Колени у нее оказались неожиданно мягкими, лежать на них было приятно. И даже запах ее пота, едва заметный, но все-таки заметный, был сладким и волнующим — слабость и головокружение, которые не оставляли Валентина ни на секунду, не мешали ему остро ощущать ее близость.

Они проскочили поворот на Ашдод, и пока профессор заехал на «Эксон» и заправил полный бак, Арин успела сделать Шагровскому укол и обработать рану антисептиками. Рувим вернулся в салон с двумя бумажными стаканчиками с кофе и шоколадными батончиками.

— Тебе кофе не предлагаю, — он подмигнул племяннику. — И шоколадкой обойдешься. А мы с Арин подкрепимся… Нам надо!

— Я не хочу есть, — Валентин покачал головой. — Пока только питье…

— Ему нужна вода с медом, — сказала Арин.

— Глюкоза внутривенно была бы лучше, — заметил Рувим. — Но, как говорил мой русский друг Беня Борухидершмойер — если королевы нет, то продавщица даже лучше. Я принес сахар в пакетиках, размешай в воде и пусть прихлебывает. Увидим ночной маркет, купим ему меда. В любом случае, Валек, сахар тебя поддержит… Не дрейфь, племянничек! Жить будем! Никуда не денемся! После того, что с тобой случилось, быть тебе долгожителем — лет до ста двадцати, как минимум.

— Сто двадцать? — переспросил Валентин и попробовал засмеяться. Даже такое слабое кудахтанье отозвалось тупой болью в животе, заставило его инстинктивно подтянуть повыше колени. — Хорошо бы до утра дожить!

— Доживешь! И рюкзак с контейнером мы отыщем обязательно. Если надо будет — попросим помощи у армии. Они теперь нам должны… Мы уже несколько дней делаем их работу!

Арин, судя по всему, отнеслась к словам профессора серьезно:

— Это возможно только если Валентин сможет указать место…

— Найдем водителя, который его подобрал, определим, где моего везучего племянника вынесло на берег, — начал пояснять дядя.

Профессор Кац внешне походил на жертву автомобильной аварии или разгона мирной демонстрации — правда, отек спал, но физиономия Рувима всеравно выглядела крайне нереспектабельно. К тому же, он смешно пришепелявливал. Смотрелось все это достаточно комично, но Валентин понимал, как досталось дяде за последние сутки, и ему было не смешно. Прическа Арин тоже могла порадовать любого оголтелого панка, но, даже с этой торчащей радугой на голове, она была так хороша, что у Валентина временами замирало сердце.

Эти двое близких ему людей…

Он был обязан Рувиму и Арин жизнью. Не будь их…

Шагровский лежал, прикрыв глаза тяжелыми веками, слушал их голоса и брел по узкой полоске между бодрствованием и сном, цепляясь за неясные, расплывчатые воспоминания. Разум услужливо подавал ему обрывки, но сложить часы своих блужданий в одно целое Валентин не мог. На ум приходила постоянная изматывающая боль, волны жара, расходящиеся от воспаленной раны…

И еще…

Он помнил ледяной холод пещеры, горящий прозрачным пламенем окаменевший факел… Тени. Скользкую влагу на обломках скал. И как жестоко выкручивала ему суставы поднимающаяся температура. Тогда он думал, что умрет, так и не увидев солнечного света. Так и останется лежать рядом…

— Рувим, — позвал он негромко. — Дядя Рувим! Я совсем забыл…

— Что, Валек? — спросил профессор, а Арин положила ему на лоб свою нежную, прохладную узкую ладонь.

— Я нашел там человека…

— Где там?

— В пещере. Когда начал выбираться наверх.

— Вальтера?

— Нет, Вальтера я больше не видел. Это случилось много позже. Я не могу сказать, насколько. Очень старая мумия, Рувим. Высохшее тело в истлевших пеленах. Похожее на то, что мы нашли в крепости.

— В пещерах сложно определить возраст мумии, Валентин. Воздух сухой, микроорганизмов практически нет. Нужен изотопный анализ. Телу, которое ты нашел, могло быть сто лет. А могло быть и тысячу…

— Этот человек не сам умер там. Его похоронили. И ноги у него были перебиты. На ступнях и кистях такие следы… Как от гвоздей…

— Ты хочешь сказать, что человека этого распинали?

Шагровский видел с заднего сидения только часть профиля профессора Каца. По щеке и виску его скользили лучи света от фар встречных авто, и Рувим заинтересованно косил на племянника правым глазом, напоминая выражением лица испуганную лошадь.

— Я уверен, что — да. У него на пальце было железное кольцо. Я снял.

— Что за кольцо? — быстро спросил профессор.

— Железное, но ржавчины было мало. Очень грубой формы. Я уверен, что не украшение.

— Насечки? Постарайся вспомнить! Насечки на нем были? Ну, как зубилом ударили!

Шагровский закрыл глаза.

Вот он нащупывает нарост на пальце мумии, вот кусок железа лежит у него на ладони, и он стирает с него рыжий сухой, как прах, налет…

— Да… Две засечки. Глубокие, как от зубила.

— Второй крест, — произнес дядя, не отрывая взгляда от серой ленты ночного шоссе, летящей под колеса, и покачал головой. — Жаль, меня с тобой не было. Мы бы придумали, как отметить место находки. В день, когда человек, тело которого ты нашел, умер, казнили нескольких приговоренных. Его распяли на втором кресте. Вторым по очереди.

Шагровскому подумалось, что в тот момент он бы тоже не отказался от присутствия рядом дяди. Но вовсе не для того, чтобы отметить место, где тысячи лет лежало тело. Даже в смертельном бреду, когда силы уходили от него с каждой потерянной каплей крови, он запомнил свой страх перед безмолвным мраком, окружавшим его со всех сторон. Теперь Валентин знал, чего будет бояться всю оставшуюся жизнь — умереть в одиночестве и в темноте.

— Я забрал кольцо с собой. Не помню куда положил… Или в рюкзак, или в карман…

— Больше там ничего не было?

— Не помню… Кажется…

… странный камень. Словно кусок плавника, вынесенного на берег океаном. Твердый, как гранитная плита, но притом сохранивший структуру дерева. Это и есть дерево, наполовину отпиленная, наполовину отломанная дощечка. Странно, но он вдруг четко вспомнил, какова она на ощупь. Буквы, выжженные или вырезанные на ней.

— Дощечка с надписью. Там еще была дощечка. Но я ее не взял — большая.

— Ты нашел ее рядом с телом?

— Да.

— Буквы помнишь?

— Четыре. Странные по написанию, но знакомые… И еще четыре прямо под ними. Но другие, похожие на ивритский алфавит…

Шагровский почувствовал, что джип начал замедляться, и действительно, «патфайндер», мигая аварийными огнями, приткнулся к обочине шоссе.

Профессор полез в перчаточный ящик, и, вывернув его содержимое на пол, нашел копии полицейских протоколов, которые несколько часов назад заполнял в Иерусалиме незадачливый владелец «ниссана», и старую шариковую ручку.

Кац просунулся между креслами и что-то быстро набросал на обратной стороне протокола, разложив бумаги прямо на широком подлокотнике.

— Четыре буквы… Четыре буквы… — бормотал он.

Тонкий лист расходился под его нажимом, словно он пытался писать лезвием.

— Смотри — так?

Он показал рисунок Шагровскому и Арин.

— Похоже?

Профессор раздраженно ткнул пальцем в потолочный плафон над задним сидением, включая лампу подсветки.

— Ну же, Валентин! Постарайся вспомнить! Это должно… Это могло быть в верхней строке!

— Очень похоже, Рувим, только чуть по-другому написаны буквы. Это же латинский алфавит?

— Ну, да! Да! Только в старом написании! — почти выкрикнул Кац. — Это они?

— Да… Я почти уверен!

— Он почти уверен? Да ты представляешь, везунчик, что это может быть? Тебя же не в голову ранили! Смотри… Это же «I»! Дальше «N», следующая — это «R» и последняя «I». Все вместе «INRI»! Арин, переведи нашему герою, что получилось!

— Я знаю, что получилось, Рувим, — сказал Шагровский и улыбнулся уголками рта. — Я же все-таки племянник великого археолога.

INRI–IESVS NAZARENVS REX IVDAEORVM[66]

— Да! — воскликнул профессор. Глаза его горели, сон куда-то подевался. Он был так захвачен происходящим, что явно забыл о том, что сидит не в своем кабинете на кафедре, а в краденой машине, стоящей на обочине шоссе. И вместе с ним в салоне находятся раненый родственник, которого только что похитили из реанимации, и девушка, разыскиваемая полицией по подозрению в соучастии в теракте.

— Там были еще буквы? — спросила Арин.

— Да, ниже…

— На другом языке? — уточнила она.

— Да. Но тот алфавит я не знаю, и вспомнить не смогу.

Шагровский закрыл глаза, пытаясь восстановить в уме вид тех странных букв, но ничего не получилось.

— Нет, не могу… Не помню.

— С ума сойти, — выдохнул Рувим, возвращаясь обратно на водительское место. — Это даже не сенсация. Я не могу подобрать слова. Ну, дети мои, если раньше мы должны были остаться живыми, то теперь — просто обязаны это сделать… Говоришь, оставил табличку вместе с рюкзаком?

— Да.

Профессор тронул джип с места.

— Я пока плохо представляю, как найти место, где ты был, но даю тебе слово, Валентин — если мне для поисков надо будет поставить на уши весь Израиль, я его поставлю.

— Для начала было бы неплохо доехать до места, — заметила Арин. — И доехать живыми. Рувим, ты не засыпаешь?

Профессор помотал головой.

— Пока бодр и весел! Но это не избавляет вас от необходимости со мной болтать…

Римская империя. Эфес

54 год н. э.

Он увидел Мириам, случайно повернув голову.

Мимо этого дома он проходил уже не в первый и не во второй раз. Узкая, мощеная морским камнем улица, аккуратные, в основном жилые дома со спрятанными за заборами двориками. Но не все дворы закрывались от прохожих. В некоторых располагались таверны, не такие большие, как в порту, зато гораздо более опрятные на вид. Матросам, ожидающим развлечений, выпивки и разгула страстей, делать тут было явно нечего, вот они и не забредали в этот квартал. Нечасто, но попадались лавки, опять-таки, совсем не такие, как в порту, рассчитанные на местных, небольшие и с меньшим выбором товара.

Сначала Иегуда подумал, что видит одну из таких лавок, но быстро сообразил, что это не так.

В глубине небольшого тенистого двора, укрытого сверху плотным одеялом дикого винограда, в котором яркими пятнами вспыхивали крупные фиолетовые цветы, располагались несколько квадратных столиков, сидения с необычно высокой спинкой. И только увидев инструменты, разложенные на столах, и уловив сильный запах благовоний, смешанный с крепким духом красной краски для волос, Иегуда сообразил, что видит вход в здешнюю тонстрину[67] — цирюльню.

День уходил, солнце падало в море и, по мере того, как отступал дневной зной, в тонстрину приходили клиенты и маленький дворик наполнялся голосами, движениями, оживал…

Взлетали от сквозняка белые крылья занавесей, щелкали ножницы, скрипели на бритвенном лезвии подрезаемые ловкими руками мастеров и мастериц пряди волос.

Иегуда мазнул по входу во двор взглядом и на мгновение замер. Замер, как от острой боли, пронзившей грудь, прервав шаг и дыхание одновременно.

Иногда мельком замеченный чужой жест, поворот головы, совершенно случайный, непроизвольный, заставляет сердце прыгнуть к горлу, затрепетать, словно попавший в силки голубь, и замереть от щемящего чувства узнавания.

Неужели…

Нет, не может быть…

С моря повеяло прохладой, взвилась снова и опала обессиленно легкая занавесь, перегораживающая двор…

Он вгляделся, и сердце отпустило.

Нет. Не она.

Но на всякий случай…

Ведомый любопытством (а, возможно, и рукой Фортуны, столь уважаемой здешними жителями), он ступил во двор, который оказался разделенным тканевой перегородкой на мужскую и женскую половину. В гинекее своей очереди ожидали несколько женщин, в андроне — трое мужчин. Женщины судачили о своем, мужчины убивали время разбавленным красным вином, впрочем, делали они это тоже не безмолвно. Иегуда ступил на мужскую половину, негромко поздоровался — ожидавшие кивнули — и, проходя мимо занавеси, слегка придержал ее рукой.

Сердце снова ударило в ребра изнутри и метнулось вверх, к горлу. Неловко ступая внезапно одеревеневшими ногами, он прошел к свободной лавке в самом углу и сел. Потом медленно выдохнул, прикрыв глаза. Под веками горело, и он почувствовал, как по щеке покатилась слеза. Иегуда смахнул ее украдкой.

За тонкой занавеской, за легкой полупрозрачной перегородкой…

Совсем рядом.

Была она.

Сколько же лет прошло?

Он замер с закрытыми глазами, боясь вспугнуть видение, и взгляд его обратился вовнутрь, в давно прошедшие года. Он видел перед собой не маленькую тонстрину, не девушку-каламистру[68], спешившую к нему, чтобы выяснить пожелания клиента да поднести воды и вина, а небогатый дом в Ершалаиме, давший им приют почти четверть века назад, расставленные на полу блюда для седера[69], горящие лампадионы[70] и исходящий от них теплый неверный свет.

Нет, нет…

Это было потом, на следующий день, и тогда уже ничего нельзя было изменить. Один и тот же вопрос… Один и тот же вопрос все эти годы!

Зачем? Зачем он сделал то, что сделал?

И зачем я помог ему в этом?

Ждать пришлось долго.

Последний клиент покинул тонстрину лишь тогда, когда город окончательно погрузился в сумерки. Иегуда проводил взглядом его грузную фигуру, но с места не тронулся. Он удобно расположился под старым фиговым деревом, скрываясь в вечерней тени, и не сводил глаз с дворика, откуда теперь доносились громкие и веселые женские голоса. Рабочий день закончился, каламистры собирались разойтись по домам и, если судить по обрывкам фраз, долетавших до ушей Иегуды, допивали оставшееся гостевое вино, заедая его фруктами и слегка засохшим за день утренним хлебом.

Он прислушивался к смеху женщин, и в миг, когда казалось, что именно голос Мириам выделяется на фоне других голосов, сам того не замечая, начинал глупо улыбаться. Иегуда чувствовал себя счастливым. Даже если бы Мириам сегодня не вышла на улицу, даже если бы ему не удалось больше увидеть ее лица, он все равно запомнил бы эти минуты как моменты счастья. Чувство, переполнявшее его, было настолько сильным, что он едва не бросился в тонстрину, но вовремя пришел в себя.

Он не знал ничего — живет ли здесь Мириам под своим настоящим именем? Знает ли тут кто-нибудь о ее странствиях вместе с га-Ноцри? И грозит ли ей опасность? Для того, чтобы не подвергать Мириам риску, следовало встретиться с ней наедине, а уж никак не привлекать внимание своим внезапным приходом.

Иегуда даже засомневался, захочет ли Мириам его видеть, но тут же отогнал глупые мысли. Пусть прошло много лет, но никакие годы не могли изменить ее настолько, чтобы забыть об их общей истории. Дружба обязывает. Они когда-то доказали это на деле.

На улицу Мириам вышла в сопровождении двух подруг — смешливой темнокожей девушки (ее возраст в сумерках Иегуда затруднялся определить, но звонкий смех выдавал молодость) и изящной гречанки небольшого роста с густым, гортанным выговором. Иегуда дождался, пока женщины прошли мимо, и последовал за ними, держась на расстоянии. В конце квартала темнокожая свернула налево, в переулок, ведущий в сторону моря, а гречанка вместе с Мириам зашагали дальше, переговариваясь вполголоса. Еще через три квартала свернула в сторону и гречанка, а Мириам зашагала вперед быстрее, слегка опустив голову, чтобы не споткнуться на мостовой. Иегуде хотелось окликнуть ее немедленно, но он, сам не понимая почему, этого не сделал, а продолжал следовать за Мириам по улицам Эфеса неслышной походкой разведчика.

Жила она далеко, идти пришлось более получаса. Домик Мириам прилепился к скале над самым морем.

Здесь, на окраине, здания стояли не так плотно, как возле порта, между ними находилось место и пожухшей от солнца траве, и кривым оливам с мелкой пыльной листвой. И море здесь уже отчетливо слышалось, не заглушаемое городским привычным гулом: шептались волны, набегавшие на берег из дрожащей, пронизанной лунным сиянием темноты, а каменные строения, не такие ухоженные, как в центральных кварталах, но все же построенные основательно и прочно, подходили к самому обрыву, под которым пенилась и вздыхала пахнущая водорослями волна.

У крыльца ее жилища росли какие-то здешние цветы со сладковатым печальным запахом, несколько персиковых деревьев с шершавой потрескавшейся корой, раскидистая фига, опершаяся ветвями на невысокую каменную ограду. По сложенной из грязно-белого известняка стене ползли лозы дикого винограда и несколько побегов плюща. Колодец, правда, был неподалеку, но Иегуда знал, сколько труда пришлось приложить Мириам, чтобы вырастить этот крошечный садик на раскаленных солнцем камнях. Сколько кувшинов воды перенесла на плечах, чтобы зелень не сгорела дотла!

Она всегда любила цветы…

— Мириам! — позвал он негромко, когда ее рука коснулась калитки.

Она замерла.

— Мириам, — повторил он совершенно чужим, дрожащим голосом и остановился, не дойдя до женщины, которую никогда не мог изгнать из своих воспоминаний, каких-нибудь полтора десятка шагов.

Она медленно повернулась, вгляделась в разбавленный лунным светом полумрак и нерешительно спросила:

— Кто здесь?

Оклик не испугал ее, может быть потому, что до дверей дома было рукой подать, и она чувствовала себя в безопасности, а, может быть, потому, что Мириам никого и никогда не боялась. Бояться было не в ее характере.

— Это я, — сказал он, выходя из густой, словно чернила каракатицы, тени на лунный свет.

Она ничего не сказала, но он услышал вздох, больше похожий на сдерживаемый стон, и понял, что узнан.

Мириам стояла, опустив руки. Иегуда не видел ее взгляда. Он бы отдал все на свете, чтобы уловить ее чувства в тот момент, когда она поняла, кто стоит перед нею, но ночь, скрывавшая его на протяжении всего пути, сейчас так же надежно скрывала и глаза женщины. Он не мог видеть, но мог чувствовать — можно было поклясться: прохладный густой воздух зазвенел от напряжения, словно перетянутая тетива.

Иегуда попытался шагнуть к ней навстречу, но вместо шага получилось неуклюжее топтание на месте.

— Ты? Откуда?

Она первой сделала несколько несмелых шагов, потом, пробив невидимую стену, бросилась к нему, воткнулась побелевшим лицом в плечо Иегуды, обвила руками и обняла неожиданно сильным, цепким объятием.

— Я не верю… Ты… Это ты… — повторяла она, зарывшись лицом в складки хитона.

А Иегуда стоял на вросших в дорожный камень ногах и не мог заставить себя даже пошевелиться. Он слышал биение ее сердца, чувствовал, как пахнут ее волосы, и ещё — странный аромат недавно опавшей листвы, исходивший от кожи.

Столько лет…

Столько лет он был уверен, что сумел забыть ее! А на самом деле ошибался. Он помнил все, вплоть до запаха ее волос, хоть никогда до того не мог ощущать его так близко. Помнил звук ее голоса, ее интонации, ее жесты. Но запах палой листвы…

Запах увядания.

Мне нельзя было приходить, подумал он с тоской.

Я не мог не придти, ответил он сам себе.

— Откуда ты? — спросила она, наконец подняв к нему лицо. — Как нашел меня? Что же мы стоим? Идем в дом! Идем, Иегуда!

Она ухватила его за руку и повела к калитке, потом к дому через крошечный садик, постоянно оглядываясь, словно опасалась, что незваный гость исчезнет бесследно. Иегуда шел следом за ней, едва волоча ноги — так ковыляет глубокий старик, из которого долгая жизнь высосала радость и силы.

Он так долго ждал этой встречи, он столько раз представлял себе, как все произойдет, что, оказавшись рядом с Мириам, вдруг почувствовал, что лишился цели. Он не радовался тому, что наконец-то осуществил мечту, а лишь боялся того, что снова потеряет Мириам. И еще больше опасался того, что мог увидеть в глазах женщины, дороже которой для него не было в жизни.

Но все обошлось. Он не исчез. Она не испарилась.

В доме было тепло. Пахло сушеными травами, острым рыбьим супом, известкой. Еще пахло благовониями и лампионным маслом. Встреча с прошлым всегда мучительна. Но нет ничего болезненней, чем встреча с прошлым, от которого ты сам отказался.

Глава 15

Израиль. Шоссе 75

Наши дни

На обочине дороги под ярким звездным небом стояла синяя «тойота» с работающим двигателем. Мотор тихо шуршал, трещали цикады и журчали, падая на каменистую почву, две струи: у багажника отдавали накопившуюся в организмах влагу земле Зайд и Якуб.

— И куда дальше, отец? — спросил Якуб.

— Он поедет на север, — сказал старый бедуин. — В Хайфу.

— Почему туда?

— Там порт, там корабли… — задумчиво произнес Зайд. — Там много людей.

— Ашдод ближе, — возразил Якуб. — Есть порт. И людей немало. Отец, ты знаешь что-то, о чем не говоришь?

— Египтянин много раз бывал на севере. Он воевал на Голанах.

— И это все?

— В Хайфе у него есть еще один друг, которому можно доверять. Мы когда-то служили вместе. Если Рувим решил прятаться, то лучшего помощника ему не найти.

Зайд застегнул молнию на брюках и направился к пассажирскому сидению.

— Почему он сразу не поехал в Хайфу? — удивился Якуб.

Он тоже закрыл молнию и поспешил на водительское место.

— Были причины, — ответил бедуин тоном, не предполагавшим дополнительных вопросов.

Он покрутился в кресле, усаживаясь поудобнее.

— Я посплю. Дорогу ты знаешь…

— Хорошо, отец.

«Тойота» отчалила от края дороги, подняв пыль правыми колесами, и устремилась на север.

Через минуту Зайд уже спал. Лицо Якуба, подсвеченное лунным сиянием приборной доски, казалось высеченным из камня.

Интермеццо 3

Приблизительно в то же время, как Зайд и Якуб приняли решение следовать в Хайфу на поиски Рувима Каца и его команды, мобильный телефон Поля, лежавший перед ним на приборной доске, зажужжал и зажег экран, показывая, что пришло СМС.

Специалист по обеспечению бросил беглый взгляд на рассыпавшиеся по экрану буквы, отметил, что СМС пришло без обратного номера, отправленное с анонимного сайта в интернете, и довольно ухмыльнулся.

Двое его спутников дремали, покачиваясь в такт кузову автомобиля.

Из темноты появился зеленый информационный щит, прекрасно видимый на расстоянии в отраженном свете фар. Стрелки, нарисованные на нем слева, указывали направление на Хайфу.

Не переставая улыбаться своим мыслям, Поль перестроился левее и пикап снова канул в темноту ночного шоссе.

Такой же СМС, но на арабском, получили в одном из клубов за Стеной. Человек, прочитавший сообщение, докурил сигарету и вышел в туалет, где, закрывшись в кабине, переправил текст на электронный адрес. Спустя несколько секунд, письмо всплыло на экране компьютера, стоящего в небольшом опрятном домике в пригороде Хайфы.

Хозяин компьютера дремал в кресле, уложив босые ноги на кушетку. Звук уведомления разбудил его, заставил приподняться и прочесть текст. Он удовлетворенно кивнул. На кушетке заворочалась потревоженная электронными колокольцами полуголая девушка.

— Ты куда? — спросила она направившегося к двери адресата.

— Спи, я скоро буду…

Он вышел на порог. Ночь все еще была прохладна и со стороны моря дул легкий ветерок. Мотоцикл завелся с пол-оборота. Дрожащий свет головной фары мазанул по склону, густо засаженному можжевеловыми кустами, и исчез за поворотом. Через секунду в темноте растворился и мягкий рокот мощного движка.

Профессора Каца в Хайфе ждали с нетерпением.

Причем, ждали не только друзья.

Утро обещало быть солнечным.

Горизонт уже наливался розовым, небо над ним стремительно меняло окрас с черного на нежно-голубой через фиолетовый и ультрамариново-синий. Поверх этого красочного безумия ветер набросал бледные перья облаков, спешащих на север.

Если бы один из тех спутников, что кружат над Землей исключительно с мирными целями, помимо передачи картинки, перехвата радиоволн и фиксации инфракрасного излучения, мог бы проводить оперативный анализ обстановки, выделяя из всего увиденного то, что интересовало заказчиков в первую очередь, то изображение, отправленное хозяевам, содержало бы следующие детали.

С юга, следуя по пятам за перистыми облаками и ветром, к Хайфе приближался джип марки «ниссан». За рулем внедорожника сидела симпатичная девушка с усталым, немного исцарапанным лицом, невероятной прической из перьев всех цветов радуги, в клетчатой рабочей рубахе, из-под рукава которой просматривалась несвежая повязка. На заднем сидении машины спал пожилой мужчина, на щеках которого плесенью проступила седая щетина, лицо покрывали царапины, а круги синяков под глазами, полученных то ли в результате драки, то ли от многодневного недосыпания, казались черными. Он держал на коленях голову другого спящего — сравнительно молодого, одетого в больничную пижаму, некогда чистую и светло-серую.

Совсем немного отставая от них, по шоссе № 4 в сторону Хайфы катился пикап, в кабине которого сидели два лучших чистильщика-ликвидатора Легиона и специалист по обеспечению операций. Курить в салоне хозяин не разрешал, его татуированные от кистей и до самых плеч руки крепко держали руль, казалось, что даже мысль о сне не приходит в его голову. Чистильщики, устроившись на заднем сидении, дремали, балансируя между сном и бодрствованием — не по жесткой необходимости, а потому, что представилась такая возможность.

Еще правее, по дороге за номером 75, двигалась старенькая «тойота» с Зайдом и Якубом на борту. Оба бедуина не спали, а смотрели на стелющуюся перед ними асфальтовую ленту, и в мягких утренних тонах, скрадывающих возраст надежнее любой косметики, сходство между отцом и сыном просматривалось особенно явно.

В тридцати километрах позади них спешили на север два набитых людьми микроавтобуса «Фольксваген» — прощальный привет от безвременно ушедшего Вальтера оставшимся в живых врагам. Микроавтобус с оружием шел отдельно от боевиков в километре позади. В случае перекрытия дороги, блок-постов и прочих неприятностей, его успевали предупредить.

К Хайфе спешил скоростной вертолет, за плексигласовым колпаком сидел Ави Дихтер с мобильным телефоном у уха, и, хоть ему было не до красивого рассвета, он все равно косился туда, где за дальней грядой гор над Иорданией вставало солнце. Десятки людей, причем не только в Израиле, но и в других, далеких от Ближнего Востока странах, не спали в эти минуты, несмотря ни на разницу в часовых поясах, ни на усталость. Драма, завязка которой произошла в старой крепости Мецаде, а если приглядеться внимательнее, то в древней Иудее чуть меньше 2000 лет назад, катилась к финалу. Или к промежуточному финишу…

Знать это мог только человек, видящий картину целиком и полностью, а такого среди живущих сегодня на планете не было и быть не могло. Мир повзрослел и стал слишком сложен для того, чтобы хранить тайны так, как это делалось раньше, да и сама тайна изменилась. Там, где проповедь транслируется мировой сетью сразу по окончании передачи об экстрасенсах и перед порнофильмом, идеи чистоты веры теряют смысл. Может быть, именно поэтому Легион балансировал на грани самого большого поражения в своей истории? Может быть, именно благодаря этому профессор Кац и его спутники были до сих пор живы? Страж грозен и могуч до тех пор, пока бьет без промаха, но стоит ему промазать — и он уже не у дел. Кобра не знает, что пережила свой яд, до того, как ее укус становится несмертельным.

Римская империя. Эфес

54 год н. э.

Когда Мириам зажгла светильник, Иегуда наконец-то смог рассмотреть ее вблизи. Как и два десятка лет назад, ее глаза завораживали любого, кто в них посмотрел — потрясающе лучистые, живые, умные, превращающие хозяйку в настоящую красавицу. Их свет легко прятал и морщинки, собравшиеся у век, и потерявшую упругость на подбородке кожу, и складки возле губ. Столкнувшись с Мириам взглядом, Иегуда невольно улыбнулся — смотреть на нее было радостно. Годы, некогда безжалостно и, казалось, навсегда разделившие их, оставили след на них обоих, но не смогли победить! Старость — это не обвисшая кожа, не морщины или седина. Это усталость во взгляде, которую не спрячешь и не скроешь. Это потухшие глаза. Это опустившиеся под грузом обстоятельств плечи…

Настоящая старость — она не в теле, она в душе. Она съедает человека изнутри, лишает его жизнь вкуса, заставляет окружающий мир навсегда лишиться красок. Но «расставаться навсегда», и в этом есть божественное милосердие, далеко не всегда в действительности означает «навсегда»!

Иегуда глядел на Мириам и думал о том, что даже неизбежное скорое расставание не делает его менее счастливым. Он нашел ее. Он еще раз увидел ее улыбку, услышал голос, ощутил прикосновение. Значит, все было не зря. Спустя двадцать лет после их расставания Мириам, все такая же маленькая и хрупкая, не потеряла ни своей стати, ни своей огромной необъяснимой силы духа, ни своей красоты.

Если не придираться к деталям (а Иегуда не собирался этого делать) она по-прежнему была молода, во всяком случае, казалась молодой.

— Ты голоден? — спросила она. — Хочешь поесть?

Он покачал головой.

— Вина?

— Пожалуй…

— Как ты нашел меня?

Иегуда пригубил терпкую рубиновую жидкость. Вино, которое Мириам налила в глиняную кружку из греческого узкогорлого кувшина, походило цветом на кровь.

— Люди говорят о тебе, Мириам. Те, кто помнит Иешуа, помнят и о тебе. Слухи ходят в Ершалаиме, в Александрии, в Риме. Минеи рассказывают об истинной книге, которую якобы ты написала, но никто ее не читал и списков не видел, а Иаков кричит на каждом углу, что нельзя верить бывшей блуднице. С его слов — ты, живя в Эфесе, отказалась от веры отцов, от веры в Иешуа, а стала поклоняться Артемис и служить ее храму…

Она рассмеялась негромко, сняла с полки завернутый в полотно хлеб, разломала на куски, положила их на плоскую глиняную тарелку, украшенную здешним орнаментом, и села за стол, напротив Иегуды.

— Я? Служу Артемис?! И люди верят в это?

— Кто-то верит, кто-то нет… Мне было важно одно слово — Эфес.

— Я не хочу лгать тебе по поводу веры отцов, Иегуда. Скажу только так: если бы Он был, неужели Иешуа умер бы в тот день? Но потерять одного Бога, еще не значит служить другому. Мне есть кому служить, мне есть о ком помнить, с кем советоваться и у кого просить прощения. И мне больше не нужно ждать машиаха. Для меня он давным-давно пришел…

Иегуда лишь кивнул и, столкнувшись с Мириам глазами, не отвел их, хотя хотел. Это было так непросто — смотреть ей в глаза так, чтобы не открыть душу. Даже спустя годы сердце его билось быстрее, когда Мириам сидела рядом.

— Я не писала никакой книги, Иегуда, — в голосе ее слышалась усталость, не сегодняшняя усталость, не утомление прожитым длинным днем, рабочими хлопотами, дорогой к дому. Прожитые годы вдруг легли на ее плечи, долгие, полные событий и страданий. — Всего лишь несколько раз говорила с Иаковом еще до того, как он объявил себя главой Ершалаимской церкви. И, как это не огорчительно для него — никогда не была блудницей.

— Я знаю.

Мириам покачала головой.

— Ты знаешь далеко не все. В чем-то мой грех больше, чем грех прелюбодейки. Мы никогда не говорили с тобой о том, как я оказалась рядом с Иешуа?

— Никогда, — подтвердил Иегуда, — но я знаю, почему ты оказалась рядом с ним.

— Любовь, — она убрала со лба непокорную прядь, снова улыбнулась и повела плечом. — Совершенно безумная, сожравшая меня с костями, до конца и безо всякой пощады — любовь. Это единственная причина, которая привела меня в Капернаум. Тут не надо долго думать — только чувство заставляет нас менять размеренную жизнь на пьянящую неизвестность. Только она, — повторила Мириам и глаза ее на краткий миг затуманились. — Но это лишь ответ на вопрос — почему я была рядом с ним, но ты сам знал его, Иегуда! Хочешь, я расскажу тебе, как я стала подругой Иешуа и почему он таки не повел меня под хупу?

— У тебя уже был муж?

— Да. Я была замужем, когда повстречала его, Иегуда. Я к тому времени была почтенной замужней женщиной. У меня был дом, муж — богатый торговец шкурами, вовсе не злой человек, и двое дочек, которых я любила. Как мне тогда казалось — больше жизни. А потом… Потом муж заболел, заболел сильно, внезапно, лихорадка терзала его и он буквально сгорал на глазах, а мне сказали, что неподалеку проповедует человек, который способен делать чудеса. Оживляет мертвых, лечит безнадежных, даже калеки после его слов обретают то, что потеряли много лет назад. Сказали, что этот человек — равви. Настоящий пророк, как те, что вели Израиль через море и пустыню. Мой муж умирал и врачеватели разводили руками. Мои дочери рыдали у его постели, и я пошла. Любая бы пошла. Просто за надеждой, чтобы не смотреть, как умирает близкий человек, чтобы попытаться спасти.

— Ты спасла его? — спросил Иегуда, догадываясь об ответе.

Она кивнула.

— Я нашла Иешуа. Он сказал что не умеет врачевать на расстоянии, что никто не умеет, и ему надо видеть больного. Мы вернулись, и Иешуа неделю поил моего Исайю отварами из сухих трав, клал тряпку, смоченную в уксусе, на его пылающий лоб, пытался влить бульон в пересохший рот. Ровно через неделю Исайя открыл глаза. Он был слаб, изможден, выпит болезнью до дна, почти до дна, но жив.

Это была болотная лихорадка, и га-Ноцри пояснил нам, что она может со временем возвращаться. Болезнь эта остается внутри человека навсегда и рано или поздно убивает, но если знать о ее течении и признаках и не давать приступам затаскивать жертву слишком глубоко, то можно прожить долго. Он оставил и лекарство от нее — высушенные травы, от которых пахло полынью, и плоды кизилового дерева — и ушел. Ушел.

И тогда заболела я.

Болезнь моя была тяжелей и мучительней, чем болотная лихорадка, и от нее не существовало лекарств. Чем можно лечить любовь, Иегуда? Никаким отваром, никакими примочками нельзя было заставить меня разлюбить пришлого равви, а жар, съедавший меня изнутри, не был лихорадочным — это был мощный, густой жар, как тот, что плавит медь в тигле мастера. Он разъедал меня, этот жар, он не давал мне дышать, жить, заботиться о своей семье, быть женой своему мужу. Одна, всего одна мысль одолевала меня днем и ночью — когда я снова увижу его?

Она замолчала, вспоминая происходившее тогда. Руки ее то теребили край кетонета, то смахивали с досок стола невидимые крошки, то касались кувшина с вином.

— Если бы Исайя был плохим человеком, — наконец-то сказала она, — все было бы просто. Но он был хорошим человеком. Я никогда не любила его. Я вообще не знала, что есть на свете такое чувство, пока не встретила Иешуа. Муж был старше меня почти на двадцать лет, я была у него третьей женой — две предыдущие умерли в родах, так и не дав ему потомства. Может быть, поэтому, а может потому, что чувствуя свое угасание, он тянулся к моей молодости, как пустынная колючка к чуть влажному песку. Исайя был очень привязан ко мне и за все 15 лет нашего брака ничем меня не обидел. Что было делать мне? Как оставить того, кто привязан к тебе всей душой? Как оставить дочерей? Как нарушить закон и совершить один из страшных грехов — грех прелюбодеяния?

В голосе ее послышалось страдание.

— Я бы ушла, — продолжила Мириам чуть погодя. И, подумав, добавила. — Наверное. Я не смогла бы долго бороться. Но тогда, в тот момент, Иегуда, я решила, что долг превыше. Решила остаться и забыть. Жизнь моя протекала, как во сне. Я делала всю работу по дому, приглядывала за детьми, готовила еду, ночью делила постель с мужем. Он был еще слаб телом после болезни и не мог приходить ко мне, но от одной мысли о том, что он это сделает, у меня внутри все сжималось. Когда Исайя спал рядом со мной, я рыдала от тоски по другому мужчине и от презрения к собственной слабости. Я думала, что Иешуа нет до меня дела, что он забыл обо мне сразу, как покинул пределы нашего селения. Но я ошибалась…

Мириам подняла глаза, и Иегуда увидел, что они наполнены не слезами, а светом — в них плясали язычки пламени. В первый момент он опешил, задохнулся от неожиданности, потом сообразил, что видит в ее зрачках всего лишь отражение зажженного светильника, но сердце его уже колотилось, как после бега.

— … он пришел за мной. Когда я увидела Иешу на пороге, то слова, на которые он был мастер, оказались не нужны. Он протянул мне руку, улыбнулся своей чуть кривоватой улыбкой, и я поняла, что пропала. Я пошла за ним, оставив все, что имела, и ни разу, слышишь, ни разу в жизни об этом не пожалела. Наша с ним любовь была так коротка, но я до сих пор иногда просыпаюсь в уверенности, что сплю на его плече. Слышу его голос. Чувствую запах его кожи. Все мы, Иегуда, взращены в страхе перед грехом, и то, что будет написано в Книге Судеб, для нас не пустой звук. Но любовь — это не грех. Грех — это когда ее нет.

Мириам улыбнулась, и эта улыбка смахнула с ее лица двадцать лет, прошедшие с того самого дня, когда Иегуда бар Иосеф навсегда перестал существовать для тех, кто его знал. Перед ним сидела молодая женщина, а седина… Седина ее, кое-где пробивавшаяся сквозь парфянскую краску для волос, стала вдруг совсем незаметна, как и морщинки в углах глаз, как и потерявшие былую упругость щеки и неровная линия подбородка. На миг — путь всего на миг! — время отступило.

— Вот почему он не повел меня под хупу, — повторила она окончательно севшим голосом. Огоньки в ее глазах погасли, но из-под ресниц все еще проглядывал призрачный отблеск. — Теперь говорят, что я была блудницей. Что ж… Пусть говорят. Я не стану отрицать этого. По Закону моего народа на мне лежит тяжкий грех — я оставила мужа своего, быть верной которому клялась в день свадьбы. Я оставила дочерей своих и дом свой. Я кругом виновата и нет мне прощения среди людей, пусть зовут меня блудницей — наверное, я того заслуживаю. Но если любовь — действительно главный дар Всевышнего, если Иешу был прав, то перед Богом я не виновата. Потому что Бог — есть любовь.

— Ты не виновата, — мягко проговорил Иегуда и осторожно, словно собираясь прикоснуться к раскаленным углям, протянул руку и дотронулся до ее кисти самыми кончиками пальцев. — Ни перед Богом, ни перед людьми. Глупые не поймут, а умные позавидуют.

— Когда сообщили, что рассказывает обо мне Иаков, я придумала историю… Знаешь, Иешу любил притчи, он говорил, что люди так обожают сказки, что не ленятся их запоминать, а, значит, к месту рассказанная сказка принесет больше пользы, чем сотни прочитанных без интереса страниц. Это притча о том, как машиах встретил женщину… Вернее, о том, как машиах спас женщину, которую должны были побить камнями за блуд. Толпа уже швырнула ее на землю у стены и пролилась первая кровь: брошенный кем-то в нетерпении камень рассек кожу на виске женщины. Толпа звереет от вида крови, и жить блуднице оставалось несколько минут. Она уже чувствовала свою кончину и не пыталась бежать или просить о милости — просто свернулась, как улитка под старой стеной, закрывая окровавленное лицо ладонями. Людей, которые собрались убивать, остановить сложно, но машиах стал между жертвой и толпой. Несколько камней просвистело у его головы, но он стоял неподвижно и толпа стихла, застыв в недоумении.

— За что вы хотите побить эту женщину камнями? — спросил машиах. — Что она сделала? Что за закон нарушила?

И тогда один из толпы крикнул:

— Закон Моисеев нарушен! Она прелюбодействовала и заслужила смерть! У нас есть свидетели против нее!

— Это большой грех, — согласился машиах, но в сторону не отошел. Женщина за его спиной стала еще меньше, свернулась в шар, хотя казалось, что это невозможно. — И, конечно, она заслужила наказание! Я уверен, что все, кто требует ее смерти — истинные праведники, которым открыта дорога в Едем. Что ж… Тогда тот, кто сам без греха, пусть первым бросит в нее камень!

И отступил, открывая толпе жалкий, стонущий, шевелящийся сверток тряпья, забрызганный яркой свежей кровью.

А толпа замолчала, задумавшись над его словами. И вот уже один отошел, уронив на землю камень. Второй. Третий. И вскоре на улице не осталось никого, кроме машиаха и блудницы. И блудница присоединилась к равви и стала его верной спутницей и ученицей.

— И теперь все думают, что это твоя история…

— А это и моя история, Иегуда. Потому, что она не о машиахе и блуднице и не о жестокости толпы. Она о милосердии и умении человека прощать.

— И о том, что нет невинных, — сказал Иегуда. — Жестокая история, Мириам.

— Жизнь жестока, — ответила Мириам чуть погодя. В голосе ее не чувствовалось тепла. — Тебе ли не знать этого, Иегуда?

— Иегуда? — переспросил он, не сводя с нее глаз. — Кто это, Мири? Ах, да… Так звали того самоубийцу, который предал Иешуа в руки римлян и стражи первосвященника Каиафы? Имя Проклятого. Но почему ты называешь меня этим именем? Он ведь умер, не так ли? Повесился? Я сам видел его тело.

— Как мне звать тебя, гость?

— У меня было много имен, — произнес Иегуда, не скрывая того, что каждое слово дается ему с трудом. Он словно выжимал из себя звуки, и голос его, и без того усталый и чуть хрипловатый, стал еще ниже, напоминая голос простуженного старца. — Я менял их, Мириам, переходя из города в город, из страны в страну. Кем только я не был за эти годы! Я уж и не сосчитаю, сколько раз я просыпался среди ночи, силясь вспомнить, как меня называли вечером. Мне больше всего подошло бы имя Никто, но я за годы скитаний не встречал человека с таким именем. Значит, это имя выбирать нельзя. Тому, кто скрывается, положено быть незаметным, и я все эти годы был незаметным, Мириам. Но я не забыл об одном важном деле, которое должен был сделать. Должен был сделать в память о Иешуа. И для тебя, Мириам.

Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова, и все-таки добавил:

— И для себя.

Они сидели друг напротив друга, разделенные старым столом с выскобленной потемневшей столешницей. Преломленный хлеб на тарелке. Кувшин с вином. Кубки из ярко-оранжевой глины. В углах комнаты дрожали тени. Где-то совсем рядом пронзительно стрекотал сверчок, и его песня заглушала многоголосый хор цикад, рассевшихся на деревьях.

— У меня есть подарок, Мири. Я много лет возил его с собой.

Когда-то это был дорогой платок.

Тонкая ткань, вышедшая из александрийских или римских мастерских, вышивка настоящей золотой нитью, тщательно обметанный такой же ниткой край. Некогда белый, теперь он был грязен и покрыт въевшимися коричневыми пятнами, некоторые из которых стали бледными от времени. В платок было что-то завернуто.

Мириам смотрела на лежащий перед ней заскорузлый комок без брезгливости и удивления.

— Это кровь? — спросила она почти бесстрастно.

— Да. Ей очень много лет, но это кровь, Мириам.

— Ты хочешь, чтобы я его развернула?

— Я хочу, чтобы ты увидела то, что в него завернуто.

Она протянула руку (Иегуда успел уловить паузу, крошечную — доля мига — пока она решала, прикасаться ли ей к странному подарку или нет) и развернула платок.

Потом осторожно взяла то, что в нем было — перстень — массивный, золотой, с римским орлом и витиевато выполненными инициалами на печатке — вгляделась в гравировку и негромко спросила:

— Это то, что я думаю?

— Да, — ответил Иегуда негромко. — Именно то, о чем ты подумала.

Она улыбнулась, но это была недобрая улыбка. Совсем недобрая, похожая на свирепый кошачий оскал.

— И это его кровь?

— Да.

Она с жадностью схватила платок и поднесла к лицу, силясь уловить запах крови от старой ткани. Но кровью уже не пахло. Пахло грязью и чем-то кислым, несвежим. Подарок впитал в себя и дорожную пыль, и пот, и прошедшие годы. Долгие годы. Теперь это была просто несвежая тряпка.

Она положила платок обратно на столешницу и покрутила перед глазами перстень с печаткой.

— Какой прекрасный подарок, — сказала Мириам, подняв на Иегуду тяжелый, полный боли взгляд. — Никогда не получала ничего лучше. Жаль, что кровь уже высохла… Ты сам сделал это?

— Разве я мог поручить такое кому-нибудь другому?

— Как жаль, что меня не было рядом с тобой!

Это была прекрасная фраза, и в другой момент Иегуда бы замер от счастья, услышав такие слова. Но не сейчас.

Она наклонилась к нему, налегая грудью на стол, он подался навстречу. Их лица почти соприкасались.

Глаза Мириам снова наполнились огнем. Пламя мерцало в глубине, то разгораясь, то затухая, словно в зрачках ее плескалось море призрачного желтоватого света. Иегуда уловил запах ее дыхания — хлеб и вино — теплый и приятный.

— Я буду называть тебя Иегуда, — прошептала Мириам. — Пусть для всех это имя предателя, но мы с тобой знаем, что это имя друга. Ты можешь сколько угодно менять имена, бродить из города в город, из страны в страну, но никогда не изменишь прошлого. Того, что ты сделал для него…

Она протянула руку и легко, так бабочка касается крылом кожи спящего, прикоснулась к щеке Иегуды.

— Спасибо.

— Ты рада подарку?

— Да. Но еще больше рада тому, что ты пришел. И тому, что ты жив.

— Меня сложно убить во второй раз…

Она кивнула.

— Говорят, что те, кого при жизни считали мертвыми, живут долго.

— Я мертв уже двадцать четыре года. Если верить в приметы, то скоро я стану бессмертным.

Оставив платок и перстень лежать посреди стола, она встала и прошла в угол, к аккуратно сложенному очагу.

— Прости, Иегуда, я плохая хозяйка, не покормила гостя. Что тебе хлеб и вино после целого дня на ногах? Ничего свежего нет, но утром я варила похлебку из рыбы, есть немного сыра, оливковое масло с чесноком…

— Мне достаточно того, что я сижу за твоим столом, могу говорить с тобой. Что мы преломили хлеб и выпили вина. Как во время последнего седера[71]. Перед тем, как… — голос Иегуды прервался, будто ему не хватило дыхания, он странно закашлялся, отворачивая взгляд, и Мириам не стала всматриваться, давая ему возможность укротить чувства.

— Знаешь, быть мертвым для всех, кто тебя знал — это неплохо, — продолжил он. — Это шанс начать все заново. Смыть все записи со своего листа в Книге Судеб и написать все набело. Вот только набело никогда не получается. И оставить все позади невозможно. Есть вещи, которые нельзя стереть, нельзя забыть. И из-за них, будь они прокляты, нельзя начать с чистого листа. Ты понимаешь, о чем я? Я все забыл. Все стер. Все потерял. Кроме одного. Говорят, что когда человек теряет руку или ногу, то они продолжают приносить ему боль еще много-много лет. Плоти нет, а боль остается. Когда что-то вырываешь из памяти, сердце продолжает тосковать. Все эти годы, каждый день из этих проклятых лет мне не хватало его. И тебя.

Он замолчал.

Мириам отвернулась к очагу. Над потемневшим камнем вспыхнул огонь, в комнате стало еще светлее. С моря задул ночной бриз, покружил над скалами и ворвался в окна через распахнутые ставни. Аромат моря примешался к запаху рыбной похлебки и горящих в очаге можжевеловых веток. Цикады разом сделали паузу, перевели дух и снова рассыпали в южную ночь свои бесконечные трели.

— Кифа был здесь по дороге в Антиохию, — произнесла Мириам в тот момент, когда молчать дальше стало невозможно. — Сидел там, где сидишь ты, я кормила его обедом. Кифа теперь и не Кифа вовсе и даже не Шимон. Он теперь зовется Петром. Он пришел ко мне тайно, по старой дружбе.

— Он спрашивал обо мне?

Она оглянулась на Иегуду через плечо, покачала головой, и ему показалось, что в глазах ее мелькнула жалость.

— Никто не спрашивает о тебе. Даже те, кто знает, что ты жив, предпочитают думать, что ты мертв. Так удобнее. Ты думаешь, Кифа забыл свой страх? Забыл, что не он, а ты сделал для Иешуа то, о чем просил га-Ноцри? Нет, Иегуда. Никто и ничего не забыл. Можно забыть о своей трусости, но не о чужом благородстве. Иаков уже не помнит о том, что не хотел иметь ничего общего с Иешуа. Кифа забыл, как спрятался за твою спину и трижды отрекся от него. Иоханнан старается ни во что не вмешиваться, никого не раздражать, Левий ушел в Аксум[72] и проповедует там, Андрей нынче в Боспорском царстве[73], Фома — так далеко на востоке, что никто точно не знает, где…

— Но все они рассказывают людям о Иешуа, и это именно то, что ты хотела.

— Они давно рассказывают людям совсем не то, что я хотела, и совсем не то, что он говорил, Иегуда. Но какое это имеет значение? Мне было важно, чтобы люди его помнили, и они его помнят. Могу ли я хотеть большего? Однажды произнесенное уже не принадлежит тебе, оно принадлежит всем. С каждым днем Иешуа, о котором рассказывают, все более могущественен. Он защитник бедных, исцелитель больных, он милосерден и беспощаден, он давно уже не похож на Иешуа, которого мы все знали.

Она негромко рассмеялась или тихо всхлипнула — со спины было не разобрать.

— У евреев, что веруют в него — он человек, который пришел спасти их от римского гнета. У греков — сын Бога, принесенный в жертву, чтобы спасти мир: им так привычнее. У римлян он и то, и другое — его чтут за страдания, которые он перенес. Одних его последователей называют назарянами, других — минеями, третьи по вере такие же иудеи, как и мы с тобой, но убеждены, что Иешуа был машиахом…

— Он сам никогда не говорил об этом серьезно, — пожал плечами Иегуда. — Знаешь, в первую нашу встречу я спросил его прямо — ты машиах? А он улыбнулся и ответил мне: «Ты сказал!» Он был для нас тем, кем мы его считали. Для меня — другом, для тебя — мужем, для Шимона — учителем, которого он должен защищать, для Матфея — тем, кто не побоялся подать руку мокэсу…

— Сколько нас? — спросила Мириам, ставя перед гостем миску с похлебкой (в золотистом густом бульоне плавали куски отварной рыбы) — Сколько осталось тех, кто помнит, каким был Иешуа? И сколько из них в действительности знали настоящего га-Ноцри? Ты и я? Иоханнан? Шимон? Андрей? Фома и Матфей? Теперь, по прошествии лет, у каждого свой Иешуа. В каждой деревне, в каждой общине, где веруют в него, он разный, но совсем не такой, каким был, пока жил. Что будет, когда никого из нас не станет? В кого он превратится?

Иегуда взял ее за руку нежно, словно посадил к себе на ладонь хрупкую птицу.

— Ты помнишь ночь в погребальной пещере? Когда ты сказала нам, что задумала?

— Да.

— Иосиф оказался прав, Мириам. Мы сами не знали, что делаем. Только Неназываемый знал, но нам не дано было проникнуть в его планы. То, что ты придумала из любви к га-Ноцри — прекрасная, светлая сказка, но рано или поздно сказка начинает жить сама по себе. В сказку всегда легче поверить, чем искать правду, да и кому она — эта правда — нужна! И наступает момент, когда никто, даже тот, кто придумал, не отличит выдумку от действительности. Я теперь навечно предатель, ты — блудница, Иешуа — жертва. Шимон, призванием которого было защищать га-Ноцри от случайных опасностей, стал краеугольным камнем его церкви, Иаков, не желавший знать брата при жизни, теперь самый главный последователь га-Ноцри в Ершалаиме, а Иохананна и Иакова Зевдеевых, носивших среди зелотов имя Боанергес[74], нынче посещают пророческие видения. Жестокосердный Шаул — гроза всех минеев, цепной пес первосвященников — несет рассказ об еврее Иешуа и не делает различия между иудеями, греками, римлянами, галлами, хананеями и египтянами, обращая в минейство всех — и обрезанных, и необрезанных. Наши поступки меняют не только нас, Мири, наши поступки меняют мир вокруг нас.

— Ты ошибаешься Иегуда, — произнесла Мириам едва слышно. — В этом мире все остается неизменным, уходят только люди. Кто-то уходит, не оставив следа — ни сына, ни дочери, ни построенного дома, ни посаженного дерева, ни доброй памяти о себе. Другой живет так, что даже камни плачут о нем. Но и тот, и другой непременно уходят. Мир не меняется, мой старый друг, он всегда был таким, и будет таким всегда, сколько бы поколений не прошло сквозь него — безжалостным, равнодушным и жестоким. Одна жизнь, один шанс, смерть, безвестность и пустота до Судного дня! Что осталось нам, Иегуда? Год? Еще двадцать лет? Минута? Час? Сколько еще даст нам Всевышний? Га-Ноцри дал нам надежду, что впереди не пустота, а вечность… Что из того, что он сам не знал наверняка, прав ли? Что из того, что он умер, если для тех, кто верит в него, он жив? Разве надежда не стоит смерти? Разве истинная вера нуждается в доказательствах?

— Эту надежду дала ты, Мири. Он думал совсем о другом…

— Откуда ты знаешь, о чем он думал? — голос Мириам внезапно зазвенел от сдерживаемого гнева. — Кто может наверняка сказать, о чем он думал? Даже я не могу! Я — та, которая была ему ближе всех! Та, на груди которой он засыпал и просыпался! Кто может проникнуть в мысли мудреца, Иегуда? Может, он думал о судьбе своего народа? Может, он думал о ребенке, которого я уже тогда носила под сердцем? Может, о том, как прекрасна будет наша долгая-долгая жизнь в небольшом домике на берегу Галилейского моря? Может, о том, как напишет книгу, которая по силе сравнится с древними пророчествами? Важно другое — больше он ни о чем не думает. Он мертв. И он никогда не увидит, как улыбается плоть от его плоти. И никогда не возьмет на руки внуков.

— Ты сохранила память о нем для всех, Мириам.

— Что из того, Иегуда? — спросила она горько. — Что из того, что я сохранила память о нем, если не смогла сохранить его самого для себя и сына?

— Никто не смог бы остановить его…

— Я знаю. Но от этого мне не становится легче.

Огонь лампады ослабел, пора было подливать масла, но за окном небо зарозовело, налилось светом наступающей зари…

Зари? Но ночь едва началась, подумал Иегуда. До рассвета еще далеко!

Лицо его невольно стало тревожным и Мириам, уловив это, глянула через плечо, привстала…

— Город горит! — выдохнула она, присмотревшись. — В Эфесе пожар! Это кварталы мастеров, возле храма Артемиды!

Она выбежала наружу, остановилась над обрывом, опершись рукой на ствол фиги. Иегуда стал рядом.

Город действительно горел. Но это не был стихийный пожар, разбушевавшийся от оставленного без присмотра очага или неосторожно высыпанных углей. Пылали дома, отстоявшие друг от друга на несколько кварталов — Иегуда насчитал не менее полутора десятков мест, где пламя отплясывало победный танец. Он уже видел нечто подобное и, к сожалению, не раз. Эфес не просто горел — в городе начались беспорядки. И, если судить по тому, как быстро росло зарево над кварталами, неприятности случились нешуточные.

Худшее, что можно было себе представить — это бунт рабов. Но бунт рабов вряд ли б начался в вольном городе, где рабы жили сыто и благополучно, да еще и у храма, неподалеку от полных солдатами казарм. И здание управы не горело — Иегуда легко нашел место, где оно стояло — а его восставшие захватили бы в первую очередь. Нет, это не восстание. Все куда сложнее. Горели ремесленные кварталы и улицы, на которых располагались многочисленные лавки, торговавшие товарами для приезжающих к Артемиде паломников — статуэтками богини, талисманами, обещавшими владельцу здоровье, плодовитость и долголетие, разными средствами от дурного глаза, мазями и притираниями, получившими чудесные способности после пребывания на алтаре храма, вином из местной винодельни и сыром из молока коз, находящихся под личным покровительством Артемис. Кому нужны ремесленные кварталы? Что там брать? Иегуда не питал иллюзий — при любых беспорядках толпа идет туда, где может не только излить свой пламенный гнев, но и изрядно поживиться. Поживиться в Эфесе было где, но вот места, где сейчас начало пылать по-настоящему, для грабежей годились мало. В богатых кварталах и в районе портовых складов огня не было. Или поджигатели туда еще не добрались, или происходящее сейчас у стен храма не было обычным бунтом.

В любом случае, идти туда и выяснять, что именно стряслось, Иегуда не собирался. Там, где толпа начинает крушить и жечь все вокруг, лучше не находиться. Толпа не выясняет, кто — враг, кто — друг. С мертвыми телами разбираются власти наутро, когда все заканчивается, любопытные долго не живут.

— Мне надо туда, — внезапно воскликнула Мириам. — Мне очень надо туда!

Она оторвалась от корявого ствола старой фиги, сделала несколько шагов, покачнулась, и Иегуда едва успел подхватить ее под локоть.

Мириам была бледна. Бледна так, что ее густой многолетний загар почти полностью растворился в страхе, молоком разлившимся по ее коже.

— Что случилось? — спросил Иегуда, вглядываясь в ее глаза. — Там опасно, Мири! Туда нельзя идти!

— Мне надо! — повторила она. — Мне надо! Он в беде! Он не станет стоять в стороне, если его дому будут угрожать!

— Да, погоди! Кто он? Кто не станет стоять в стороне?

— Сын! — выдохнула она ему в лицо. — Мой сын! Наш с ним сын! Иосиф!

Глава 16

Израиль. Борт вертолета

Наши дни

Ави Дихтер недаром держал у уха мобильный телефон.

В принципе, сеанс связи начался еще по пути на вертолетную площадку. Сначала ему позвонил нынешний директор департамента охраны и безопасности, потом звонок перевели на подразделение электронной разведки, и лишь потом, когда Дихтер садился в вертолет, его соединили с тем, из-за кого, собственно, все руководители «Шабака» не спали ранним апрельским утром.

Этого человека звали Вадим Горский и, несмотря на свою службу в «Шин-бет», он был человеком сугубо гражданским. На землю обетованную Вадим переехал вместе с родителями, сразу после окончания Петербургского физико-математического лицея № 239. Дальше последовал технический университет в Хайфе, степень доктора в неполные 26 лет (диссертация как раз касалась средств электронной разведки, противодействию разведке противника и методов сбора и обработки информационных потоков). Одаренные люди обычно плохо вписываются в окружающий мир. Их странности — это оборотная сторона таланта. Исключения лишь подтверждают правило.

Вадиму Горскому повезло быть исключением.

Он не был щуплым очкариком с наклонностями социопата, не страдал аутизмом, биполярным расстройством или эпилепсией. Возможно, ему не хватало роста, но остальные достоинства с лихвой перекрывали этот недостаток.

Он был прирожденным аналитиком, превосходным математиком, причем не чистым теоретиком, а прикладником, и особое удовольствие получал не от теоретических выводов и построений, а от самой что ни на есть конкретной работы в контрразведке. Его навыки, его способность обобщать или выделять главное в огромном потоке разнообразных сведений, его дар выявлять незаметные для других связи между совершенно, как казалось бы малосведущему наблюдателю, несвязанными событиями, отправляли за решетку или на тот свет реальных врагов его страны, врагов умных, опасных и далеко не примитивных.

Если добавить к крепкому пытливому уму хорошее сложение, развитую мускулатуру, открытое чистое лицо, немного резковато вылепленное, но не пугающее, а, скорее, строгое, темные живые глаза и черные, припорошенные ранней сединой волосы, то 169 сантиметров роста общую картину не портили. Вадим пользовался большой популярностью у женского пола, но постоянной подругой до сих пор не обзавелся. Это ввергало в печаль родителей, но самого Вадима, пожалуй, только радовало.

— Ты не спишь, Ави?

— Как слышишь — не сплю. Доброе утро, Вадим!

— Доброе утро, шеф!

— Брось, я давно тебе не начальник!

— Первый начальник, как первая любовь — связь недолговечна, зато не забывается.

Ави Дихтер искренне рассмеялся.

Остряк. Шесть утра. Скорее всего Вадим не ложился, но голос у него был бодрым, без намека на усталость.

Дихтер был лично знаком с Горским с самого первого дня появления Вадима в «Шабак». Более того, Горский об этом не знал, но информация о молодом таланте-информатике попала на стол Дихтеру достаточно давно, и ученого «вели», аккуратно прощупывая и его самого и его связи с того самого момента, как из-под его пера вышла первая серьезная работа по дешифровке буквенно-цифровых кодов. Именно Ави Дихтер отдавал приказ о вербовке Вадима Горского и организовал переход молодого доктора с университетской кафедры прямо на должность заместителя начальника отдела электронной разведки.

Ни один человек в «Шин-бет», которому довелось поработать с сыном питерских эмигрантов, об этом назначении никогда не пожалел, а вот террористы отдали бы много, чтобы узнать, кто именно вычисляет их реальные адреса с помощью адресов электронных, вскрывает базы данных, шерстит информацию на жестких дисках и взламывает шифры и пароли.

Поговаривали, что Горского не останавливает даже пресловутой PGP[75], но, похоже, что это были лишь слухи, периодически возникающие в «Шабак» после очередного успеха отдела электронной разведки. Впрочем, если бы Вадим умел взламывать PGP-код, то вряд ли сообщал бы об этом на каждом углу: предупрежден — значит вооружен! Кто же в здравом уме будет вооружать противника лишними знаниями?

Хотя, подумал Дихтер, если бы рассказы о том, что Горский научился вскрывать файлы, зашифрованные программой PGP, оказались правдой, то особо удивляться бы не пришлось.

— Я полагаю, что ты не зря не спал ночь… — сказал Дихтер.

— Не зря, — согласился Горский. — Знаешь, иногда жалею, что не курю. По законам жанра мне бы сейчас стоило медленно раскурить толстенную сигару, поглядывая на тебя многозначительно. Окунуть ее для вкуса в коньяк…

— При встрече подарю тебе сигару.

— Лучше коньяк!

— Считай, что договорились.

Несмотря на разницу в возрасте, звании и положении, Горский не испытывал никаких комплексов в общении с бывшим директором «Шин-бет» и ныне действующим политиком государственного уровня. Горский вообще не испытывал никаких проблем в общении с политическими деятелями — их социальная значимость, чин или место в иерархии его не интересовали совершенно. Он был одинаково ровен и приветлив и с уборщиком туалетов, и генералом армии, а в случае конфликта мог благополучно дать по физиономии как одному, так и другому. Вспыльчивостью Горский не отличался, но хамства в свой адрес не спускал никому, может быть, потому те, кто привык возвышаться, унижая других, а таких в любой армии мира немало, обходили его стороной. С остальными общий язык находился легко, безо всяких проблем.

Дихтер хотел бы верить, что, строя свои отношения с людьми в такой добродушно-открытой манере, Вадим руководствуется в большей степени симпатиями и антипатиями, а не своим любимым точным расчетом, но наверняка знал, что на самом деле это не так. Несмотря на внешнюю «пушистость», Горский был достаточно жестким и прагматичным человеком, не очень сентиментальным, не сильно жалостливым, и к тому же при необходимости с удовольствием мог манипулировать окружающими. Наверное, для друзей он делал исключение. Но в этой фразе ключевым было слово «наверное»…

— Что за новости, от которых тебе хочется закурить?

— Помнишь диск, с которого мои парни достали информацию о участии некого Валентина Шагровского и Арин бин Тарик в теракте в Эйлате?

— Еще бы!

— Диск был фейковым[76]

Дихтер помолчал немного для проформы. Хотелось сделать собеседнику приятное, ведь каждый одаренный человек любит почувствовать свое превосходство над окружающими. Самолюбие бывшего директора Шин-бет от этого не страдало, а вот Горский вполне мог ощутить себя на белом коне. Что ж, так оно и лучше…

— Как вычислили? — наконец-то спросил Ави, выдержав нужную паузу.

— Прежде всего по тайм-лайн[77]. Все не сходилось! Хоть сделано было хорошо, но убрать белые нитки, которыми была сшита версия, не смог бы и гений.

— Мне для этого не нужен был бы тайм-лайн, — мягко сказал Дихтер. — Шагровский никак не мог быть связан с террористами. Он журналист, в Израиле первый раз, его дядя — мой старый приятель, человек, с которым мы вместе воевали!

— Ну, тут ты на моей территории, — возразил Горский. — И уж поверь мне, ни дядя-герой, ни то, что в страну он въехал в первый раз, не делает его женой Цезаря! Мог ли Шагровский быть террористом? Мог! Еще как мог! Я смотрел его фильмы, знаю, что он хороший специалист, далекий от политики, но он с Украины, где полно людей, поддерживающих связь с Хезболлой, Хамасом, Талибаном, чеченскими экстремистами. Ты про крымские тренировочные лагеря слыхал?

Дихтер не только слышал о тренировочных лагерях экстремистов в Крыму, но и поименно знал тех, кто проходил в них обучение, но говорить об этом не стал. Незачем.

— И в России он работал. В Казани, например. В Элисте. В Туркмении был, — продолжил Вадим. — Они снимали в Бахрейне, Судане, Эфиопии. Да его могли тысячу раз завербовать, сломать, шантажировать… Подложить под него кого-то, заразить СПИДом, обвинить в растлении малолетних… Да, что угодно могли, и не обязательно это было бы неправдой! Человек слаб, Ави… Враг коварен. Наличие у Шагровского такого славного дяди не значит ровным счетом ничего!

— Ты не знаешь Египтянина.

— Теперь знаю. Я читал его файл.

— Какой из? — улыбнулся Дихтер, глядя на то, как под ним проносятся огни городских окраин.

— Последний. Самый подробный. Египтянин не был пособником в теракте в Эйлате, и его в этом никто не обвинял.

— Но сомнения на счет него у вас были?

— Были, Ави, были. И насчет него, и насчет Шагровского, а уж насчет ассистентки с фамилией бин Тарик — и подавно. И для сомнений были причины, с которыми нужно было разобраться…

— И вы разобрались…

— Я разобрался. Это фейк, который очень ловко нам подсунули. Все, что мы сняли с диска, все, что нам подсунули для того, чтобы мы до диска добрались, от и до — это ложь. Расчет и был на то, что нам не хватит времени все проверить. Система действует просто — поступила информация, значит, надо хватать всех! Потом разберемся. Перед невиновными — извинимся, а остальных — пусть простит Бог. Тому, кто подсунул нам дезинформацию, надо было натравить нас на Шагровского и бин Тарик. Профессор Кац — слишком знаковая для нас фигура, чтобы мы поверили в сказки по его поводу…

— Но сомнение все же родилось?

— Не я придумал систему, Ави. Не я придумал двойных агентов. Не я писал инструкции. Но именно я рассказываю сейчас тебе о том, что Рувим вне подозрений…

Дихтер помолчал. В конце концов, Горский был абсолютно прав по поводу инструкций и системы. Ни один сигнал никогда не пропускали мимо ушей. В Израиле для контрразведки не было священных коров. Это правило написано кровью.

— Ты знал, что я пытался ему помочь?

— Естественно. В этот момент я уже разбирался с тайм-лайн и видел, что концы не сходятся с концами. Для того, чтобы совершать то, в чем Шагровского и бин Тарик пытались обвинить, им нужно было раздвоиться или растроиться. На протяжении последней недели племянник профессора и ассистентка Рувима не покидали экспедицию. Мы подняли историю телефонных звонков на ближней к Мецаде «соте» и легко вычислили тех, кто выезжал из крепости. Ни Шагровского, ни бин Тарик среди них нет. Их телефоны постоянно работали на этой базовой станции. Мы опознали человека, которого нашли в пустыне под Эйлатом…

— Того, что плавал в кислоте?

— Да. Потом еще четверых, которых убили позже. Все они оказались принадлежащими к разным группам в Хамас. Не проверенные подельники, не специалисты, а такой вот винегрет из случайных людей. Тебе не кажется, что это не похоже на обычный почерк арабских экстремистов? Смертник — это понятно, с такой тактикой мы сталкиваемся все время. Но они никогда не зачищают концы так — у террористов, как и у нас, каждый боеспособный человек на счету. Один погиб при взрыве, а ведь мог легко покинуть подземный паркинг со своим коллегой. Коллегу потом растворяют в кислоте — найди мы его на час позже, и опознавание по ДНК было бы невозможно! Но и этого мало — заказчики уничтожают команду зачистки! Почему же они так легко пожертвовали своими товарищами?

— Ты сказал — заказчики?

— Да. Ты услышал правильно, Ави.

— То есть — это не арабская проблема? Дело не политическое?

— Никоим образом. Это кто-то со стороны. Хотя, я уверен, его превратят в политическое в ближайшие дни. Ну, как же не использовать такую акцию устрашения? Обязательно найдутся охотники. И у них…

Горский подумал: говорить — не говорить, но все-таки добавил:

— И у нас…

— Ты сможешь вычислить заказчика? — спросил Дихтер.

— Или смогу или не смогу, — отозвался Горский. — Время покажет. Пока что радостных новостей две. Первая — ты можешь попросить директора оказать помощь Кацу совершенно открыто…

Дихтер усмехнулся. Умен, чрезвычайно умен, но ведь ребенок! Чистый ребенок!

— И вторая хорошая новость — я знаю, где искать того, кто организовал все эти танцы с диском… Но он не главная фигура — просто высококлассный хакер, который работает на заказ.

— И ты полагаешь, что он кого-то знает?

— Это уже не моя работа, Ави. Это уже работа оперативников.

— Ты доложил наверх?

— За минуту до того, как позвонил тебе. Сейчас работаем над его адресом в реале. Думаю еще минут двадцать-тридцать у него есть, но не более. Потом он — наша добыча! Если через этого доморощенного гения еще и идет координация все операции, то мы здорово облегчим жизнь Рувиму и компании.

— Спасибо, Вадим, — искренне поблагодарил Горского Дихтер. — Ты будешь в курсе дела?

— Конечно. Всю электронику этого типа привезут ко мне. Уж не знаю, сколько времени мне понадобится, чтобы вскрыть все тайнички, но не думаю, что слишком много…

— А самого типа привезут?

— Зачем он мне? — спросил Горский с неподдельным удивлением. — Ногти рвать я не умею, для этого у нас другой отдел есть, а смотреть на него… так он мне неинтересен совсем.

— Если будет что-то новое, позвонишь?

— Позвоню. Слушай, Ави… А зачем ты летишь в Хайфу? Там и без тебя народу будет достаточно. Это уже давно не твой уровень решения вопросов. Распорядишься — и все сделают!

— Видишь ли, Вадим, — голос Дихтера в наушниках телефона звучал спокойно, — много лет назад, когда Египтянин еще не был профессором Кацем, а я был не политиком, а солдатом, Саерет Маткаль проводил одну операцию. Важную. И не щелкай клавиатурой, ты ничего по этому делу не найдешь еще лет двадцать, а, может быть, и никогда не найдешь. И вот, в ходе операции произошло… В общем, кое-кто облажался, чужая служба безопасности накрыла меня с уликами, и я уже готовился к тому, что с меня сдерут кожу живьем… А у Египтянина был приказ не светиться, а выполнить работу и уж потом, если меня не нарежут на дольки, заниматься спасательной операцией. Так вот… Он поменял очередность исполнения приказов, и потому я сейчас с тобой разговариваю.

— И подробностей не будет?

— Зачем тебе подробности, Вадим?

Горский засмеялся.

— Вот возьму и раздобуду! На спор! Но одно могу сказать уже сейчас: хорошо, когда тебе обязан жизнью министр внутренней безопасности…

— Бывший министр.

— Да хотя б и бывший! Все равно — хорошо!

Израиль. Хайфа

Наши дни

— Просыпайтесь, профессор! Мы приехали.

— А я уже давно не сплю…

Арин усмехнулась.

— Ну, да… Тогда храпел кто-то другой!

Рувим потрогал все еще распухший, синеватый нос и поморщился.

— Дождался! Ты первая женщина, Арин, которая говорит, что я ночью храплю. Кажется, мне все-таки сломали перегородку!

Он коснулся ладонью лба племянника.

— Как ты, Валентин? Жара нет. Болит?

Шагровский облизал пересохшие губы и покачал головой.

— Воды дайте.

После укола и беспокойного сна на заднем сидении выглядел он хуже, чем вечером, когда покинул госпиталь.

Валентин сделал несколько глотков подслащенной воды и откашлялся.

— Не то, чтобы болит. Все ноет. Будто бы у меня внутри кариесный зуб.

— Дай-ка я погляжу… — приказал Кац. — Арин, дай мне шприц.

Повязка была желтоватой, но сухой. Профессор принюхался. Запаха гнили не было, но шов под бинтами выглядел неважно — покрасневший, налитой.

Рувим обработал рану антисептиком, снова закрепил повязку полосками подсохшего пластыря и ловко кольнул Шагровского в живот.

— Жить будешь. Но как только все утихнет, я отдам тебя врачам.

— Все так плохо? — спросил Шагровский.

— Ну, отпевать тебя рановато, еще побегаешь, но с нею, — он указал подбородком в сторону девушки, — на танцы сегодня вечером я бы тебя не пустил. Сколько у нас еще уколов с собой, Арин?

— Три.

— Значит, — констатировал профессор, — на сегодняшний вечер и на завтрашний день. Дать обезболивающее?

— Потреплю пока…

— Хорошо. Арин, сейчас справа будет «МакДональдс». Заезжай на драйв, надо перекусить. Кофе возьми большие. И сок. Денег хватит?

— Хватит, — отозвалась Арин, направляя джип в узкий проезд «Мак-драйва». — Куда потом едем, Рувим?

— Поднимемся на Кармель. Там у меня друг живет.

— Неплохо он живет[78], — заметила девушка.

— Да, уж… Неплохо, — нехотя согласился профессор Кац. — Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмойер — чтоб нам так жить, как здесь страдают.

Он помолчал, пока Арин протирала лицо влажной салфеткой и, глядя на нее, спросил:

— Ты у нас, конечно, красавица, но скажи мне честно — я выгляжу так же?

— Не хочу тебя огорчать, дядя, — отозвался снизу Валентин. — Но в сравнении с тобой Арин только вышла от косметолога…

— Дай мне салфетку, — попросил профессор. — Моя покойная мама, светлая ей память, в таких случаях говорила: «Ты что? С кошками дрался?»

— С кошками? — спросила Арин, подъезжая к окошку заказов. — Профессор Кац, вы себе льстите! Больше похоже на то, что вы попали под автобус. Так что не высовывайтесь — нам еду не продадут и полицию вызовут! Надеюсь, что хоть друг не из пугливых…

— Ох… — выдохнул Рувим с тревогой в голосе. — Не из пугливых. Совсем не из пугливых! А жаль. Всем было бы лучше!

Римская империя. Эфес

54 год н. э.

Иегуда предпочел бы не понимать, что именно происходит в Эфесе, но, к сожалению, за годы странствий он слишком много раз видел, как легко вчерашние друзья и соседи берутся за мечи, чтобы убивать друг друга. Как просто проливается человеческая кровь, и те, кто еще вчера пил вино из одного кубка, делился с ближним солью и хлебом, становились друг для друга хуже диких зверей.

Сначала Мириам бежала, но, как только дорога перестала идти под гору, выбилась из сил. Несмотря на поздний час, на улицах были люди — много людей. Одни, как и Иегуда со спутницей, шли к храму, к пылающим домам, другие спешили прочь. Их пробовали спрашивать, что произошло, но вразумительных ответов не было. Страх перед огнем заставлял эфесцев искать убежища — вонь пожарищ уже перебивала все ночные запахи, и красное зарево тяжело дышало над крышами, озаряя ночные улицы недобрым дрожащим светом.

Но Иегуда не считал пожар самым страшным, что могло грозить городу. Нет, огонь, конечно-же страшный враг, но куда ему тягаться с человеком? Разве пламя может сравниться с людской яростью и жестокостью? Иегуда уже мог расслышать крики, пока еще слабые, но сомнений не было — там, впереди, бесновалась толпа. Этот беспорядочный гул сотен голосов сливался в угрожающий низкий звук, пробирающий до костей, до дрожи в конечностях, и сердце Иегуды охватывала и сжимала, словно щипцами, холодная длань предчувствия. И предчувствие это было по-настоящему страшным.

Первое тело они увидели, войдя в торговые ряды, что шли второю улицей вдоль моря. Человек был все еще жив, хотя Иегуде стало непонятно, как жизнь еще держится в избитом, изломанном существе. Определить возраст мужчины было почти невозможно — он побывал в руках толпы, которая истоптала его, превратив плоть в одну большую рану. Окровавленный кусок мяса, еще несколько минут назад бывший человеком, умирал, лежа у стены, и даже не мог стонать от боли. Расплющенная грудная клетка не давала ему дышать, и он лишь скулил на коротком выдохе, как скулит попавший под повозку пес — коротко и жалобно. Все вокруг него было залито черным — черные потеки в пыли и на грубой, шершавой извести стен, на изгвазданной и порванной в клочья одежде.

Мириам вскрикнула, прикрывая рот ладонью. Двое мужчин, заметив лежащего, припустили прочь быстрым, подпрыгивающим шагом, боясь даже оглянуться. Иегуда закрыл раненого спиной от глаз спутницы, на миг склонился к телу и сделал почти незаметное движение рукой. Раненый умолк.

Этого нельзя было делать. Никак нельзя. По-хорошему, Иегуде не стоило даже приближаться к месту, где он мог попасть в руки властей, не то, что оказывать незнакомому человеку последнее милосердие! Но сделать иначе он не мог. Он сам мог лежать так же: в вязкой от собственной крови пыли, с ребрами, торчащими из тела, словно из разбитого штормом корабля. Он знал, что такое молить о смерти и ждать ее прихода, корчась от боли, что плавит разум, словно солнце — воск.

А так… Одно движение. Всего одно — и человек свободен.

Мириам, казалось, не заметила произошедшего. Или сделала вид, что не заметила.

Все, сказал сам себе Иегуда, достаточно. Не делай глупостей. Он все равно умер бы через пять минут. Я чувствую, что сегодня умрут многие. Помочь всем нельзя, не стоит и пытаться. Мое дело — сохранить жизнь ей. Ей и ее сыну. Их сыну. Это все, что осталось от Иешуа, и Иосиф не должен умереть! Не делай ничего, что помешает сохранить в неприкосновенности их жизни. Важны только они. Все остальное — неважно!

Они вновь бежали вдоль рядов. Справа горел дом и кто-то кричал в нем, то ли от страха, то ли уже от боли. Дым валил из окон, пылали деревянные разрезные ставни, по синему позли черные угольные разводы. У входа кучами тряпья лежали тела — трое, одно женское. В переулке копошилась толпа. Сколько человек — не разглядеть, уж больно густа и непроглядна была тень, накрывшая проход, но явно немало. Выбивали дверь. Разбежаться, чтобы с разгона выбить массивные створки, места не было, бить тараном тоже, и толпа, раскачиваясь, налегала на доски. Дерево скрипело, хрустело, но не поддавалось.

— Дом торговца Хрисиппа, я его знаю. — Мириам задыхалась от усталости. Голос ее дрожал. — Что они делают? Что они творят?

Иегуда на ходу выломал из торгового навеса палку и взвесил ее в руке. Сгодится. Не меч, но лучше, чем с сикой. Надо будет найти оружие по-серьезнее, а пока обойдемся дубиной.

Хуже всего было то, что причина происходящего оставалась непонятна. Кто-то куда-то бежал, кто-то кого-то топтал, горели дома. Страшно и безлико, как осенний прибой, ревела толпа неподалеку, но против кого был обращен гнев озверевших людей, Иегуда понять не мог. Простой здравый смысл подсказывал ему, что двигаться дальше — безумие, он даже порывался сказать об этом Мириам, но видел ее полные отчаяния глаза — и слова застревали в горле.

Улица закончилась рыночной площадью, на которой этим утром торговали рыбацким уловом и зеленью. Над мощеными мостовыми еще стоял крепкий запах требухи и просоленных сетей, из каменных горшков душно пахло рыбьей кровью, и чешуя блестела на камнях каплями воды. Обыкновенно к ночи площадь пустела, чтобы ожить ранним утром, когда с моря вернутся первые лодки и на рынок потянутся покупатели. Сейчас же, несмотря на поздний час, тут было многолюдно. Основные события разворачивались выше, в квартале ремесленников, примыкавшем к храму Артемиды слева, и на улицах, занятых лавками, опоясавших огромное строение. На рыбном рынке суетились те, кто успел уйти от храма до того, как начались беспорядки — те, кому повезло. Испуганные дети, женщины, старики, перепачканные сажей мужчины, все одетые наспех, растрепанные и растерянные, походили на беженцев, каких Иегуда видел в Кейсарии после еврейских погромов — кое-кто даже тащил с собой узлы со скарбом и коз на веревках.

Здесь Мириам с Иегудой натолкнулись на воина из городской стражи — побитого, безоружного (у него отобрали дубинку и сбили с головы шлем), но живого.

— Минеи… — выдохнул он в ответ на вопрос Иегуды. — Это минеи…

— Не может того быть! — быстро сказала Мириам. — Минеи никого не трогают, они мирные люди!

— Ага… — согласился стражник, обиженно сверкая заплывшим глазом. — Мирные… А как же! Едва ноги унес… Ты, госпожа, наверное, еще не видела, что они наверху творят!

— Что творят? Что произошло?

Стражник хлюпнул сломанным носом, утер кровавую соплю грязной ладонью и осторожно потрогал вздувшуюся правую щеку.

— Жгут лавки минеи ваши. Книги жгут прямо у храма. Храм пока не трогают, но порази их Зевс, если захотят…

— Да с чего они стали все жечь? — перебил его Иегуда. — Что случилось?

— С чего, с чего?.. — зло прошамкал тот разбитым ртом. — Вчера лавочники пытались побить их главного… Он опрокидывал столы с товаром, оскорблял Артемис, кричал, что она колдунья и все, кто торгует ее изображениями, — колдуны.

Он нещадно шепелявил, глотая согласные, и морщился от каждого слова — удар явно повредил ему челюсть.

— Побили? — спросил Иегуда, оглядываясь по сторонам.

— Куда там… — ответил стражник, качая крупной лобастой головой, покрытой разводами пота и пепла. — Сбежал, собака! Его люди загородили дорогу, не дали страже его задержать.

Он снова потрогал щеку и скривился от боли.

— Да и задержали бы… Что толку?

— И как его зовут? Главного? — поинтересовалась Мириам неживым голосом.

— Да кто его знает? Кажется, Шаул…

Мириам бросила на Иегуду быстрый взгляд.

— Шаул? — переспросил тот. — Кто такой?

— Какой-то еврейский пророк, — стражник сплюнул темным и смахнул с губ длинную тонкую струйку окрашенной кровью слюны. — Говорят — колдун! Одним словом изгоняющий злых духов.

— Так колдун или пророк?

— Да может, и то и другое! Кто этих евреев разберет? Может, и правда, что колдун… У нас тут каждый десятый колдун или ученик колдуна, или сын… И этот Шаул — он неизвестно кто таков. Слышал только — здешние иудеи его не признают и не любят. Он сначала проповедовал в синагоге, но потом его прогнали. Так он начал проповедовать в схоле[79] у Тиранна. Уже года три, как тут проповедует…

На этот раз уже Иегуда посмотрел на Мириам и переспросил:

— Три года?

— Ага, три! Да я сам ходил его слушал. И жена ходила. Ей рассказывали, что он от бесплодия лечит, так она и пошла… Он в доме Аквиллы остановился, а проповеди свои читал в схоле. Мы до него к самому Балбиллу[80] ходили, а все без толку, только деньги ему отдали…

Чувствовалось, что стражник натерпелся страху и теперь его несло. Он и сам понимал, что его несет, захлебывался в потоке слов, перепачканных кровавой слюной и пересыпанных зубным крошевом, но остановиться не мог. Такое часто случается с людьми, чудом избежавшими смерти.

Гарью тянуло все сильнее и сильнее. Иегуда оглянулся — через проулок, ведущий к Лиману, стал виден дом, около которого пылал костер с человеческий рост. Вокруг огня кружились тени.

— … говорил я ей, дуре, — ныл охранник, — что даром ходим! Говорил! Так нет! К Шаулу потянула!

— Помолчи! — приказал Иегуда, и стражник сразу же умолк, как обрезало, но при этом тихонечко завыл.

Получилось очень жалостливо.

— Благодари Зевса, что жив остался. Кто руководит всем?

— Никто, — выпалил стражник мгновенно, словно ждал вопроса. — Люди сами…

— Так не бывает, — возразил Иегуда, кривя рот. — Когда люди выходят на площадь, это значит, что их кто-то туда послал.

— Шаул сейчас проповедует на Агоре…

— Он призывает делать то, что делает толпа? — спросила Мириам. На ее лице был написан новый страх — страх услышать ответ, который она не хотела слышать. — Это он зовет людей убивать?

— Он не велит убивать, — прошепелявил стражник, и Мириам совсем тихо, с облегчением, вздохнула.

Но тот добавил:

— Он велит жечь книги. Те, кто слушал его, пошли громить лавки с талисманами Артемис. Лавочники и ремесленники бросились защищать свое. Начались драки и, когда мы пытались их остановить…

Стражник осторожно пощупал глубокую багровую ссадину, словно след от удара бича пересекавшую лоб и скрывавшуюся под редкими, мышиного цвета волосами.

— Я ведь не колдун, — сказал он и вдруг всхлипнул. — Я же никого не ударил. Я только просил — расходитесь по домам! Я многих знаю… знал… Зачем убили Паисия? Он не пускал их разграбить лавку, он был в своем праве! И Никифора кто-то ударил до смерти, и Фотина покалечили…

Мириам молчала. Лишь плечи ее поднялись, вдруг стали острыми, и голову она склонила ниже, чем необходимо.

— Нам пора, — сказала она отстраненно, будто не хотела больше ни видеть, ни слышать испуганного стража порядка, будто бы его уже не было рядом. — Пойдем. Я не хочу думать, что с Иосифом что-то могло случится. С ним все в порядке.

Иегуда кивнул, хотя опыт говорил ему, что в тот момент, когда толпа выходит на охоту, никто не должен чувствовать себя в безопасности. Впереди бесновались обычные люди, которые еще недавно ходили в Эфесский храм, пользовались услугами предсказателей и гадалок, приносили жертвы богине-охотнице, издревле охранявшей Эфес от пиратов, болезней, войн и других несчастий, покупали амулеты и талисманы, ставили в комнатах маленьких мраморных и деревянных Артемис, надеясь, что богиня принесет им здоровье, богатство и удачу. Теперь эти обычные люди, те же, что и неделю назад, но со сверкающими новой верой глазами, деловитые, как муравьи, тащили на Агору для сожжения кто свитки книг, кто статуэтки Артемиды, крушили лавки соседей, и отчаянно, до смерти били тех, кто пытался им помешать…

Отсюда до Агоры было подать рукой: несколько кварталов на юг по улице Куретов.

— Где живет Иосиф? — спросил Иегуда, шагая рядом с Мириам.

Навстречу им бежали горожане, но по направлению к главной площади Эфеса катилась не менее многолюдная толпа — и те, и другие поглядывали друг на друга с недоверием и страхом, а кое кто и с тяжелой, голодной злобой. Одеты люди были разношерстно — ветхие кетонеты соседствовали с яркими туниками, а дорогие сандалии состоятельных горожан пачкала та же пыль, что и грубые калиги мастеровых.

— Рядом, — бросила Мириам через плечо, явно не желая напрямую смотреть Иегуде в глаза.

Они миновали вскарабкавшиеся по склону холма дома местных богатеев — в окнах городских поместий тревожно бился неяркий свет ночных лампионов, по белым стенам плясали алые отблески близких пожаров. Со стороны порта ночной ветерок доносил неприятный гул сотен голосов. Там тоже дрались, но пока ничего не горело. Залив тонул в ночной тьме, которая над морем была непроглядна и черна, как чернила каракатицы.

Перед Агорой Мириам свернула с проспекта на боковую улочку, небольшую и узкую. Здесь тоже порезвились бунтующие, но мертвых тел не было видно. Или до смертоубийства дело не дошло, или тела спрятали, что, впрочем, было маловероятно — до сих пор покойников с улиц никто и не пытался убрать — боялись.

Выбитые двери, разломанная садовая мебель, разбросанные вещи, ломанные прилавки и разграбленные кладовые. Город становился страшен. Благополучие, ленивое довольство и сытость, бросавшиеся в глаза Иегуде с первого дня пребывания в Эфесе, были сметены, словно мусор, за несколько часов. Мирный, заплывший жирком полис мгновенно задымился, заискрил, будто трут, раздуваемый сквозняком, а ведь причиной были всего-навсего призывы немолодого минея, призвавшего хранить чистоту новой веры со всем возможным пылом души.

Мириам уже не шла, а стремительно бежала, и платок соскользнул с ее головы, превратившись в шарф, волосы растрепались на ветру. На осунувшемся лице рассыпались красные пятна нервного румянца. Под сверкающими глазами легли темные тени. Иегуда старался не отстать от нее — он внезапно понял, что, оторвавшись, она мгновенно затеряется в лабиринте дворов, двориков, улочек, садиков и найти ее в этом хаосе будет просто невозможно. Уже в двух шагах разглядеть что-либо мешал дым, густой, пахнущий горелой свиной щетиной. Несколько раз они с трудом продрались через группки перепуганных людей, бегущих навстречу, а через сто шагов лицом с лицу столкнулись с теми, кто сейчас хозяйничал на улицах. Это были небогато одетые эфесские граждане, обычные горожане. Не исчадья с окровавленными клыками, не звери — люди! Их продвижение через квартал отличалось необычной целеустремленностью — так настойчиво косяк дельфинов преследует стайку рыб, рвущихся к спасительному мелководью.

Они шли к Агоре — туда, где уже горел костер из книг, где на ступенях эфесского Форума стоял человек, воспламенивший их сердца свой речью — Шаул.

Иегуда много слышал о нем: член Большого Синедриона, влиятельный иудей из богатой семьи, родившийся в Тарсе и вначале обучавшийся под рукой самого мудреца Гамлиэля[81], а потом получивший прекрасное образование в греческих полисах, в лучших из философских школ, вернувшийся в Ершалаим и очень быстро ставший одним из самых влиятельных лиц в столице.

Ходили слухи, что мгновенному возвышению он был обязан влиянию отца и, в особенности, своему первому учителю рэбу Гамлиэлю, но так говорили о нем либо недоброжелатели, либо те, кто его плохо знал. Конечно же, происхождение всегда и везде значило очень много, но далеко не всего можно было добиться происхождением — Иегуда убедился в этом на собственном опыте. Более того, множество сыновей из семей, составлявших торговую и религиозную славу Иудеи, были способны лишь тихо пребывать в родительской тени, пользуясь благами, которые давали им деньги и положение родственников.

Шаул же был не таков!

Место, которое он занял в Ершалаиме и Синедрионе, было завоевано в жарких богословских спорах с мудрецами, и в спорах этих Шаулу не было равных. Ему принадлежали многие решения Синедриона, пошедшие на благо городу. Не страдая ложной скромностью, Шаул никогда не стеснялся напомнить окружающим о том, кто именно претворил полезные идеи в жизнь, потому что между благими намерениями и благими делами слишком часто пролегает глубокая пропасть.

Он легко и толково управлял делами семьи, преумножая богатства своего рода день за днем, а еще умел вовремя дать нужный совет посторонним: кого-то придержать, кого-то, наоборот, подтолкнуть осторожно, но настойчиво, и советы его, в основном, шли людям на пользу.

Своим поведением Шаул снискал благосклонность не только мудрецов-богословов, толкователей Книги, но и у купцов и ростовщиков, чье слово в обществе тоже весило немало. Сделанного им с лихвой бы хватило, чтобы остаться значимой фигурой среди ершалаимской знати до конца дней, но он прославился еще и тем, что жестоко и успешно преследовал тех соотечественников, кого считал опасными для религии отцов, а к таковым он причислял и минеев, отпавших от веры во имя ложного машиаха.

С ними он был не просто жесток, а изобретательно жесток, как бывает жесток с женщиной обманутый ею муж, и, вдобавок, упорен, словно египетский охотничий пес, идущий по кровавому следу. Он обладал воистину удивительным нюхом и выслеживал своих жертв, где бы они ни прятались.

Не спасали ни пещерные алтари, которые отпавшие сооружали для молитв в отдаленных окрестностях Ершалаима, ни тайные сборы для бесед о Иешуа в домах назареев, о которых не знали непосвященные.

У Шаула везде были свои уши и глаза, а еще деньги, чтобы их оплачивать. И шпионы Синедриона, потерявшие за последние годы навыки и авторитет, вдруг воспарили духом и принялись за работу с давно позабытым рвением.

Иметь могущественного врага — это плохо. Иметь могущественного и умного врага — во много раз хуже. Шаул был очень умным врагом. Назареи боялись его до трепета — говорили, он поклялся очистить от них Ершалаим, а потом всю Иудею. Но прекрасно зная, что сказать всегда легче, чем сделать, он все же погорячился.

Нельзя испугать смертью тех, кто верит, что смерть — начало новой жизни. Нельзя испугать муками тех, кто уверен, что муки принесут ему вечное блаженство. Чем больше он преследовал отпавших, чем жестче карал за принадлежность к секте, тем больше людей искали себе место среди последователей Иешуа.

Та благородная покорность судьбе, с которой минеи сносили гонения, делали их едва ли не героями в глазах окружающих. Из сочувствия рождалось любопытство, из любопытства — познание, а потом и вера. Каждое новое изгнание, новое преследование или смерть вызывали лишь новую надежду на воскресение. Разрушить эту цепочку было невозможно. Ну, почти невозможно.

Шаул прекрасно понимал это, но все же пытался одолеть страшного своей покорностью врага. Именно он настоял на том, чтобы назарея Стефана прилюдно побили камнями, и Синедрион проголосовал, несмотря на протесты учителя Шаула — мудрого Гамлиэля. И Стефана забили камнями. Он не сопротивлялся, не пытался даже заслониться — только молился, упав на колени, пока не рухнул ниц с разбитым черепом. Сам Шаул камней не бросал. Стоя в стороне, смотрел на казнь и разгоряченных палачей с холодным, ничего не выражающим лицом — без радости, без удовлетворения и без сочувствия. Когда же мертвый Стефан рухнул ничком и мозг его выплеснулся на землю, Шаул отвернулся и ушел прочь.

Вскоре после казни врага Шаул попросил Синедрион отправить его в Дамаск, дабы и там подвергать гонениям назареев, отпавших от веры предков, и Синедрион ему такое разрешение дал. Ершалаимские минеи возблагодарили Господа за то, что их мучитель покидает город, но даже самые прозорливые из них не предвидели того, что произошло впоследствии.

Случившемуся нельзя было найти объяснения, а то, чему нет объяснения, люди привычно называют чудом. Говорили, что перед отъездом Шаул провел ночь в доме рэба Гамлиэля, и это повлияло на его решения, но, кто знает, правда ли это? Зато правдой было то, что из Ершалаима в Дамаск выехал один Шаул, а приехал в Сирию — совершенно другой.

Прибывший в Дамаск человек оказался болен и безумен от страшного лихорадочного жара. Лицо его было покрыто струпьями, глаза гноились так, что глазные впадины покрылись коркою коросты почти до бровей. Он бредил, говорил то на греческом, то на арамейском, потом внезапно переходил на латынь, а иногда и на вовсе незнакомые окружающим наречия. Его трясло и тошнило даже от глотка воды, скручивало судорогами, и смерть больного казалась неизбежною, но он все-таки остался жив. Еще неделю он проплавал в луже собственного холодного пота, отказываясь от еды, и только пил жадно и много. Его рвало водой, но он упорно заливал ею желудок до тех пор, пока рвота не прекратилась. Потом перестали гноиться глаза, и через несколько дней Шаул смог подняться и снова увидеть солнечный свет.

Причина возникновения его болезни осталось непонятной, также, как и причина чудесного выздоровления, что дало повод для множества разговоров по этому поводу. Минеи, например, рассказывали, что по дороге в Сирию Шаул видел воскресшего Иешуа, говорил с ним и был лишен зрения за злые дела в отношении его последователей, после чего уверовал, что Назарянин — мессия, и тут же прозрел. Это подтверждал и сам прозревший — подтверждал самолично, выступая с рассказами о своей встрече с га-Ноцри, о болезни и исцелении в самых больших синагогах Дамаска.

Иегуда ни на секунду не верил ни в саму чудесную встречу, ни в историю с исцелением, но не верить в невероятное превращение Шаула из врага и гонителя назареев в горячего проповедника их идей он не мог. Вся жизнь новоявленного шалуаха[82] из Тарса, (который теперь назывался не только Шаулом, но и своим вторым именем, латинским, полученным при рождении — Павел) после его приезда в Дамаск была посвящена служению учению, которое он некогда клялся уничтожить.

В жизни бывало всякое.

Иегуда мог рассказать много историй, в которых жизнь превращала вчерашних врагов в преданных друг другу до самой смерти союзников, а близких друзей — в отчаянных противников, готовых грызть ближнего с животной яростью! Но чудес не бывает и у всякого преображения есть свои причины. Причины метаморфоз, случившихся с Шаулом после Дамаска, оставались для Иегуды тайной — ему не хватало воображения, чтобы представит себе пропасть, через которую тому пришлось перепрыгнуть, чтобы проникнуться чужой верой. До тех пор, пока га-Ноцри был жив, его дар убеждения, обаяние, ораторское мастерство могли привлечь к учению кого угодно, даже такого, как Шаул. Но Шаул никогда не говорил с живым Иешуа… Однако, он стал тем, кем стал, вопреки тому, кем был большую часть жизни.

Бывшие соратники возненавидели его за отступничество, бывшие жертвы не доверяли по понятным причинам, но время шло, а служение Шаула было так значимо, что постепенно даже Кифа и Иоханнан отошли для минеев на второй план.

Имя Шаула из Тарса гремело по всей Малой Азии. Он проповедовал учение Иешуа в греческих полисах и киликийских городах, он жил в пути, пересекая моря, переходя пустыни, преодолевая горы, годами не зная собственного дома — галеры, постоялые дворы, жилища друзей и новообращенных служили ему временными пристанищами.

Он проповедовал везде, где останавливался хотя бы на день, и новая церковь прирастала этими трудами. Правда, Иегуда не стал бы утверждать, что между учением Шаула и учением га-Ноцри нет разницы, но что толку говорить об этом, если сотни новых посвящённых пришли к назареям после проповедей Павла? Шаул, Кифа, Иаков, Иоханнан — ни один из них не был таким, как Иешуа, но сам га-Ноцри умер уже более двадцати лет, и большинству тех, кто уверовал в него, было невдомек, что разница существует. Забвение настигает и пророков, и упаси Бог им узнать, что в результате выросло из их учений.

За много лет пути Шаула и Иегуды ни разу не пересеклись. Это не было случайностью. Тропы, которые выбирает мертвец, не должны пересекаться с дорогами тех, кто может вызвать его из небытия.

Для Шаула га-Тарси Иегуда был мертвым предателем, разложившимся трупом, провисевшим в петле несколько дней до тех пор, пока его не нашли. И собирался оставаться таковым и впредь. Но любопытство…

Любопытство!

Оно толкало Иегуду подойти поближе, посмотреть в лицо тому, кто теперь стал голосом Иешуа. И, впервые видя в двадцати шагах от себя человека, о котором он так много слышал, Иегуда пытался понять… Нет, даже не понять — почувствовать — каков он, Шаул, самый влиятельный шалуах Сына Человеческого? Мириам спешила пересечь Форум неузнанной, наклонив голову и прикрыв лицо платком, и Иегуда, не сбавляя шага, следовал за ней, скользя взглядом по скуластому бритому лицу Шаула, хищноносому, тонкогубому, с пугающе густыми широкими бровями под большим, с огромными залысинами, лбом. Его можно было бы назвать некрасивым, но черные выпуклые глаза — блестящие, умные, живые — преображали апостола из Тарса, предавая мелким чертам неожиданную, почти эпическую значимость. В нем было что-то жертвенное, трагическое и Иегуда на секунду увидел в багровом дрожащем тумане обезглавленное тело Шаула, лежащее в грязи на площади, раскачивающуюся от возбуждения толпу, гудящую, жадную, слюнявую… Тела незнакомых людей, распятые на крестах, но почему-то вверх ногами, с налитыми багровой кровью лицами, и голову Шаула в луже — синюшную, истоптанную, с рваными щеками, раззявленным ртом и висящими вокруг ранней плеши мокрыми волосами…

Представил — и содрогнулся.

Сейчас Шаул стоял на возвышении, над толпой, которая ему внимала, но в глаза все равно бросался его невысокий рост, узковатые плечи (одно чуть выше другого) и тонкие кисти, которыми он взмахивал во время речи, словно актер, декламирующий одну из греческих трагедий. Эти летающие кисти завораживали не хуже, чем голос апостола — густой, низкий, сильный, совершенно не соответствующий сложению и внешности этого тщедушного человека, но удивительно подходящий к его излучающим силу глазам.

Иегуда поймал себя на том, что совершенно не разбирает отдельных слов, но смысл речи Шаула ему понятен. И он готов слушать эту речь, как и люди, собравшиеся на Форуме. Слушать и внимать.

Они с Мириам пересекали площадь наискосок, прорезая неплотную толпу. Та не стояла: люди в ней двигались, переходили с места на место — кто по одному, кто небольшими группами. И движение скрывало движение… С того места, где стоял Шаул, он должен был видеть не отдельных слушателей, а колышущееся озеро и голов и плеч, но Иегуда почувствовал, что именно его со спутницей острый взгляд проповедника выделил в толпе. Ощущение чужого внимания было настолько явным и неприятным, что Иегуде захотелось сжаться, и он невольно пригнулся, убыстряя и без того стремительный шаг.

Вот сейчас оратор поднимет свою тонкую, узкую, как клешня кисть, укажет на них хрупкими, словно у молодой девушки, пальцами… Голос его зазвучит громче, и в нем птицей, попавшей в силки, забьется недобрая тревога. И это звенящее чувство передастся каждому, стоящему на Форуме, и толпа повернется вслед за указующим перстом, вопьется взглядами в бегущих через площадь чужаков…

А что толпа делает с теми, кого посчитала врагами, Иегуда видел буквально несколько минут назад.

Но они нырнули в спасительный переулок, Форум остался позади, а толпа, — о, спасибо тебе, Всемогущий! — так и не повернулась. Иегуда ощутил, что его отпускает, вот только кетонет за несколько секунд стал влажным от холодного, пахнущего страхом пота.

Как оказалось, от площади до дома, куда они спешили, оставалось всего несколько минут ходьбы. Тут стояли жилища серебряных дел мастеров — добротные, аккуратно выбеленные, с пристройками, в которых располагались литейные — здесь в тиглях плавили металл для статуэток, украшений и амулетов. Дома окружали высокие, в три человеческих роста, стены, ворота из доски в три пальца толщиной, навешенные на мощные кованые петли, надежно закрывали внутренние дворы от постороннего взгляда. Очень часто возле ворот виднелись окошки лавок, но сейчас они были закрыты.

Даже здесь не обошлось без разрушений. Толпа разнесла в щепу несколько дверей, кое-где стены были закопчены, во дворах что-то горело, распространяя вокруг невероятно неприятный, острый запах — в одном из таких домов громко и отчаянно плакала женщина.

Глава 17

Израиль. Хайфа

Наши дни

— Ты что? Под поезд попал?

— Видишь ли, Марина…

— Тебе надо к врачу! Арик! Вызывай скорую…

— Не надо скорую, Марина!

— У тебя сломан нос, Рувим! У тебя кровоизлияние в правый глаз! У тебя опухшая скула и, возможно, повреждена челюсть!

— У меня еще и жопа прострелена, — признался Рувим. — Шатаются четыре зуба в нижней челюсти. Ушиб голени и, скорее всего, треснули два ребра справа. Скорая с ума сойдет! Но и это еще не все — в машине у меня раненый, которого мы вчера выкрали из «Йосефталя». И девушка с простреленной рукой и побитая, почти как я… Арик, не надо никого вызывать!

— Может быть, вызовем психиатрическую? Чем ты теперь занимаешься, Рувим? — спросила Марина, делая знак мужу не двигаться с места. — Ты же археолог, вроде? С мумией подрался? Или на тебя напали расхитители гробниц?

— Что-то вроде того… Марина, а в доме нельзя поговорить? И машину к вам в гараж поставить…

— Следующей просьбой будет переночевать в нашей спальне?

— Мне бы не хотелось тебя пугать, но если машина останется снаружи, расхитители гробниц заявятся к вам в гости.

— Ты это серьезно?

— По-моему, мое лицо, ребра и даже задница доказывают мою серьезность.

— Тебе действительно прострелили задницу, Кац? — спросила Марина, морщась с некоторой брезгливостью. — Необычное для тебя ранение… Ты бежал?

— Я лежал, — пояснил Кац. — Уж поверь, это не так весело, как тебе кажется. Или ты предпочла бы, чтобы мне отстрелили что-нибудь другое? Я понимаю, что теперь это тебе уже все равно, но все же… Арон, пожалуйста, прояви решимость! Пока мы здесь препираемся, освободи место в гараже!

Арон по инерции сделал шаг, но супруга посмотрела на него мимолетно, да так, что он замер, как вкопанный.

Марина Криницкая была женщиной харизматичной. Люди, которым она нравилась, называли ее красавицей. Те, которым она не пришлась по душе, при этом недоуменно пожимали плечами. На самом деле, внешне госпожа Криницкая была «на любителя» — именно такой тип с юмором называют «сиськи на ножках». Небольшого росточка, энергичная, резкая, умная и чрезвычайно едкая, Марина пользовалась неизменным успехом у мужчин разного возраста, а также семейного и социального положения. Женщины ее почему-то недолюбливали. В Израиль она попала в 1977 году, вместе с родителями — одними из тех немногих, кто действительно выехал из СССР на Землю Обетованную, а не транзитом через Вену и Рим в Штаты. У тринадцатилетней девочки были способности к языкам и точным наукам, через несколько лет Криницкая владела ивритом, арабским, персидским, курдским. Английский, который она освоила еще в спецшколе в Киеве, а также русский и украинский в счет не шли. Школу Марина легко закончила в первой пятерке по успеваемости. Внушительный бюст, выросший тут же под ярким южным солнцем, и солидный багаж знаний в сочетании с развитым интеллектом создавали у окружающих когнитивный диссонанс. Мужчины терялись из-за неспособности выбрать правильную линию поведения в общении с этой женщиной, и инициатива сама по себе доставалась юной Марине Криницкой, можно сказать — падала к ней в руки. А уж она знала, как использовать преимущество!

После призыва в армию Криницкая, как полиглот, сразу же оказалась в одном из подразделений контрразведки, занимавшимся перехватом радиосообщений, успешно отслужила положенное, вернулась к учебе, а после окончания университета оказалась в Моссаде, уже как дипломированный специалист-переводчик, при чине и регалиях. Ее знания, усердие и честолюбие были оценены настолько высоко, что многие сотрудники противоположного пола и мечтать не могли ни о таких деньгах, ни о таких прыжках по служебной лестнице.

Ко времени своего второго пришествия на госслужбу она успела трижды выйти замуж и дважды развестись, ни разу не поменяв фамилию. Бывшие мужья о совместной жизни с ней говорить отказывались — наверное, были полны впечатлений, но умудрились подружиться между собой и их неоднократно видели вместе целенаправленно надирающимися в окрестных барах. Побывать супругом Криницкой оказалось тяжелым испытанием для мужского самолюбия, и не потому, что Марина оказывалась плохой женой, а потому, что мужчина в браке должен понимать, что у него есть яйца — не в физиологическом, а в сакральном смысле этого слова. Рядом с Криницкой можно было чувствовать себя самцом, а вот мужчиной…

С этим случались сложности.

Когда судьба столкнула Марину с Рувимом Кацем, она была не замужем в третий раз. Тогда Рувим был не профессором, а офицером подразделения 269 — удачливым, жестким, сравнительно молодым. От соприкосновения двух таких характеров не могли не полететь искры, и они полетели фонтаном.

Роман офицера Саерет Маткаль и переводчицы Моссада проистекал бурно, напоминая больше танковое сражение или рукопашный бой, чем попытку построить семейные отношения, но, несмотря на это, продлился несколько лет. За время тесного общения стороны в борьбе за первенство истощили физические и моральные силы, и в тот момент, когда Криницкая решила сдаться в плен единственному мужчине в ее жизни, выяснилось, что капитулировать уже не перед кем. Рувим устал первым и оборвал бой своим стремительным отступлением, так и не сообразив, что практически уже мог наслаждаться победой.

Роман послужил для обоих уроком. Рувим научился держать дистанцию во взаимоотношениях с женщинами так незаметно и искусно, что с тех пор ни разу и не задумывался о браке. Марина же, напротив, поняла, что жить надо не с образцом мужественности, уровень тестостерона в крови которого вызывает оволосение даже на мочках ушей, а с символом покорности, что хоть и скучно до зевоты, зато надежно и беспроблемно.

Так в жизни Криницкой появился четвертый и пока последний муж — Арон Флейшер, прекрасный врач, прекрасный человек и отец. Первый мужчина в ее жизни, которого не угнетали ни ум жены, ни ее характер, которому и в голову не приходило меряться с ней…

Ну, в общем, понятно чем.

Что казалось особенно странным — профессор Кац и госпожа Криницкая (фамилия Флейшер ее не соблазнила) сумели сохранить дружеские чувства, не превратив многолетний роман, в котором, кстати, не обошлось без приятностей, в выжженное поле битвы. Поздравляли друг друга на праздники телефонными звонками, очень редко — раз в пару лет — могли пообедать вместе, когда Рувима забрасывало в Хайфу, Марину — в Иерусалим или Тель-Авив.

Значительно чаще общались в Сети — хоть интересы профессора давным-давно вышли из военной сферы, а Криницкая была чрезвычайно далека от проблем археологии и истории. Мировая Сеть соединяла их на время, как некий общий знаменатель, то и дело заставляя соприкасаться друг с другом по самым разным поводам.

Сама судьба, некогда бросившая Каца и Криницкую в объятия друг друга, не давала им забыть о существовании давно умершей (или не умершей?) любви. И сегодня, когда Рувим поднял чету Криницких-Флейшеров с постели в неурочный час, Марина не столько удивилась, сколько обрадовалась. Арон же (по вполне понятной причине!) появлением профессора восхищен не был, но из врожденной интеллигентности не только не попытался вытолкать Каца взашей, но и изо всех сил изображал сдержанную радость.

— Кац! — сказала Криницкая, грозно поведя грудью. — Куда ты вляпался? Что это за странные намеки? Какие гости? Мы в Хайфе, а не в Хевроне! Ты ничего не перепутал?

— Мариночка! — попросил профессор почти нежно, — скажи Арону, чтобы он убрал машину с улицы! Он может ее закопать у тебя на клумбе, но это долго! А с каждой минутой вероятность того, что я принесу к тебе в дом неприятности, увеличивается. Это никому не надо, а тебе в первую очередь… Делай, пожалуйста, что я говорю… Я не шучу! Я никогда не был так серьезен! У нас нет времени восхищаться ни твердостью твоего характера, не размером бюста! Он по-прежнему бесподобен, но, РАДИ БОГА, ПОСТАВЬ ДЖИП В ГАРАЖ!

В голосе его явственно прозвучала металлическая нотка, словно кто-то бросил монету в железную кружку.

— Арон… — позвала Криницкая мужа, не сводя при этом взгляда с лица Каца. — Выгони на улицу мой «лексус», пусть станут на его место. — Если это розыгрыш, Рувим, то ты великовозрастный идиот. Если это не розыгрыш, то почему ты еще не вызвал спецназ?

— Когда я позвал на помощь спецназ, то в Иерусалиме едва не стало одним кварталом меньше. Ты слышала о перестрелке на рынке?

— Да! Это ты?!

— Это в меня. Вернее, в нас…

— И вчерашний госпиталь в Эйлате… Рувим, ты взорвал «Йосефталь», чтобы выкрасть оттуда этого раненого?

— Мне приятно, что ты обо мне так хорошо думаешь, но, Марина, я даже в молодые годы старался взрывать только по необходимости. Те, кто может явиться в гости стреляли в палату, где лежал мой племянник. Это он в машине. Он и моя ассистентка.

— Постой, постой… Это о них передавали по всем каналам? В связи с терактом в «Царице Савской»?

— Послушай, — сказал Кац устало. — Я, конечно, далеко не всегда говорил тебе правду, но сейчас… Этого не рассказать в двух словах, в это трудно поверить, но за нами идет настоящая охота. Виной всему — древняя рукопись, которую мы нашли во время раскопок на Мецаде. Погибло много людей, Марина. Я не знаю, кому и зачем это нужно, но даже в Израиле у тех, кто хотел нас убить, была поддержка.

— И где рукопись? Могу я на нее посмотреть?

— Ее нет. Мой племянник, Валентин, потерял ее в пещерах под Иудейской пустыней во время наводнения.

— О, господи! — Криницкая посмотрела на Рувима с жалостью. — В пещерах. После наводнения. Рукописи древние. Теракты. Ты возомнил себя Индианой Джонсом, Кац? На кого ты похож? Побитый, грязный, и еще этот неподобающий возрасту и ученой степени хвост! Ты так и не смог повзрослеть! Я правильно сделала, что тебя бросила!

Огромный, как сарай, «Патфайндер» едва втиснулся в гараж на место компактного кроссовера. Арон припарковал «лексус» на площадке перед домом и принялся помогать Арин выгружать Шагровского с заднего сидения джипа.

— Ну, — сказал профессор миролюбиво, — это еще вопрос, кто кого бросил. Ты зря иронизируешь, иногда правда бывает настолько невероятна, что легче соврать, чтобы тебе поверили…

— Так ты врешь?

— Не тот случай. В доме есть оружие?

— Конечно. Я же израильтянка!

— Ты, прежде всего, бывший сотрудник Моссад. Пойдем в дом. Моему парню надо лечь.

— Девушка тоже твоя родственница?

— Моя ассистентка…

— Хорошенькая для умной ассистентки. Потянуло на молоденьких, Кац?

— Ты когда-нибудь смиришься с тем, что ты не единственная умная и красивая женщина на свете?

Криницкая фыркнула.

— Я все равно красивее и умнее всех. Жаль, что ты до сих пор этого не понял!

— Расскажешь об этом Арону. Ему нужнее, — съязвил профессор, возвращаясь к джипу. — Вера в то, что жена — само совершенство, чрезвычайно укрепляет брак, хотя ослабляет ум, во всяком случае так говорил мой русский друг Беня Борухидершмойер. Главное твое достоинство, Криницкая — чудесный характер. У тебя даже рыбки в аквариуме должны плавать по согласованию с тобой…

— У нас нет аквариума.

— Да? — осведомился Кац. — Действительно, нет? А рыбки плавают?

Он порылся в чреве «ниссана» и извлек из салона короткоствольный автомат, давеча отобранный у охраны госпиталя.

— Нашему роману всегда не хватало этакого киношного боя, Марина. Такого, чтобы я на белом коне, да ты в костюме медсестры…

— Ну, костюм медсестры можно купить в паре кварталов отсюда, — ехидно сообщила Криницкая. — Вот насчет коня я не уверена…

— Ничего, что я здесь? — поинтересовался не без иронии Арон. — Рувим, парень твой мне не понравился. Я его осмотрю сейчас, но, похоже, ему срочно надо в госпиталь.

Они вошли в тенистый дворик, засаженный деревьями и цветами так, что у гостя создавалось впечатления попадания в джунгли.

— Я его только вытащил из «Йосефталя», — сказал профессор Кац. — Ему нельзя в госпиталь. Убьют.

— А умереть от перитонита ему можно? — спросил Флейшер. — На самом деле, при ранении в живот шансы встретиться со Всевышним достаточно велики. Ты же воевал, сам знаешь.

— Сможешь продержать его еще 24 часа?

— Скажу после осмотра. Что ты колол?

— Аугментин, по 500 миллиграммов три раза в сутки.

— Сам додумался или подсказал кто?

— Был там хороший человек, твой коллега. Собрал нас в дорогу.

— И обезболивающие дал?

— Конечно.

Марина еще раз с сожалением оглядела Каца и заметила:

— Его бы самого залатать нелишне, Арон. Физиономия у него — хоть святых выноси! А твой нос, Кац — это мечта антисемита! Самый большой нос в Израиле, гарантирую!

— Это еще что! Видела б ты мой тыл!

Криницкая фыркнула.

— И не мечтай — смотреть не стану! Ходить — ходишь, значит тылу больше обидно, чем больно!

— То есть твоего сочувствия я бы дождался, только если бы мне оторвало ноги?

— Это вряд ли, — поделился сомнениями Флейшер. — Мог бы и не дождаться! И я бы на твоем месте не каркал. Вдруг накличешь?

— Арин обязательно посмотри, дружище, — попросил Рувим. — Ей тоже досталось. Рука прострелена, но вроде начала подживать. По касательной черкануло, сквозная, и кость целая…

— Еще немного, и сможешь преподавать полевую хирургию, — улыбнулся Арон. — Опыт уже есть.

— Я бы его даром отдал, этот опыт! — отмахнулся профессор в сердцах. — Я думал, что все — с игрой в войну покончено, и на тебе! А ведь это не война. Нет фронта. Нет официального врага. И вообще непонятно, кто враг. И почему моих ребят-археологов постреляли в мирное время. Ладно, ребята! Я умоюсь, можно?

— Можешь даже душ принять, — милостиво разрешила Марина. — Мне точно никуда не звонить?

— Если у тебя нет желания посмотреть, как мы умрем — то лучше не стоит.

— У тебя паранойя, Кац!

— Конечно, — согласился профессор. — Моя паранойя ко мне вернулась! Я люблю свою паранойю! И знаешь, почему? Потому что именно благодаря ей мы до сих пор живы.

* * *

Телефон зажужжал и медленно пополз по исцарапанной деревянной крышке стола, мимо чашки с кофе. Татуированный смахнул его со стола уверенным, мгновенным жестом, словно поймал муху.

— Да, — сказал он в микрофон.

Сидящие напротив него «чистильщики» превратились в слух, но не могли уловить ни слова. В трубке что-то булькало и гудело.

— Понял. Высылайте.

Теперь запищал смартфон, лежащий рядом, и на его экране возник фрагмент гугловской карты.

— Это точно? — спросил тот, кого называли Поль. — Вот и отлично. Кто хозяин дома? Что по нему у нас есть? То есть — гражданский? Это еще лучше. Да. Спасибо. Естественно.

Поль отключил мобильный, допил кофе, пахнущий арабскими пряностями, и сказал, обращаясь к попутчикам:

— Есть адрес. Хозяин дома — врач. Скорее всего, им нужна медицинская помощь. Это рядом, можно ехать. Штурмовать не надо. Их выкурят без нашего участия. Ваша задача показать, что снайперами вас назвали не по ошибке. Какие будут соображения?

* * *

В нескольких кварталах от того места, где завтракала кофе и чудесными пончиками с джемом пара ликвидаторов и специалист по обеспечению, для утренней трапезы остановились два минивэна фирмы «Фольксваген».

Вышедших из микроавтобусов людей трудно было назвать выделяющимися — обычные посетители небольшой арабской закусочной, сравнительно молодые люди: самому старшему было едва за сорок, самому молодому — лет двадцать пять-двадцать семь.

Сели трапезничать в закрытом зале, говорили негромко, вполголоса.

Когда у одного из них, невысокого крепыша с рябым лицом и глазами навыкате, зазвонил телефон, разговор стал еще тише.

— Да, — сказал Рябой, вытирая бумажной салфеткой рот. — Конечно. Высылай.

Он достал из кармана смартфон и тут же экран аппарата зажегся, демонстрируя карту.

— Понял, — подтвердил Рябой. — Едем. Там народу много? Ага. Буду готов за полчаса.

Он повесил трубку и сказал самому старшему по возрасту (тот сидел напротив Рябого и смотрел на командира преданными глазами):

— Звони ребятам, пусть подвозят железо. Нам пора.

* * *

Зайд не слышал всего разговора, но последнюю фразу его натренированный слух все же уловил.

— … путь подвозят железо. Нам пора.

Они с Якубом сидели на веранде той же закусочной, возле которой припарковались микроавтобусы с боевиками, и пили заварной кофе, делая вид, что, кроме прекрасного утра и крепкого, пахнущего кардамоном напитка, их ничего не интересует.

— Это они, сын… — сказал старый бедуин негромко. — Я не ошибся. Спокойно ждем, пока они сядут в машины, а потом — падаем на хвост. Им нужно будет время для того, чтобы организовать атаку, значит, и мы успеем занять позиции.

— Хорошо, отец, — согласился Якуб, щурясь на солнце, как пригревшийся кот.

Он положил под язык еще один кубик коричневого сахара и с доброжелательной донельзя улыбкой проводил взглядом прошедшего мимо боевика.

— Жаль, что их много, иначе можно было бы закончить все прямо здесь.

Зайд покачал головой.

— В нашем деле нельзя торопиться. Если ошибка убьет только нас — это полбеды, но она может стоить жизни тем, из-за кого мы сюда приехали. И как тогда мы оправдаемся перед Аллахом и людьми? Сегодня хороший день, Якуб. Сегодня я смогу вернуть своему командиру долги. Не все, конечно, но большую часть. И эта мысль мне очень приятна!

— Вот чего я не пойму, отец, — спросил Якуб задумчиво, — так это почему ты так торговался за квадроциклы с человеком, за которого готов рискнуть жизнью?

— Бизнес — это бизнес, Якуб, — сказал бедуин невозмутимо. На его лице не отражалось ни капли смущения. — Когда б это я упустил возможность заработать пару лишних шекелей? Так что одно другому не мешает…

Римская империя. Эфес

54 год н. э.

Дом Иосифа оказался не очень большим, в ряду купеческих жилищ ничем не выделяющимся.

Дверь из старого бруса пытались рубить, но дерево оказалось настолько прочным, что попытки нападавшим пришлось прекратить — в двух шагах от входа лежал обломок топорища. Залезть на стену, опоясывающую строения, не получилось, скорее всего, толпа с руганью отхлынула и понеслась дальше в поисках более легкой добычи. Мириам, добежав до дверей, застучала кулаками по серым от времени брусьям, но кричать и звать сына не стала — слишком много лишних ушей было вокруг.

Иегуда стоял за ее спиной и ждал, пока дверь приоткроют, чтобы запустить их в дом. Он понимал, что самое страшное уже случилось — в эту ночь погибли те, кому не повезло. Толпа, возможно, и не собиралась никого убивать, но кто-то толкнул будущую жертву, кто-то ударил… Кровь пьянит, и те, кто при обычных обстоятельствах не пнет даже бродячего пса, вполне способен за компанию затоптать беременную женщину. Но бунт должен был захлебнуться — для того, чтобы он имел успех, нужен не один вожак, нужна организация. Десятки, а то и сотни людей, каждый из которых выполняет свою работу. Толпа не способна на длительные действия, порывом и массовым безумством нельзя заменить продуманный план. И еще — нужна цель. Не человеческой массе, нет — ее вожакам. Например — захват власти в городе. Но Шаулу, вещающему сейчас на Форуме, не нужна власть над Эфесом! Что бы он делал, заполучив ее? И как бы удержал? Настанет утро, угар пройдет, но останутся разгромленные лавки, сожженные дома и мертвецы не поднимутся с первыми лучами солнца. Таков закон этого мира — мертвые остаются мертвыми. И тогда те, кто сейчас беснуется на улицах, ужаснутся и захотят все забыть, захотят вернуть все назад, спрятаться… И они побегут прочь, войдут в свои жилища, чтобы все воротилось на круги своя, но для этого необходимо время — никто не знает, сколько именно. Может быть, часы, может быть, дни, а, может быть и недели. Город залечит раны. Мертвецы похоронят своих мертвецов. Ремесленники снова начнут делать и продавать изображения Артемис — это кормит их семьи уже не одну сотню лет.

А Шаул… Что Шаул? Шаул не призывал к убийствам, Шаул никого не убивал. Он говорил о том, что колдовство неугодно Богу. Он говорил, что колдовские книги надо уничтожить. Он говорил, что нельзя поклоняться идолам и торговать их изображениями. Он говорил убедительно. Он говорил правильно, как и должен говорить иудей. Вот только…

Дверь наконец-то распахнулась. Мириам вскрикнула и бросилась на грудь худощавому молодому мужчине, заключившему ее в объятия. За его спиной толпились домашние: Иегуда увидел женщину с двумя детьми, совсем молодую, лет семнадцати. Один малыш цеплялся за мамин подол, второго, грудного, она прижимала к себе. Рядом с ней стояла женщина в возрасте, скорее всего, служанка (темная кожа, курчавые черные с солью волосы, плотно прилегающие к крупной голове) с большим разделочным ножом, мужчина с железной палкой в руках и несколько юношей, похожих на подмастерьев, вооруженных чем попало. Лица у всех Иосифовых домашних были испуганные.

— Мама, — произнес худощавый мужчина, ласково поглаживая Мириам по плечу. — Ну, зачем ты бежала сюда через весь город? Это же опасно! Тебя могли убить… Я бы утром послал тебе весточку… Ну, что же ты? Успокойся, успокойся… Пошли в дом. Хвала Всевышнему, кажется, все заканчивается!

Мириам шагнула в дом, к невестке и внукам, а Иосиф, войдя во двор, остановился и сделал подмастерьям знак запирать калитку. Тяжелый брус лег на кованые крюки. Дом, конечно, не превратился в крепость, но попасть во внутренний двор стало значительно сложнее. Слуги явно вздохнули с облегчением и занялись домашними делами, а Иегуда и Иосиф остались во внутреннем дворе одни.

Иосиф внимательно и без тени радушия поглядел на Иегуду.

Он был молод. Вблизи было заметно, что под темной бородой скрывается нежная гладкая кожа, зубы не порчены и в волосах нет седины. В лице его можно было уловить отдаленное сходство с Иешуа, но на Мириам он походил во много крат больше. Иосиф унаследовал от матери и разрез глаз, и линию губ, и даже цвет волос, таких же густых и непокорных. Он был красив для мужчины, даже чрезмерно красив, но не женственен. Черты га-Ноцри проглядывали в очертаниях овала лица, в посадке глаз, в том, как от дыхания раздувались крылья ноздрей тонкого крючковатого носа, в повороте головы и в том, как он склонял ее к плечу, задавая вопрос. Как птица. Как отец.

— Это ты привел сюда маму? — спросил он.

Иегуда покачал головой.

— Скорее уж она меня. Я только смотрел, чтобы с ней ничего не произошло по дороге.

— Смотрел, чтобы ничего не случилось? Без оружия?

— Почти, — ответил Иегуда. — Если не считать этого.

Он продемонстрировал увесистую дубинку.

— И этого…

Полоса кованой стали блеснула в полумраке и снова скрылась в широком рукаве кетонета.

Иосиф улыбнулся, но его улыбку Иегуда назвал бы напряженной. Гость Иосифу не нравился. Не пришелся по душе. Возможно, Иосиф не хотел, чтобы его отношение было замечено, но получилось у него плохо. Не обратить внимания на тяжелый изучающий взгляд сына Мириам мог только слепец.

— Ты ее друг?

— Старый знакомый.

— Настолько старый, что я тебя не знаю?

Иегуда пожал плечами.

— Не думаю, что ты можешь меня знать, Иосиф. Мы были знакомы еще до твоего рождения. Твоя мать ждала твоего появления на свет, когда мы виделись в последний раз.

— Тогда это было действительно давно, — согласился хозяин. — Ну, что ж… Спасибо тебе, старый знакомый. Проходи в дом, здесь рады тебя видеть. Как мне тебя называть?

— Дарес, — ответил Иегуда, не задумываясь.

— Ты грек? — удивился Иосиф.

— Да. А что? Не похож?

Мириам бросила на него быстрый взгляд.

«Вот теперь, Мири, ты будешь знать, как меня называть, подумал Иегуда. Еще одно из сотни имен, что я носил. Дарес. Не хуже и не лучше любого другого.»

— Я родом из Александрии, — продолжил он. — Когда-то жил в Иудее, пусть хранит ее ваш Бог. Потом уехал. Я всю жизнь я провел на чужбине.

— Ты торговец?

Иегуда усмехнулся.

— Если есть возможность — я немного торговец. Когда надо — воин. Если жизнь заставит — моряк. Когда нечего есть, я могу наняться собирать оливы или давить виноград. Я умею пасти скот, стричь овец, выделывать шкуры. Тот, кто путешествует, не должен брезговать никакой работой. Лучше всего у меня получается работать с деревом, но эту работу трудно получить без собственного инструмента. А такой инструмент слишком тяжел для того, кто всегда в пути…

— Мать говорила мне, что покойный отец тоже был плотником. Ты знал моего отца?

— Мы были знакомы, — сказал Иегуда и посмотрел на Иосифа печальными, выцветшими от солнца и прожитых годов глазами.

И добавил, чуть погодя, солгал легко, словно просто вздохнул:

— Но никогда не были близки. Я был одинок, и бродячая жизнь уже тогда привлекала меня больше, чем дом и семья. Твой отец был другим.

— А я так и не научился плотничать, — признался Иосиф. — Дерево мне не дается, но я люблю металл и камень. Это мое ремесло — делать украшения из серебра. А еще я лью фигурки Артемис и, говорят, они самые лучшие в городе! Ну, или в нашем квартале! И продаются они лучше, чем у остальных!

Он совсем еще мальчишка и не отучился хвастать, отметил про себя Иегуда и едва сдержал улыбку.

— Поэтому эти бунтовщики и ломились в мой дом! Они хотели снести мастерскую и забрать серебро. Там были люди, которых я знаю по рынку, и даже твои минеи, мама! Они что? Тоже пришли грабить?

— Все сложнее, сынок, — едва слышно произнесла Мириам. — Все значительно сложнее!

Несмотря на поздний час, жена Иосифа собирала на стол — негоже садить гостей перед пустыми тарелками. Дети заснули тут же, подле бабушки, а сама Мириам, сидя на скамье, с тревогой слушала разговор между мужчинами. Беседовать с Иосифом — опасный путь, ведь Иегуда и понятия не имел о том, что именно рассказывала сыну Мириам. Но замолчать, закрыться было бы еще хуже. Раз уж Иегуда пришел в это дом, то должен был повести себя так, чтобы потом не возникло никаких вопросов к той, которую он сопровождал.

И еще…

Это был ее и его сын — сын тех людей, о которых Иегуда не забывал все эти годы, а, значит, близкий ему человек. Не по крови, по духу.

«Ты не знаешь его, сказал себе Иегуда. Какая кровь? Какой дух? Опомнись. Не позволяй чувству взять верх над разумом. Да, ты любил его отца. Ты любил тогда и по сей день любишь мать этого молодого человека. Кто б спорил? Это чистая правда! Но правда и другое — он никто для тебя. Незнакомец. Чужак. Ты знал, что он есть, потому что Мириам носила его под сердцем в тот страшный год. Но он родился и рос, когда тебя не было рядом. Какой он? Хороший? Плохой? Равнодушный? Может быть, он жесток? Или, наоборот, добр? Храбр, как отец или вырос трусом? Ты не должен доверять никому. Никому. Вы так договорились много лет назад. Ты умер. Тебя нет, Иегуда. Вместо тебя живут другие люди, с другой судьбой. Как тебя звали во время твоих скитаний? Ксантипп? Крисипп? Моше? Иосиф? Кем только ты не назывался, какие личины на себя не надевал! Никто не помнит тебя. Помнят только твои маски. Есть грек по имени Дарес, а никакого Иегуды нет в помине. Жил такой когда-то, но теперь он проклят — никто не помнит его лица, никто не помнит его добрых дел. Предал, умер, проклят. И это — все».

— Теперь, — произнес Дарес, вставая, — когда твоя мать, Иосиф, в безопасности, мне пора идти. Я рад, что познакомился с тобой, пусть Бог благословит тебя и твою семью! Ты хороший сын и приглядишь за матерью куда лучше, чем это сделаю я.

— Зачем тебе идти куда-то, Дарес? — возразил Иосиф. — До утра еще далеко, в городе опасно, а сюда они больше не сунутся… Оставайся. Мы найдем тебе место для сна, еду и питье, и ты пробудешь за этими стенами до тех пор, пока опасность не минует.

— Мне не грозит опасность на улице, — улыбнулся Иегуда. — Я не молод, но еще и не старик, Иосиф, и вполне могу постоять за себя. Я сделал то, что должен был сделать, и не вижу причин причинять тебе неудобства.

— Останься… — она едва заметно запнулась, — Дарес.

Голос Мириам звучал не только тихо, но и устало. Уж слишком длинной оказалась эта ночь.

— Если захочешь — уйдешь с рассветом.

— Друг моей матери — всегда желанный гость в моем доме. Не огорчай ее и меня. Останься.

За спиной Иосифа послышался шорох, что-то едва слышно звякнуло. Он начал было поворачиваться, но не успел. Во двор, мягко соскользнув по стене, спрыгнул невысокий человек в черном кетонете, с головой, обмотанной платком на восточный манер. Он был смугл, быстр и плавен в движениях, как дикая кошка. Взвизгнула жена Иосифа, глухо охнула Мириам. Иосиф медленно, очень медленно потащил со стола гладиус, заодно смахнув на землю несколько тарелок и кувшин с питьем. Черепки брызнули в разные стороны, веером разлетелось на камни алое вино.

Двадцать лет назад Иегуда успел бы достать сику и броситься на незваного гостя еще до того, как тот коснется земли, но эти двадцать лет прошли, и прошли не бесследно. Пока Иегуда разобрался с оружием, человек в черном успел выпрямиться. Он сохранил равновесие, чуть согнув ноги в коленях, и протянул отпрянувшему Иосифу руки ладонями вверх.

Оружия у него не было.

Иегуда опустил занесенную для смертоносного броска сику, но в ножны не спрятал.

— Не бойтесь, — сказал гость на арамейском с легким незнакомым акцентом. — Я безоружен и всего лишь гонец.

Меч Иосифа смотрел ему в живот, но Иегуда почему-то подумал, что у серебряных дел мастера нет ни одного шанса из тысячи достать пришельца железом. А вот человек в черном кетонете мог легко отправить хозяина дома к праотцам и без оружия.

— Кто ты такой? — спросил Иосиф дрожащим от гнева голосом. — Зачем ты пробрался в мой дом?

— Меня послал Шаул.

Ответ прозвучал спокойно. Человек в черном был уверен в себе и ничего не боялся.

— Он видел, как твоя мать прошла через площадь, и послал меня за ней.

— Что за дело Шаулу до моей матери?

— Он хочет с ней поговорить.

— Поговорить? Со мной? — удивилась Мириам.

Она так и не поднялась со своего места, прижимая к себе спящего внука.

— За что мне такая честь?

— Я гонец, — повторил человек в черном. — Я пришел передать просьбу равви. Он надеется, что ты ему не откажешь. Если ты опасаешься чего-то — вот его слово: тебе не грозит ничего. Если ты сомневаешься в его обещании — пусть кто-то из мужчин пойдет с тобой. Я подставлю свое горло под нож и буду заложником до тех пор, пока ты не уйдешь прочь. Всего несколько слов, женщина. Исполни его просьбу, прошу…

Он склонил голову, продолжая держать руки перед собой. У него были ладони воина — Иегуда не мог ошибиться. Натруженные многолетними упражнениями с оружием, жесткие, огрубевшие ладони.

Из дома наконец-то выбежали вооруженные дубинами подмастерья — перепуганные и оттого злые. Выбежали и стали подле дверей, не соображая, что делать дальше — ждать приказа или начинать бить пришлого сразу и со всем старанием?

— Послушай, — начал было Иосиф, но Мириам перебила его:

— Хорошо, — она двинула подбородком, вздернула его, как делала много лет назад, гордо встряхивая головой. Глаза ее сверкнули. — Я иду.

— Мама…

— Не волнуйся, Иосиф. Мне нечего бояться. Ты останешься с женой и детьми.

Гонец склонил голову еще ниже, все фигурой выражая согласие со сказанным.

— Я пойду с тобой, мама!

Иегуда шагнул вперед и покачал головой.

— Ты должен остаться дома, Иосиф. Тут твоя семья — позаботься о ней. Я присмотрю за Мириам.

— Я…

— Делай так, как я сказала, сын. Дарес пойдет со мной. Возьми Хаима, Юдифь.

Она передала внука на руки невестке и встала — статная, прямая, сильная — гордо держа голову.

— Откройте дверь, — приказала Мириам, и в голосе ее прозвучала такая властность, что подмастерья бросились открывать калитку едва ли не наперегонки.

Человек в черном скользнул в приоткрытую дверь легкой тенью. Иегуда прошел за ним, огляделся на улице и лишь потом выпустил из дома Мириам. Гонец не соврал, во всяком случае, пока не соврал. Засады возле дома не было. Дым слегка рассеялся, и над городом наконец-то открылось тревожное, подсвеченное пожарами розоватое небо с рассыпанными по нему бледными звездами.

Путь на Агору занял всего несколько минут — дорога показалась куда короче той, что они с Мириам проделали всего полчаса назад. Площадь с того времени опустела. Город всосал толпу в узкие глотки улиц, распылил ее на части, оставив на виду только обломки ставен, растоптанные глиняные амулеты, мусор и черепки.

Шаул сидел на ступенях напротив торговых рядов, опершись подбородком на кулак. Лицо и широкий лоб его были перепачканы черным. Хлопья сажи лежали и на камнях вокруг, и на серой дорожной накидке, укрывавшей его плечи.

При приближении Мириам он поднялся, и стало заметно, что роста Шаул небольшого, почти такого, как она, разве что на пол-ладони выше. Но держался он, как человек высокий, и поэтому казался таким.

— Спасибо, что ты пришла, — произнес он, делая шаг навстречу. — Я не отниму у тебя много времени, женщина. Я не ошибся? Ты — Мириам?

Она кивнула.

— Его спутница?

Мириам подняла бровь.

— Чья?

— Ты — Мириам, — повторил он настойчиво, — подруга Иешуа, нашего учителя. Его спутница.

Шаул не спрашивал, он утверждал.

Мириам подняла взгляд и несколько мгновений смотрела ему прямо в глаза. Иегуда видел эту схватку взглядов со стороны — ни неприязни, ни злости, только обоюдное любопытство.

Потом Мириам слегка двинула бровью — такой знакомой жест!

— Ты не хочешь назвать меня его женой?

— Ты не жена Ему, — сказал Шаул негромко. — Не жена по Закону. Мы оба это знаем.

Мириам рассмеялась и пожала плечами.

— А перед Богом, Шаул? А перед Богом? Хотя не думаю, что ты меня поймешь… Лучше объясни, зачем ты позвал меня к себе? Чтобы рассказать, кем я не была? Так я о себе все знаю… Если же ты решил посмотреть на меня из любопытства, как на урода в ярмарочном балагане…

— Я много слышал о тебе, женщина, — перебил ее Шаул. — Потом, мне показали тебя на улице. Ты шла мимо, и это было всего несколько секунд… И твоего сына тоже показали. Любопытство? Наверное. Мне давно хотелось понять, что Он нашел в тебе? Что есть в тебе такого, чего нет в других женщинах? Нельзя получить ответ на эти вопросы, не видя тебя, не поговорив с тобой. Сегодня ночью, когда ты промелькнула на площади, я решил, что настало время нам узнать друг друга лично. Ты же знаешь, кто я?

— Ты Шаул, которого еще называют Павлом.

— Да, да, да… Бывший гонитель учеников Иешуа, — подтвердил Шаул, кривовато усмехаясь, — а нынче — Его шалуах. У каждого из нас есть своя история, Мириам. Я был членом Синедриона, ты же — прелюбодейкой. Теперь мы оба в тени Его, мы больше не сами по себе, мы — его ученики. Я больше не иудей, хотя не перестал быть евреем. Ты больше не блудница, хоть не перестала быть женщиной.

Слова его должны были звучать, как шутка, но ни у кого из тех, кто их слышал, не появилось желание улыбнуться. Шаул был серьезен. Абсолютно серьезен.

— Ты зря повторяешь чужие слова, Шаул…

— Люди говорят… — он покачал головой, и улыбка все так же пряталась в углах его узкого рта. — В Ершалаиме рассказывают о том, что Он спас тебя от верной смерти. Отбил у толпы. Ту же историю поведали мне в Киликии, Антиохии и в Дамаске. Везде я слышу о раскаявшейся блуднице Мириам из Магдалы, которая пошла за равви и служила Ему до самой смерти.

— Разве только до смерти? — спросила Мириам.

— И после смерти, — легко согласился Шаул. — Я выслушал эту историю не раз и не два, от разных людей, в разных городах. Ее очень любят — эту историю. Я сам видел, как плачут женщины во время собраний, услышав о раскаянии Мириам Магдальской. О том, как она омыла равви ноги перед последним седером и вытерла своими волосами. Трогательная деталь, не так ли? Разве это может быть неправдой?

— Люди говорят, что ты девственник, Шаул, — сказала Мириам не дрогнув лицом ни на миг. — Девственник, потому, что так угодно Богу. И Иешуа. Я же знаю, что в составе Синедреона не бывает неженатых. Кстати, однажды я говорила с женщиной, работавшей в твоем доме в Ершалаиме. Имя Далия? Знакомо ли оно тебе?

— Знакомо, — ответил Шаул с той же интонацией. — Оно из другой жизни, Мириам. Из жизни Шаула-гонителя. Шаул был женат на женщине по имени Далия, у него были дети, дом, обязанности согласно Книге. Еще он был богат, наследовал римское гражданство и происходил из колена Беньяминова. Завидное положение, завидная судьба. Кто бы не хотел прожить жизнь так? Я бы хотел! Но, вот беда… Шаула га-Тарси больше нет. Он умер по пути в Дамаск. Его поразила ужасная болезнь, и он ушел от нас навсегда. Я — совсем другой Шаул. Я — Шаул, который не чурается второго имени, тоже данного мне при рождении — Павел, соблюдает аскезу и знает, что для исполнения воли Бога и Его воскресшего сына жена и дети будут помехой. И, клянусь тебе, женщина — этот человек девственен. Девственен не потому, что так хочет, а потому, что так надо.

Он помолчал. Потом поднял на нее свои черные блестящие глаза. Улыбка исчезла, как не было ее.

У Шаула был удивительный взгляд — острый, пронизывающий насквозь. Иегуда почувствовал, как у него на затылке поднимаются волосы, словно на загривке у сторожевого пса, почуявшего незваного гостя. Не то, чтобы это взгляд был недобрым, нет — тот смотрел без злобы, без малейшей неприязни, но ощущение, что и с самого Иегуды, и с Мириам этот взор сдирает и одежду, и кожу, и проникает во внутрь с легкостью заточенной стали, рассекающей плоть…

В этом невысоком человеке скрывалась огромная сила.

«Такая сила была и у Иешуа, подумал Иегуда, но рядом с ним мне было легко. Всем было легко. Рядом с га-Ноцри хотелось улыбаться и петь, хотелось подарить ему свою жизнь. Этот же нависает надо мной, словно скала… Нет, это другая сила, совсем другая… Он хочет, чтобы Мириам склонила перед ним голову. Чтобы все склонили голову и пошли за ним стадом. Иешуа были нужны свободные люди, ему же нужны послушные. Рабы.»

Наверное, ученики Шаула должны были любить его и бояться. Или скорее уж бояться его и любить. Он был способен будить в людях сильные эмоции, иначе бы никто и никогда не пошел за ним. А за ним шли, шли с легкостью, шли даже те, кто впервые слышал и видел га-Тарси. Но на Мириам его сила не произвела никакого впечатления. Она не склонила голову, не опустила взгляд — так равный говорит с равным.

— Что из сказанного тобою правда? — спросила Мириам с вызовом в голосе. — Твоя девственность? Мое грехопадение? Чему в твоей истории можно верить?

Шаул развел руками, правая бровь его поползла вверх.

— Всему, женщина, — сказал он серьезно. — Всему. Или — ничему. Правда — это не то, что мы есть на самом деле. Это не то, что о нас говорят. Правда — это то, во что верят люди. Они поверят, что я злодей — и я буду злодеем для всего мира. Они назовут меня мудрецом — и, если даже Господь лишит меня разума, я останусь в их памяти мудрейшим из мудрых. Людская жизнь коротка, женщина, а память у человеков еще короче, но, если тебя запомнят — какая разница кем? — это почти бессмертие.

— А если мне есть разница, кем меня запомнят?

Шаул вздохнул. Тяжелые морщинистые веки на миг скрыли обсидиановый блеск глаз.

— У Него было двенадцать учеников, — пояснил он терпеливо, словно говорил с несмышленым ребенком. — Женщин среди них не было.

— Меня не было? — переспросила Мириам.

— Ты? — удивился вопросу Шаул. — Ты была. Ты была рядом. Он спас тебя от смерти, изгнал бесов, что одолевали твою душу и плоть, и ты оставила свой постыдный промысел. Пошла за Ним, готовила еду, омывала Ему ноги. Ты стояла возле Его креста. Ты омыла Его тело, завернула в пелена. Ты возвестила о том, что Он воскрес, и всю дальнейшую жизнь свою посвятила молитвам и ожиданию Его пришествия. Разве это плохо?

Он чуть подался вперед и спросил с угрожающей нежностью в голосе.

— Разве в моей истории есть неправда?

— Ты перемешал правду с неправдой так, что сам не отличишь одно от другого! Что, я никогда не была Его ученицей?

— Нет.

— И Он не любил меня больше других?

— Нет.

— И я не была к Нему ближе, чем все остальные? Я не объясняла им Его слова? Он не советовался со мной, как с остальными?

— Нет, женщина! Ты поклонялась Его мудрости, ухаживала за Ним, готовила для Него, стелила Ему постель…

— Только стелила? — переспросила Мириам. — И Иешуа не делил ее со мной?

— Нет, Мириам! Разве наш учитель, сын Царя Небесного, мог делить постель с земной женщиной? Разве Он хоть когда-нибудь провел кого-то под хупой?

— А наш сын…

— Что ты, женщина! — перебил ее Шаул. В голосе его слышался неподдельный ужас, но глаза улыбались и от усмешки чуть кривились тонкие губы. — Что ты такое говоришь? Какой сын? От кого? У Иешуа никогда не было сына! У него не было детей! Ни жены, ни детей — только ученики и последователи!

Глава 18

Израиль. Хайфа

Наши дни

— Ави, привет еще раз! Как долетел?

Дихтер уже шагал прочь от вертолета к замершим неподалеку джипам частного охранного агентства. Он прибыл в Хайфу как частное лицо и встречали его, как частное лицо — без пафоса и излишнего шума.

— Слушаю тебя, Вадим.

— Хорошая новость, друг мой — мы вычислили физический адрес их хакера. За ним уже поехали, так что через полчасика наш криминальный талант уже будет напевать о своих многочисленных грехах в ближайшем отделении «Шабак».

— Кто он?

— Фамилию по ай-пи я еще определять не научился, но есть у меня догадка, это именно тот самый хакер, которого я ищу уже почти год. А вот девочка он или мальчик узнаем чуть позже.

Дихтер улыбнулся.

— Это была хорошая новость, как я понимаю. А теперь давай плохую, Горский. Я же не первый год тебя знаю.

— Я знаю, кто сливает информацию в твоей бывшей конторе, но это не главный вопрос…

— Да? — спросил Дихтер голосом, от которого должна была замерзнуть вода. — А какой вопрос в таком случае главный?

Но Горский от этих ледяных интонаций не замерз и даже не передернулся.

— Что ты можешь предпринять в связи с этим? — спросил он. — Вот это вопрос! Я, например, ничего не могу — обвинить кого-то официально и то не в моей компетенции. Даже предположить боюсь, насколько высокие эшелоны власти в этом всем увязли по самые уши. Подумать подобное — это уже государственная измена, не то, чтобы сказать такое вслух! И этот твой разговорчивый — он не продался. Он просто докладывает по инстанциям. Понимаешь, о чем я? А потом… Потом это все всплывает у моего талантливого клиента, за которым уже выехали, и от него попадает к охотникам за твоим отважным бывшим коллегой.

— Кто это, Горский?

— Давай потом поговорим об этом, Ави, за бокалом хорошего вина! Ты мне уже должен ужин. Сейчас важно то, что твоего профессора слили. Вычислили по спутнику, считали номерной знак и слили тем, кто за ним гонится.

— И где сейчас Кац?

— Есть карта, которую отправляли с компьютера нашего клиента на смартфон, вернее, на два смартфона. Оба идентификатора светились в Хайфе, я и сейчас их вижу на мониторе.

— Что на карте?

— Ничего. Только карта. Держи…

В динамике телефона Дихтера раздался мелодичный звон — пришло медиа-сообщение.

— Инструкции, скорее всего, шли с мобильного на разовые карточки, так что на карте ты увидишь только район. Разгадывать головоломку придется самостоятельно, — продолжил Горский. — А вот смартфоны у меня на контроле и я веду по их следу спецподразделение. Так что на случай неприятностей знай: рядышком с тобой дюжина наших отборных головорезов с лицензией на убийство.

— Погоди, — сказал Дихтер, разглядывая карту. — Это часть горы Кармель. Вот Променад, вот отель «Дан Панорама», вот Бахайские сады. На глаз — пара сотен частных домов, столько же городских построек в несколько этажей, офисы, торговые центры… Что тут искать? Ты можешь найти мне те спутниковые фотографии, по которым Рувима вычислили?

— Увы. Я знаю только, что фото делал французский спутник, а для того, чтобы вломиться в их базу данных, мне нужно время. Не пять минут, Ави, и даже не час… У нас просто нет столько! Но ведь твой профессор ехал именно сюда не просто так. Спрятаться можно или у незнакомых, или у хорошо знакомых людей. Я думаю, что он прекрасно понимает риски, понимает, что его враг в цейтноте, хочет выиграть время и найти более-менее надежное пристанище. Значит, он будет защищать тех, кто его приютит. Людей у него мало, это не может быть поместье — скорее уж что-то небольшое. Уверен — он и его команда затаились в одном из частных домов в этом районе, и искать его — дело бесполезное и тебе не нужное. Все сделают за тебя. Нужно просто продолжать отслеживать эти два смартфона, а их владельцы непременно приведут нас к профессору. И вот когда они на него насядут и будут пытаться выковырять его из норы — из засады появится кавалерия! Кого надо — арестуем, кого надо — выручим, и все будут довольны и радостны. Но не стоит раньше времени бить в барабаны — вспугнешь! Пусть те, на кого охотимся мы, выйдут на свет…

— Ты предлагаешь мне ловить на живца?

— Это твой Кац — живец? Да он кому угодно голову откусит! Спецотряд уже катается по району, достаточно только подать сигнал тревоги — и все!

— Я еду туда же…

— Ты с командой?

— Нет. Но рядом есть частная охрана — ребята моего старого приятеля. Они меня встречают.

— Отлично. Мне остается только вас координировать. О!

— Что случилось, Вадим?

— Сейчас мы узнаем, девочка наш хакер или мальчик? Не хочешь пари?

— Не хочу.

— Жаль. Я бы с удовольствием поставил пару сотен на мальчика. Бойцы уже штурмуют его квартиру. Только что вынесли дверь…

Израиль. Окрестности Тель-Авива

Наши дни

Хасим засек штурмовую группу за несколько секунд до того, как дверь вылетела под ударом тарана. В подъезде были установлены несколько камер слежения, но ситуацию это не исправило — он едва успел заметить мелькнувшую перед объективом тень, а уже в следующий момент входная дверь лежала на полу, а в прихожей застучали по полу подошвы армейских ботинок.

Вход в его аппаратную защищала еще одна бронированная дверь, но спецгруппа была опытная и мгновенно сообразила, что металл куда крепче стены. Двое бойцов заработали принесенными с собою кирками. Полетела кирпичная крошка, штукатурка пошла трещинами и обрушилась пластом.

Взорвать стену было куда проще и быстрее, но бойцы лупили кладку железными жалами, теряя драгоценные секунды.

Они не применяли взрывчатку для того, подумал Хасим, чтобы вскрыть комнату, значит, им нужно неповрежденное компьютерное железо.

Хакер растерялся.

Виртуальный мир был более привычным для него, более дружелюбным и, главное, безопасным. Даже вирусов и червей здесь убивали не лекарствами, а антивирусными программами. Он, Хасим, мог нанести реальный вред врагу, оставаясь незамеченным и недосягаемым. Сеть надежно хранила его в своем чреве, он умел превосходно прятаться и наносить смертельные удары с помощью электрических импульсов, посланных за тысячи километров. Но Интернет развращает, он притупляет чувство опасности. Столкновение с врагами в реале не оставляет шансов избежать насилия. Это в Counter Strike можно сохраниться после удачного прохождения миссии и перезагрузиться, если тебя убили или что-то пошло не так. В реальном мире нет кнопки «reset». Тут течет кровь, хрустят кости, а из пыточного кресла не вырвешься, нажав на несколько клавиш в определенной очередности. Оружием Хасима был его лэптоп, его мощные стационарные станции, запустившие свои щупальца в мировую сеть. Он умел стрелять, но давно забыл вес настоящего пистолета — в его мире оружие управлялось мышкой, а не усилием мышц. Люди, которые крушили кирками стену, тоже умели водить мышкой по коврику, но могли при случае применить грубую физическую силу.

В общем, расклад был не в пользу компьютерного гения. Теперь он мог помочь себе выжить и, возможно, остаться на свободе, только полным стиранием дисков, но и для того, чтобы записать информацию, и для того, чтобы ее стереть, нужно время. Хотя бы несколько минут — их не было. Дверь перекосило, камни летели во все стороны — еще десяток ударов, и в комнату ввалятся солдаты, Хасим хорошо знал, что есть только один способ устроить компрометирующим файлам аутодафе — в сейфе лежала электромагнитная мина, мощности которой вполне хватало, чтобы стереть жесткие диски в половине квартала. Только бы успеть!

Он метнулся к встроенному в стену сейфу и быстро набрал код доступа. Щелкнул замок. Ну…

Вот она!

Он успел открыть пусковой блок, откинул защитную планку и оглянулся через плечо, чтобы удостовериться в том, что все еще остается в комнате в одиночестве. Но Хасим был уже не один.

Дверь с грохотом рухнула, в облаке пыли мелькнули тени — словно взлетающие птицы взмахнули крыльями. И из этого облака в плечо Хасиму прилетела нога, одетая в армейский ботинок. Хозяина ботинка хакер не увидел, но, судя по мощи пинка, парень был куда крупнее среднего.

Хасим практически выключился. Мир потерял резкость, в голове загудели колокола и последней внятной мыслью пронеслось, что для уничтожения всей информации ему не хватило всего пары секунд — компьютерный гений полетел в сторону стены, размахивая руками в тщетной попытке обрести равновесие. Тяжелая электромагнитная мина выпорхнула из его ладоней и загрохотала, прыгая по полу. Хасим врезался в стену, затылок взорвался оглушительной болью, из носа хлынула кровь.

Мина! Найти мину!

От попытался встать на четвереньки, но не удержался и завалился на бок, как загнанная лошадь. Сверху на него рухнул человек в защитной форме, прижал, выкрутил руку, заставляя Хасима перевернуться на живот. Совсем рядом кто-то хрипло задышал, заперхал, хватанув штукатурную пыль горлом и бронхами. Вжикнули, затягиваясь, пластиковые наручники, кожу на запястьях обожгла огненная петля. Хакер задергался, пытаясь вывернуться, но получил такую плюху, что замер, зажмурившись от боли и унижения.

Лежа на полу лицом вниз, он видел только подошвы армейских ботинок — массивные, рифленые. Одна такая подошва давила ему на загривок, прижимая разбитой физиономией к доскам пола. Хасиму почему-то было совсем не страшно. Он понимал, что кошмарный сон любого, связанного с терроризмом, сбылся — он попал в руки израильских спецслужб. Что делают в таких заведениях с пособниками врага, особенно не скрывалось, достаточно было малейшего подозрения — и жизнь человека превращали в ад. Здесь же шла речь не о подозрениях — в руки «Шабак» попали все мыслимые доказательства его вины. Ну, почему? Почему Аллах не дал ему несколько лишних мгновений? Ведь догадываться и знать — это разные вещи! Но страха не было! Злость была. Жаль себя было до слез. Но испугаться, да так, чтобы в голове настала абсолютная адреналиновая ясность, не получалось.

Он лежал под ботинком спецназовца, сучил ногами с грацией полураздавленного жука, а из горла вместо угрожающих криков вытекал жалкий хрип.

Чьи-то сильные жесткие руки рывком подняли его с пола, но лиц он не успел увидеть — черный тканевой мешок уже закрыл от его всех участников штурма. Приклад врезался Хасиму в ребра, он согнулся, пытаясь вздохнуть, и тут же связанные руки рвануло к затылку, выворачивая суставы. Он был вынужден двинуться вперед, неловко семеня, перекошенный, незрячий, ошеломленный ударами и падением. Он мог только слышать, и то, что слышал, не оставляло ему даже малейшей надежды на благополучный исход дела: среди бойцов группы захвата явно были технари, которые споро обесточивали технику — отключали системные блоки от бесперебойников, вынимали батареи из лэптопов — на всякий случай, если вдруг он, Хасим, успел привести в действие программу-уничтожитель.

Но он не успел. Он ничего не успел.

Его — гения компьютерной слежки, великого взломщика паролей и разрушителя файрволов — тащили вниз по лестнице, словно простого боевика. Как мальчишку, малолетнего бойца Интифады, швырявшего камни в израильских солдат.

Это неправильно. Нечестно. Несправедливо!

Мешок мерзко пах дезинфикатом, и от этой химической вони и от жалости к себе Хасим заплакал. Он рыдал и кусал себе губы, пока его волокли по лестнице, швыряли в отдающее потом и металлом чрево микроавтобуса, пока везли прочь от дома…

И когда с него наконец-то сорвали этот черный чехол и в красные воспаленные глаза ударил яркий солнечный свет, Хасим увидел взгляд человека, сидящего напротив него в удобном офисном кресле, и испугался.

Испугался даже больше, чем хотел.

Израиль. Хайфа

Наши дни

— Ты их видишь?

— Да.

— Что делают?

— Судя по всему, вооружаются. Подошел еще один микроавтобус — шастают в него по двое.

— Далеко от объекта?

— Рукой подать. Они не очень скрываются. Наверное, сразу будут атаковать.

Два специалиста по зачистке стояли на крыше отеля «Дан Панорама» в тридцати шагах друг от друга и переговаривались с помощью гарнитур, подключенных к «уоки-токи».

Установленные на складных сошках винтовки швейцарской фирмы «В&T» смотрели на город внизу через линзы мощных электронных оптических прицелов. Оружие было пристреляно на дистанции до километра и снаряжено специальными боеприпасами «matchgrade»[83].

Татуированный выдал им два чемоданчика со «снайперками» и протащил на крышу отеля одним ему известным способом.

Наверху сам он задерживаться не стал. Самодовольно усмехнулся, сунул руки в карманы джинсов и сказал:

— Буду с нетерпением вас ждать. Банкет продолжается, так что после выполнения задания — милости прошу вниз! В мои обязанности входит вывезти вас из страны, но только в том случае, если вы сделаете свою работу. Понятно, братья-охотники? Меняю результат вашей работы на деньги и благополучный выезд за рубежи гостеприимного Израиля. Пушки я вам доставил, на позицию вывел — о чем еще может мечтать человек вашей профессии? Отстреляйтесь по-человечески и валите пить дайкири. Ну, так я пошел?

Специалист по обеспечению сделал ручкой, повернулся и, не торопясь, прошествовал мимо снайперов к выходу с крыши.

— За дверью присматривайте, — посоветовал он на прощание, — я ее закрывать не стану, иначе не выберетесь.

Крышу уже припекало солнце и воздух над ней начал дрожать. Внизу — от горизонта до горизонта — раскинулась жемчужно-зеленая Хайфа, нарядная и сверкающая, в оправе из невозможно синего моря, белой пены волн, набегающих на берег, и пышной зелени склонов. У изогнутой, как лук, причальной стенки приткнулись уставшие корабли, от порта вверх по зеленым склонам взбирались сотни домов с квадратиками солнечных батарей на крышах, навстречу зданиям струились лестницы Бахайских садов, утыкавшиеся в золотисто-шоколадную шапку усыпальницы Баба, некогда безосновательно утверждавшего вслед за Федором Михайловичем Достоевским: «Красота спасет мир!».

Увы, мир спасти не удалось! Основатель бахайской религии давно спал вечным сном в окружении геометрически правильных клумб, опрятных каменных дорожек, белых балюстрад и стриженой «под ежик» травы, а чистильщикам, как, впрочем, и миллионам других людей, было не до красот.

Молча и быстро собрав винтовки, они стали у края крыши, сверились с отметкой на присланной карте и через несколько секунд обнаружили микроавтобусы, остановившиеся неподалеку от дома с бассейном на крыше.

Бассейн был небольшой, но ярко-голубая вода на фоне выкрашенной в белое кровли смотрелась очень привлекательно. Хотелось немедленно окунуться, а потом усесться в полосатые шезлонги, стоящие тут же, взять в руки запотевшие бокалы с лимонадом или ледяным белым вином, и расслабиться.

Христо подстроил оптический прицел, внимательно осмотрел крышу, спустился взглядом вниз, по увитой плющом и диким виноградом стене, и уткнулся в прикрытые жалюзи, надежно скрывавшие все, что происходило на втором этаже — даже большой угол возвышения не давал ему возможности заглянуть внутрь дома.

— Доступа нет, — сообщил он Анри. — Простреливаю крышу, часть заднего двора. На втором этаже у них жалюзи. Деревянные.

Он тихо выругался.

— Вход? — спросил напарник.

— Вижу. Тут все в порядке.

— Интересно, есть ли второй выход?

— Не вижу.

— Не самая лучшая позиция, — констатировал Христо, оторвавшись от прицела. — Но лучше, чем ничего.

— Они должны выти на улицу. Или их достанут в доме наши арабские друзья.

— Кстати, что делают бойцы джихада?

— Готовы выдвигаться… Есть. Они пошли! Держу девять-двенадцать!

— Двенадцать-три!

Стволы винтовок качнулись и замерли, пули в стальных оболочках скрылись в патронниках, готовые сорваться с места и смертельно ужалить свои жертвы.

* * *

На крыше отеля «Ноф» стояли два других стрелка.

Оружие у них было попроще: старенькие «галилы», выпущенные еще в семидесятые годы, но зато не чужие, а свои, ухоженные, пристрелянные собственноручно.

— Видишь их?

Зайд приник к оптическому прицелу. Он стоял в густой тени лифтового строения, практически невидимый для стороннего наблюдателя.

— Да, — отозвался Якуб.

Он притаился возле громадного воздухозаборника кондиционера, прикрытый с одной стороны металлическим кожухом, а с другой — солнечной батареей.

— Как начнется стрельба — бей и ты, — приказал бедуин. — Глаз с них не спускай!

— А ты, отец…

— Погоди, Якуб, дай оглядеться… Не может быть, чтобы мы были наверху одни!

— Я сам открыл замок от двери на крышу, отец. Кроме нас, тут никого нет.

— Здесь нет, — согласился Зайд. — Но это господствующая высота. Глупо думать, что враг не сделает того же, что и мы с тобой. А когда начнется перестрелка, нас можно будет за секунду убрать выстрелом вот с той…

Он запнулся и с шипением выпустил воздух сквозь сомкнутые зубы.

— Ох… Сыновья шайтана! Смотри на пять часов, юг, крыша отеля!

Расстояние до цели было большим, но шестикратный «Нимрод» позволял рассмотреть все, что нужно.

И человека в солнцезащитных очках, и винтовку на сошках, и трубу прицела. Даже сверкнувшие на кисти массивные золотые часы — и те были хорошо заметны. И «уоки-токи», стоящий рядом с сошками на парапете.

— Он там не один, — сказал Зайд, невольно понизив голос, хотя стрелок не мог услышать их с такого расстояния.

Расслышать не мог, а вот увидеть — вполне. Хотя снайпер смотрел в другую сторону, но никто не мог предугадать, что придет ему в голову в следующий момент. Массивный электронный прицел на его оружии вполне мог заменить хороший полевой бинокль.

— Ну? Нашел? — переспросил бедуин с раздражением.

— Вижу, отец, — подтвердил Якуб. — Мне стрелять неудобно. Поменяемся позициями?

Старик хмыкнул.

— Еще чего. Сам справлюсь.

— Ты готов?

— Прямо сейчас? Мы засветим позицию! Пусть начнется стрельба!

— Те, что внизу, — сказал Якуб совершенно спокойным голосом, — идут на штурм. Так что позицию мы не засветим.

Лязгнул затвор.

— Давай, отец!

Зайд успокоил дыхание и заглянул в прицел.

Место, где только что стоял незнакомый снайпер в темных очках, было пустым.

Мишень исчезла.

Вернее, мишень осталась на месте, но стала недосягаемой — стрелок или присел, или лег. Теперь Зайд видел только часть ствола с компенсатором. Остальное было скрыто краем крыши.

Бедуин выругался на иврите. Теперь в зоне поражения находился только «уоки-токи» снайпера.

Внизу щелкнул выстрел. За ним еще один. И еще. Очередь. Снова одиночные, на этот раз сдвоенные, один из которых явно был пистолетным.

Ствол над краем крыши повернулся.

Зайд зарычал от душащего его бессилия.

Слева ахнул «галил» Якуба. Зазвенела отброшенная гильза.

На его счет бедуин был спокоен. Аллах не обделил сына ни острым взглядом, ни твердой рукой, ни чутьем, которое делает стрелка из хорошего превосходным. Он справится. Задача Зайда была куда сложней — как достать снайпера в укрытии, если он находится выше тебя и на большом даже для опытного стрелка расстоянии? Он не имел возможности ни отвернуться, чтобы помочь сыну, ни отвести взгляд от точки прицеливания. Выстрелы винтовки Якуба были услышаны или будут услышаны с секунды на секунду, и если враг успеет обнаружить их и прицелится, то это будет означать верную смерть.

Ну, подумал Зайд, давай же! Давай! Покажись, парень! Мне хватит и секунды! Только покажись!

Глаза болели и начали слезиться от напряжения, по линзам прицела бродили солнечные блики.

Ну же! Покажись! Только покажись!

Ствол чужой винтовки над краем парапета снова качнулся и на срезе компенсатора полыхнуло огнем.

Умпф! Тяжелая пуля вспорола влажный воздух.

Умпф!

Каждый выстрел вражеского снайпера мог нести смерть Рувиму или его ребятам.

Скорее по наитию, чем по расчету Зайд навел прицел на «уоки-токи», стоящий на парапете, и потянул спусковой крючок. «Галил» привычно вздрогнул в руках. Радио в прицеле взорвалось от попадания пули калибра 7.62 мм. Осколки черной пластмассы брызнули во все стороны. Один из кусков ударил человека, которого сейчас звали Анри, в линзу очков, раздробил ее и вспорол роговицу, глубоко проникнув в глазницу.

Анри заорал и дернулся в момент выстрела. Пуля, вылетевшая в этот момент из ствола его снайперской винтовки, должна была попасть в грудь Рувиму Кацу, но прошла почти на полтора метра левее и угодила в затылок одному из боевиков, атаковавших дом.

Из глаза чистильщика потекла студенистая масса, перемешанная с кровью. Он зажал ладонями изуродованную глазницу и, шатаясь, встал.

Это было ошибкой, роковой ошибкой (наоборот, надо было вжаться в нагретый солнцем рубероид, отползти, скрывая местоположение от врага!) и Анри никогда бы не сделал ее, если бы не болевой шок. Он осознал, что допустил фатальный промах, даже через волну боли, но за доли секунды до того, как выпущенная Зайдом «матчевая» пуля ударила его в грудь. Бедуин целил в сердце, но в момент выстрела Анри шатнуло и пуля отклонилась на ладонь правее, поэтому чистильщик умер не сразу. Осколки раздробленной кости прошили легкие, и кровь моментально хлынула изо рта ликвидатора, вскипела розовой пеной под шеей, когда он упал. Тот, кого называли Анри, не смог даже крикнуть — в груди не было воздуха и он внезапно разучился дышать. Он не смог даже засипеть — только забулькал, как переполненный сосуд, забился, разрывая рубашку, силясь наполнить легкие не горячей пенной жижей, а воздухом. Сердце еще несколько раз сжалось судорожно, выталкивая через пробитую легочную артерию остатки жизни, и стало.

Христо не сразу понял, что произошло. Он был слишком увлечен боем, сосредоточен на своем секторе наблюдения (умение отрешиться от любых внешних раздражителей — одно из важных для снайпера качеств) и не понял бы, что напарника подстрелили, если бы не грохот в гарнитуре, когда пуля бедуина пробила переговорное устройство.

Звук хлестнул Христо по барабанной перепонке, заставил схватиться за ухо. В тот же миг он обернулся и не увидел Анри на позиции: с того места, где располагался лже-болгарин, упавшего было не рассмотреть. Снайпер на секунду замешкался — в наушниках хрипела несущая, Анри на вызовы не отвечал. Спешить на помощь? Оставаться на позиции?

Христо был профессионалом.

Он сорвал с головы бесполезную гарнитуру, «уоки-токи» полетел прочь. Если напарник еще жив, то подождет до того момента, как задание будет выполнено. Если умрет от кровопотери — что ж, значит, так суждено. Если же он уже умер, то помощь ему не нужна.

На размышление и вывод Христо понадобилось не более трех секунд, еще столько же он потерял, пока тряс головой от боли в травмированном ухе. Шесть секунд — ерунда в обычной жизни. Но в боевой ситуации шесть секунд могут стать синонимом вечности, погубить кого-то или, наоборот, спасти чью-то жизнь.

Эти шесть секунд дали шанс уцелеть Рувиму Кацу и его друзьям. Оставалось только воспользоваться этим шансом.

Глава 19

Римская империя. Эфес

54 год н. э.

Между ними повисло молчание. Тяжелое, как гранитная глыба.

Первым его нарушил Шаул.

— Я хотел увидеть тебя, Мириам, чтобы сказать — ты всегда будешь рядом с Ним. Но никогда не будешь сама по себе.

— Это Иаков так решил?

— Мы не ладим с Иаковом, — сокрушенно признался га-Тарси. — Но думаю, что в этом вопросе у меня, Кифы и брата Иешуа общая позиция. И общий интерес. Так будет лучше для всех. Марк пишет книгу, где будет сказано так. Матфей пишет книгу, где будет сказано так. Лука, с которым мы неразлучны, тоже пишет книгу о Нем, и там немало хороших слов о тебе, но, наверное, это не то, что ты хочешь прочесть. Даже твой друг Иоханнан, с недавних пор избегающий встреч со мной, вряд ли напишет иное, если когда-нибудь решиться записать свои воспоминания о тех годах.

— А ведь ни тебя, ни Иакова не было рядом с нами тогда… — в словах Мириам чувствовалась полынная горечь.

— Мы пришли тогда, когда Он того захотел, — мягко возразил Шаул. — Не раньше и не позже. В свой час. У каждого свой час, своя роль. Есть верные ученики, есть женщина, Им спасенная, есть предатель, обрекший Его на казнь и муки, есть страшная смерть этого предателя и чудесное воскресение Иешуа. Все, что обещали древние пророчества, сбылось. К нам приходил Машиах, но мы не узнали Его и послали на смерть, но Он тут же воскрес и обязательно приведет всех в Царство Небесное. Не только иудеев, Мириам. Всех, кто уверует… Где тут сказано о том, что у Него была жена? Кто говорит о том, что у Него был сын?

Он посмотрел на светлеющее небо, на хлопья сажи, кружащие над площадью диковинными черными бабочками, на мутный кусок луны, скребущий по плоским крышам, потер виски и провел своими тонкопалыми лапками по лицу сверху вниз, словно омывая, и произнес негромко:

— Не пиши книги о Нем, Мириам, не надо. Никогда не пиши. Никому не говори, что твой Иосиф — это его сын, пусть он будет только твой, и Господь пошлет вам обоим долгую и счастливую жизнь, полную благодати.

— Ты грозишь мне? — спросила Мириам.

— Ну, что ты… — отозвался Шаул. В голосе его послышалась укоризна. — Как можно? И зачем? Эфес — спокойный город. В нем так приятно жить, воспитывать внуков, стареть. Дай мне время, и даже здесь Его имя будет звучать на каждом шагу. Ты так хотела сохранить память о Нем, Мириам. И она будет сохранена.

Шаул улыбнулся. Улыбка получилась невеселой.

— Это я тебе обещаю.

— Он бы не стал проливать кровь… Как это сделал ты сегодня! — Мириам шагнула вперед, ближе к Шаулу, и тут же на ее движение отозвался человек в черном кетонете. Иегуда мгновенно оказался между ним и нею, но оружие не достал, закрывая Мириам плечом от возможного удара.

— Не уверен, — вымолвил Шаул, делая кистью предостерегающий жест, на который человек в черном отреагировал немедля — снова отступил в тень. — Тебе страшно оттого, что опасность грозила твоему сыну. Но если бы Иосиф не был мастеровым, если бы он не забыл веру своих предков и не лил из серебра ложных кумиров, разве было бы в твоем сердце столько боли и страха? Разве ты бы не была душой со своими братьями-минеями, выступающими против колдовства, за новую веру? Сегодняшняя кровь удобрила здешнюю почву, и теперь, вместо отсеченных гнилых на ней вырастут свежие побеги. Сегодня минеи показали свою силу и отныне с ними придется считаться! Разве не об этом мечтал Иешуа? Он тоже призывал к неповиновению, к бунту против римлян — было ли это разумно? Не умри Он на кресте — и народ, восставший по Его слову, попал бы под римские мечи. Сколько крови пролилось бы тогда в Ершалаиме? Послушай, Мириам, я знаю, что ты не любишь меня, но дело, которому я посвятил жизнь — это и твое дело. Просто мы делаем его по-разному. Скажу тебе, как гражданин Рима — Рим непобедим! Но скажу тебе, как миней, как верный последователь нашего Учителя: то, что нельзя победить в открытом бою, можно одолеть изнутри. Там, где железо бессильно — действует слово. Он поспешил. Но у тех, кто верит в Него, впереди вечность. Мы одолеем Рим, Мириам, но не мечом и не с помощью Неназываемого. Мы одолеем его Словом Божьим. Когда-нибудь здесь, в Эфесе, и следа не останется от храма язычников, но Его церковь будет стоять вечно. И в Риме, в городе тех, кто казнил Его, будет возведен Храм в честь Иешуа, и храму этому не будет равных в Ойкумене…

— Он редко молился под крышей, Шаул, — сказала она. — Он любил небо над головой. Он говорил, что там, где двое собрались для молитвы — третий между ними Бог.

— Его давно нет, Мириам, — ответил Шаул, вставая. — Кто знает, что Он имел в виду? Люди верят в то, во что хотят верить. Мы с тобой уже учили этот урок. Он воскрес и вернется. И, если я не прав, обязательно простит мне ошибки и направит меня по верному пути. А пока — мне не у кого спросить совета. С тех пор, как Он говорил со мной по дороге в Дамаск, я не слышал от Него ни одного слова и вынужден действовать по своему разумению.

Он воткнулся в лицо Иегуде своим пронзительным взглядом, присмотрелся и спросил:

— Кто этот человек, что пытался закрыть тебя грудью?

— Мое имя Дарес, — отозвался Иегуда.

— Мой старый друг… — добавила Мириам.

— Ты не грек, — сказал Шаул, продолжая пристально глядеть на него. — Хоть и носишь греческое имя. Ты иудей, могу поклясться чем угодно. Но иудей, давно покинувший родину. Можешь все отрицать, но я вижу то, что вижу. Ты смелый человек, Дарес, ты был готов отдать за нее жизнь. Уверен, что ты не из Эфеса. И ты не миней? Это так?

Иегуда молча кивнул головой.

— Жаль, — продолжил Шаул на арамейском. — Будь ты эфесским минеем, я был бы уверен, что Мириам в надежных руках. Но по твоим глазам я вижу, что тебе предстоит долгий путь. Почему мне кажется, что я знаю тебя?

— Ты не знаешь меня, — ответил Иегуда по-арамейски. — Мы никогда не встречались, иначе бы я тебя запомнил.

— Да, — согласился Шаул. — У меня прекрасная память на лица и голоса. Мы действительно никогда не встречались. Но я следил за тем, как ты слушал наш с Мириам разговор… Ты знал Его, Дарес. Его имя для тебя не просто звук. И, в отличие от многих, кто повторяет сейчас Его слова, ты действительно понимаешь, что они значат.

Он помолчал, не сводя с Иегуды глаз, а потом добавил:

— Пожалуй, я знаю, кем ты можешь быть…

— Лучше тебе этого не знать, — откликнулся Иегуда. — Что толку? Кто умер — тот умер. Кто остался жить — пусть живет и здравствует. Представление давно закончилось, роли сыграны — зачем ворошить прошлое? Предположение, которое нельзя ни опровергнуть, ни подтвердить, не стоит ничего. Мы с тобой незнакомы, Шаул, и никогда не сталкивались. Я грек, меня зовут Дарес, я старый друг Мириам и готов защитить ее от опасности любым способом. Чтобы ты хорошо меня понял, повторю главное слово — ЛЮБЫМ. В молодости я служил наемником в Иудее, оттуда знаю арамейский, там же меня научили ловко управляться с мечом, кинжалом и копьем. Это все, что тебе надо знать… Тем более, что ты видишь меня в первый и последний раз.

— Жизнь так длинна, Дарес, — возразил Шаул. — А мы оба путешествуем по тесной Ойкумене. В следующий раз я узнаю тебя сразу, будь уверен… Мне пора, Мириам. Я рад, что мы познакомились и поняли друг друга. Знаю, что ты по-прежнему будешь душой общины и не забудешь о моей просьбе. У тебя много дел — следить за могилой Его матери, заботиться о своем сыне и ждать, когда Он снова придет в наш мир… Об остальном подумаем мы.

Человек в черном стал рядом с ним, из предрассветной прохладной мглы выскользнули еще несколько темных теней, но не приблизились, остались в стороне.

— Прощай, Мириам! Прощай, Дарес!

И утренний туман поглотил его с сопровождающими, съел вместе со звуками шагов и чьим-то горьким плачем, еще мгновение назад доносившимся с противоположной стороны площади. Агора казалась обезлюдевшей, серые клубящиеся струи стекали по ее бокам в тесные улочки, плескались в колоннаде торговых рядов.

У дверей дома Иосифа, склонив голову к плечу и обняв крепкую дубину, словно девичий стан, сладко спал один из подмастерьев.

— Я не стану заходить, — сказал Иегуда негромко, чтобы не разбудить юношу. — Пойду к себе. Я слишком задержался в Эфесе, Мириам. Слишком. Теперь, когда я сделал то, что хотел…

— Тебя больше ничто не держит, — закончила она начатую им фразу.

— Все еще держит, — не согласился он.

— Ты можешь остаться…

Иегуда вздохнул, глядя на Мириам сквозь утреннюю дымку. Туман снова сделал ее молодой, а желанной она была всегда. Желанной, но недосягаемой. Понимать это было мучительно.

— Наверное. Но я не останусь. Иегуда бы остался, но его давно нет. Это была длинная ночь, Мириам. Спасибо, что провела ее со мной.

— Могу ли я освободить тебя от слова?

Он покачал головой.

— Я ведь давал его не тебе, Мири. Шаул прав. Ничего нельзя изменить. Есть Он. Есть ты. Есть ученики. И есть предатель. Пророчество уже сбылось. И что тут поделаешь? Я знал, на что иду.

— Мне жаль, — сказала она тихонько. — Мне так жаль, Иегуда!

— Тс-с-с! Меня зовут Дарес, Мири. А тот, кого ты вспомнила… я сам вынимал его из петли.

Она шагнула вперед, обняла Иегуду и тут же отстранилась, словно испугавшись прикосновения. От ее волос пахло гарью и цветочным благовонием.

— Ты действительно пишешь книгу о Нем?

Мириам кивнула. Растрепавшиеся волосы закрывали ее глаза, но Иегуда все же увидел влажные дорожки на ее щеках.

— И не перестанешь ее писать?

Она помотала головой.

— Я бы очень хотел прочесть ее.

— Ты сможешь это сделать, если вернешься.

— Через двадцать лет?

— Даже через двадцать лет.

Они помолчали несколько мгновений, пытаясь отсрочить неизбежный миг расставания.

— Знаешь, Мири, — сказал Иегуда, протянув ей руку, и Мириам без колебания вложила в нее свою. — Я бы тоже мечтал написать книгу, но не только о Нем — обо всех нас. О том, как мы жили до того, как встретились с Ним. И как жили после того, как Его не стало. Обо всех — о друзьях и недругах, о тех, кто пытался Его спасти, и тех, кто в конце концов, погубил Его. Я бы рассказал о наших ночных бдениях у костра, о тысячах дорог, которые мы прошли — от первой, в которую Он взял меня, до той, самой последней… Мы успели поговорить о многом, жаль, что не обо всем, но если бы меня попросили назвать самые главные слова, которые он сказал мне за все время, что мы провели вместе, я бы ни на секунду не задумался. Это то важное, чему он научил меня, Мири. Меня — убийцу-сикария, несостоявшегося апостола и своего предателя. Никто не говорил такого до него — Бог был грозным, безжалостным, строгим, справедливым, гневным. Он должен был пугать, насылать мор, сжигать небесным огнем! Мне с детства говорили, что миром движет страх, что люди остаются людьми только потому, что над ними висит неотвратимое возмездие. А это не так… Вся книга о нем может состоять из этих трех слов — остальное будет лишним. И поменять это не сможет никто — даже Шаул.

Иегуда склонился над ее рукой и едва коснулся губами перепачканной ладони. Это был не поцелуй — именно прикосновение, теплое дыхание, на миг коснувшееся кожи.

— Бог есть любовь, — прошептал он, и исчез в рассветной дымке.

Навсегда.

Израиль. Хайфа

Наши дни

Обстоятельства подарили профессору и его команде всего сорок минут передышки, но вовремя взятая пауза решает очень много проблем. Пока Рувим и его команда, не подозревая, что их дислокация уже передана террористам, мылись, ели и получали квалифицированную медицинскую помощь, в штаб-квартире «Шабак» успели расколоть Хасима.

Гениальный хакер лопнул, как гнилой помидор, после первой же внутривенной инъекции хлорида кальция. Хасим много слышал о методиках допроса применяемых израильтянами, но человек, даже самый умный, не может знать всего. Разлившийся по венам жидкий огонь в сочетании с замирающим сердцем и стоящим рядом дефибриллятором сработали эффективнее «сыворотки правды» — компьютерщик и думать забыл о том, что он мужественный и отважный борец за идею, и с перепугу запел соловьем.

Длина пароля имеет значение всегда, кроме тех случаев, когда в руках профессионалов находится тот, кто эти пароли вводил. Вадиму Горскому не пришлось применять свои выдающиеся способности взломщика чужих кодов, осталось только слить массив информации с жестких дисков Хасима. Информации было много — терабайты. О судьбе «языка» теперь можно было не волноваться, его преданность новым хозяевам — «Шабаку» — тоже была вне подозрений. С этого момента вне стен контрразведки Хасим не протянул бы и десяти минут.

За эти сорок минут бойцы спецназа, вызванные настойчивым Ави Дихтером, успели не только прилететь в Хайфу на двух вертолетах, но и подтянуться к району, где должен был разыграться финал затянувшейся охоты. Будь у спецназа на пятнадцать минут больше, профессору не пришлось бы вступать в бой с нанятыми покойным Шульце террористами. Но такой милости Фортуна не проявила — наверное, сорокаминутный подарок и так показался ей достаточно щедрым.

Камеры слежения, оставшиеся возле дома Криницких-Флейшеров со времен работы Марины в разведке, передавали на монитор в гостиной картинку с улицы, а боевики особенно не скрывались. Минибусы выкатились прямо на тротуар, из них на асфальт посыпались вооруженные люди. Людей было много, слишком много для небольшого пятачка перед входом в сад. Казалось, что из «фольксвагенов» вышли как минимум полсотни человек, но на счастье тех, кто находился в доме, террористов было гораздо меньше. На миг перед объективом мелькнуло изображение смуглой рябоватой физиономии, и вслед за тем на калитку (кстати, бронированную!) обрушился тяжелый удар.

Предупреждения Каца не прошли впустую. Несмотря на внезапность происходящего, Криницкая сходу «врубилась» в ситуацию.

— А вот и твои гости, — сказала она практически спокойно, но Рувим заметил, что по щекам Марины разлилась несвойственная ей бледность. — Быстро же они на нас вышли! Кац, ну, почему ты никогда не можешь просто зайти на чай? Тебе кто-нибудь говорил, что ты приносишь несчастье?

— Дверь в дом бронирована? — спросил Рувим быстро.

— Да, — отозвался Арон.

Он оставался совершенно спокойным, как будто это не к нему ломились вооруженные головорезы.

— И в дом, и в подвал, — подтвердила Криницкая. — В подвале бомбоубежище — построили перед первой войной в Заливе — маленький запас продуктов и есть вода.

— Марина, — приказал Кац голосом, не терпящим возражений. — Берешь Шагровского и Арин — и быстро вниз. Баррикадируетесь и ждете помощи. Бегом!

— Еще чего! — возмутилась Марина и привычно повела грудью, предъявляя оппоненту самый убедительный аргумент. — У себя в университете будешь командовать! Здесь пока я хозяйка! Арон! Берешь раненого и девушку — и вниз!

Муж посмотрел на Криницкую с удивлением, и Кац заметил, что взгляд у Флейшера вовсе даже не коровий, покорный, а вполне такой твердый, мужской плотоядный взгляд.

— Никуда я не пойду, тебя не брошу. И не кричи, голос сорвешь! Пока давайте закроем двери и окна, у нас противовандальные ставни — так просто им сюда не войти!

За калиткой грохнуло — в замок саданули из помпового ружья. Металл загудел, выдержал, но стрелок попался упорный: от второго выстрела из 12-го калибра дверь перекосило. Было ясно, что либо с третьего, либо с четвертого-пятого выстрела калитка таки вылетит и толпа боевиков хлынет в сад, прорываясь к дому. На счастье, забор вокруг сада строили на совесть — высокий, с острыми металлическими пиками по верху, лезть через него было просто опасно. Все это давало осажденным фору по времени, небольшую, но все-таки фору.

Все, кроме Шагровского, который после перевязки все еще лежал на диване, забегали, готовясь отразить атаку. Арин захлопнула входную дверь, накинула засов. Криницкая опускала тяжелые жалюзи — от взлома они, возможно, и спасли бы, но от обстрела не спасали никак, только мешали нападающим вести прицельный огонь! Арон открыл сейф с оружием, стоявший в подвале, и вытащил в гостиную несколько пистолетов, автомат и коробки с патронами.

Рувим присел на корточки рядом с племянником.

— Придется посидеть внизу, Валентин, — сказал он негромко, виновато улыбаясь. — Прости, что втравил тебя во все это… Ну, кто мог знать, что обычные раскопки…

— Глупости, дядя, — перебил его Шагровский. — Это еще кто кого втянул!

Он все еще был плох, даже хуже, чем в госпитале перед побегом. Тяжелая дорога, свежая послеоперационная рана, психологическое напряжение последних дней — такое могло положить на лопатки и более крепкого человека. Валентин же держался молодцом, только землистый цвет лица и глубоко запавшие глаза выдавали чудовищную усталость. И еще — тембр голоса. Он стал гораздо ниже, чем обычно, просел, наполнился нездоровой хрипотцой.

Со звоном лопнуло оконное стекло.

Арин как раз опускала жалюзи на фасадном окне и от этого щелкающего звука прыгнула в сторону, словно испуганная кошка. Пуля, влетевшая в гостиную, просвистела буквально в миллиметрах от ее виска, расколола фарфоровую вазу на столе, пробила столешницу и разбила плитки пола.

— Снайпер! — крикнул профессор. — Прочь от окон! Сверху стреляли!

Арин, прижавшись к стене, продолжала опускать жалюзи, но их перекосило, ручка провернулась, скрипнул механизм…

Еще одна пуля ударила в проем и с визгом срикошетировала от пола.

Рувим, пригнувшись, бросился к выбитому окну, и в тот же момент от нового выстрела из штурмового ружья вылетела калитка, сорвалась с петель и рухнула на камни дорожки. Сад наполнился топотом. Боевики прорвались к дому.

— Назад! Рувим! — крикнула Криницкая, но профессор уже выбил прикладом автомата остатки стекла и несколько раз ударил по погнутой металлической ламели внизу противовандальной занавеси. Из-за густых жасминовых кустов выскочил смуглый араб в полосатой футболке, напоминавшей тельняшку. В руках у «морячка» был видавший виды АК-76 и судя по тому, как справно он его держал, парень был не новичком. За доли секунды профессор сообразил, что этот шустрый парень сейчас опаснее снайпера и развернуть ствол в сторону «морячка» уже не успеть. «Морячок» это тоже понял, глаза его сверкнули торжеством, он осклабился — и в этот миг лоб его лопнул, словно от удара кувалды, часть кости просто испарилась, лицо разорвало в клочья и он рухнул наземь ничком.

Рувим рванул свободной рукой застрявшую планку жалюзи и тяжелая металлическая занавесь наконец-то поехала вниз, а Кац выпрыгнул из проема, успев дать короткую очередь по шевелящимся кустам и, если судить по крикам, попал.

По дому — по окнам, стенам, дверям — ударили из десятка стволов. И если пистолетные пули только корежили металл занавесей, то очереди из АК прошивали противовандальный щит насквозь.

— Они нас выкурят! — крикнула Марина.

Два фасадных окна уже напоминали дуршлаг.

— Арон! Раненого вниз!

На этот раз Флейшер без спора подхватил Шагровского под мышки и потащил вниз в подвал-бомбоубежище. Криницкая прыгнула вперед кошкой, мгновенно захлопнула тяжелую дверь и замкнула врезной замок двумя оборотами ключа.

— Прости, — сказала она вполголоса. — Так надо…

А потом повернулась к Рувиму.

— Какие будут соображения?

Она мало напоминала воительницу: ростом не вышла, а бюстом слишком превзошла. Стрелять из лука у нее бы не получилось, но времена изменились, и с автоматом она справлялась отлично.

— Я думаю, что Арон будет недоволен, — предположил Кац.

— Плевать! Главное — будет живой! Ты не о моем браке думай! Думай, как нам отсюда выбраться, пока они не взорвали под домом атомную бомбу!

Стрельба за окнами вспыхнула с новой силой. Жалюзи на фасаде ходили ходуном, стрелки начали дырявить и остальные занавеси. Через десятки пулевых отверстий в полумрак гостиной врывались солнечные лучи, врывались и резали сизый дым, наполнявший комнату.

— Через пять минут нас можно будет расстрелять, не входя в дом! — сказала Арин, задыхаясь от противной гари с металлическим привкусом. — Занавеси просто распадутся!

— Значит, — резюмировал Кац, — нас не должно быть в доме через четыре минуты. Соображения, барышни, простые и примитивные, как у примата. Надо съеб…вать! В гараже наш джип. Он большой и тяжелый. Можно таранить их машины, в случае чего. Так что, дамы, прорвемся! Ворота у вас тоже противовандальные?

— Да.

— То есть — если не откроем, не выдавим?

Марина кивнула.

— Что ж, значит наши шансы уменьшаются, но незначительно…

— Здесь у нас шансов нет, — возразила Арин.

— Будем пробовать… Дамы, на улице снайпер. Он, правда, какой-то странный, своих стреляет, но я бы на его гуманность не рассчитывал.

Кац тряхнул мокрым от душа хвостом. Лицо у него было покрыто ссадинами, синяками, но почему-то веселое. Даже не веселое — отчаянное. Казалось, профессор сбросил добрый десяток лет.

— Слушай мою команду. Сейчас ползком к гаражной двери, потом — я за руль, вы на заднее сидение и на пол. Голову не поднимать. Лежать тихо. Если меня застрелят, тогда Арин сядет за руль…

— Почему она? — возмутилась Криницкая.

— Потому, что кто-то все-таки должен выжить, а я знаю, как ты водишь машину! На счет три — Марина пошла! Раз! Два! Три!

Криницкая не поползла, но удивительно ловко присела и на полусогнутых пронеслась по гостиной, буквально лавируя между лучами света. Секунда — и она исчезла за дверью, ведущей в гараж.

— Арин! — скомандовал Кац. — Пошла!

Девушка почти в точности повторила маневр хозяйки дома.

Профессор развернулся к изрешеченным фасадным жалюзи, поднял свой автомат и дал очередь с начала в одно, потом во второе окно, и лишь потом рванул к гаражной двери.

Озверевшие от неудачной атаки и ответной стрельбы террористы ответили на профессорский выпад шквальным огнем. Свинцовый вихрь пронесся по комнате, в которой уже никого не было, разнося в щепу изуродованную мебель, разрывая в клочья книги, дробя пластик и стекло.

В гараже было относительно тихо. Протиснувшись в дверь, Кац повернул в замке ключ зажигания. Двигатель ожил, зажглась приборная доска, полыхнули ксеноновым огнем фары.

— Где кнопка открывания? — спросил Кац, поморщившись. От прыжка на сидение снова разболелась простреленная задница.

— Вот!

На ладони Криницкой лежал небольшой брелок с кнопками.

Профессор с возмущением посмотрел на Марину, сидящую на переднем пассажирском месте.

— Я кому сказал — лечь между сидениями!

— Я всегда стреляла не хуже тебя, — заявила Криницкая безапелляционно. — Ты крути баранку! Я возьму на себя правую сторону, Арин — левую!

Кац оглянулся. На заднем сидении с пистолетом в руках сидела Арин и на ее лице можно было легко прочесть, что на пол она не ляжет.

— Жми! Чего ты ждешь?

Рувим тиснул кнопку на пульте.

Массивные, шестиметровой ширины ворота поехали вверх. Под потолком загудело, защелкало.

— Пристегнитесь! — приказал профессор. — Взлетаем!

Он перевел селектор автомата на реверс и до упора вдавил педаль газа в пол.

* * *

Для Якуба Зайд был непререкаемым авторитетом. Ну, почти непререкаемым! В детстве он был готов заглядывать отцу в рот — его уважение, восхищение и любовь были безграничны. Отец — следопыт, сержант, герой войны! Как можно было его ослушаться? Как можно было сомневаться в том, что он говорил!

Надо сказать, что Зайд действительно был прекрасным отцом, мужественным человеком и доблестным воякой. Пусть не самым добрым на свете, но отзывчивым, преданным семейным традициям и традициям своего народа.

Тогда, в детстве, Якуб полагал, что отец невероятно умен. Повзрослев, получив хорошее образование и отслужив в армии, Якуб понял, что отец действительно превосходный человек и семьянин, не столь умен, сколь прекрасно приспособлен выживать в сложных условиях. Это было прописано на уровне генетической программы — многие поколения предков Зайда растили потомство, пасли скот, жили и умирали в каменистой пустыне. Жизнь здесь была так тяжела, что смерть не пугала бедуинов, они не боялись и презирали ее.

Зайд растил детей настоящими сыновьями своего народа.

Ездить на лошади, на верблюде, тракторе, грузовике, легковой машине и даже на осле Якуб научился еще ребенком. Тогда же отец научил его стрелять, читать следы людей и животных на голых камнях, прятаться там, где негде спрятаться даже змее, максимально долго обходиться без воды и еды… В общем, в армии инструктор развел руками: молодого бедуина можно было научить исключительно игре в нарды и карты — остальное он умел.

Вернувшись домой, Якуб осознал, что в планы отца не входит менять свой образ жизни. Для Зайда пустыня была настоящим домом. Каменистые пустоши, выжженная красная земля, на которой лишь козы могли найти себе пропитание, радовали бедуина, как француза радует вид на Елисейские Поля. Он не хотел жить ни в городе, ни в деревне, даже среди своих соплеменников, не хотел подчиняться законам, кроме тех, неписанных, что всосал с молоком матери. Он был готов защищать свою страну, он был готов умереть за нее, если надо, но подчиняться…

Это было ему несвойственно.

Зайд видел Якуба наследником стада, хранителем очага, продолжателем рода и традиций. Но вот беда! Якуб себя таковым не видел. Он любил город, зелень, море, человеческое общество, не чурался клубов и дискотек. Прожить всю жизнь на отшибе цивилизации не было пределом его мечтаний.

Но он был хорошим сыном. А хороший сын должен почитать мать и отца. Он хотел бы убедить родителей отпустить его, но не желал терять семью из-за конфликта. Просто время отпочковаться еще не пришло, и Якуб, понимая это, искал и находил себе отдушину во время своих поездок в города, неизменно возвращаясь в родовое гнездо, слепленное, согласно традициям, из подручных материалов. Кондиционер, генератор, спутниковая тарелка, холодильник были компромиссом между Зайдом и цивилизацией, и, если бы не настойчивость сына, этот компромисс никогда бы не был достигнут.

Лежа на позиции в тени солнечной батареи, Якуб не испытывал сомнений или колебаний по поводу того, что делал. Сегодня, перед лицом опасности, он ощутил себя настоящим представителем своего племени, сыном и воином. Он нарушал закон страны, которую любил, ради людей, которых уважал его отец. Он взял в руки оружие для того, чтобы помочь человеку, которого любил, и не хотел думать ни о последствиях своего поступка, ни о том, что может каждую секунду расстаться с жизнью. Все это не имело никакого значения. Важно было подставить плечо отцу. Важно было поступить по совести, а не по закону. Законы пишут люди… Кому как не им их и менять!

В армии Якуб, как и его отец, был следопытом — бедуины, проходящие службу в ЦАХАЛе, традиционно выполняют эти обязанности, но, хотя стрелял Якуб хуже снайпера, за результаты краснеть не приходилось.

Позиция, которую он сейчас занимал, была непривычной и неудобной для стрельбы. Огонь надо было вести по цели, находящейся внизу и на достаточно большом расстоянии, но Якуб со второго выстрела поймал кураж и бил практически без промахов. Необходимости поразить мишень прямо в голову или сердце у него не было, достаточно было попасть в корпус, а такая задачка была куда как легче армейских упражнений.

«Галил», несмотря на возраст, работал, как часы. Прицел — обычная оптика, безо всяких новомодных штучек — давал шестикратное приближение и терпимо сужал поле зрения стрелка.

Пять выстрелов — три попадания в корпус. Неплохой результат, если учесть, что на каждое прицеливание у него не было и двух секунд. Еще один террорист был ранен в руку и скрылся в кустах еще до того, как Якуб успел поймать его на мушку вторично. Дворик, окружавший дом, где прятался профессор Кац с друзьями, просматривался далеко не весь: мешала густая зелень деревьев и кустов, но пятачок перед входной дверью был как на ладони. Каждый из нападавших, пытающийся пробиться к дверям, получал от Якуба подарочек в стальной оболочке и терял энтузиазм вместе с жизнью и здоровьем.

Террористов было много и соображали они неплохо, во всяком случае, то, что по ним ведет огонь снайпер, поняли очень быстро. Теперь по дому стреляли из укрытий — Якуб слышал автоматную пальбу в которой изредка звучали сухие и негромкие пистолетные выстрелы. Разобрать, отвечают ли на огонь осажденные, было невозможно, но в дом нападающие не пробились и это вселяло надежду на благополучный исход боя.

С высоты своей позиции Якуб видел не только крыши домов, но и то, как волной расходятся по окрестностям звуки перестрелки, как бегут прочь от места схватки прохожие, как останавливаются машины, образуя пробки на улицах. И еще — он видел сине-красные сполохи «мигалок» полицейских машин и яркие синие маячки автомобилей армейского спецназа, слышал их сирены. Помощь была близка. Очень близка, но ее надо было дождаться.

Якуб скосил глаз, стараясь не отрываться от окуляра. Почему молчит винтовка отца?

Он заметил Зайда, держащего под прицелом что-то невидимое для всех остальных, что-то или кого-то, находящегося намного выше их позиции. Отец, сделавший в начале несколько выстрелов, теперь не стрелял — ждал, замерев.

Якуб снова приник к прицелу и увидел, как закрытые до сей минуты гаражные ворота заскользили вверх, открывая темный проем, и из гаража задним ходом вылетел «патфайндер». Корма огромного внедорожника ударила стоящий поперек тротуара микроавтобус, отшвырнула его в сторону и едва не опрокинула на бок. «Ниссан» подпрыгивая на бордюрах, выехал на дорогу, нехорошо накренился, но все же устоял.

Искалеченный ударом «фольксваген» перекрыл Якубу часть сектора обстрела, но одного потерявшего бдительность террориста он все-таки срезал, хоть и ошибся с завышением при выстреле — пуля ударила того в бедро, и неудачник рухнул, словно ему оторвали ногу. Якуб попытался прицелиться, но нападавшие уже сообразили, где именно находится снайпер, и довольно удачно использовали разбитый минивэн как прикрытие. В сторону Якуба понеслись автоматные очереди. Стреляли беспорядочно, не видя снайпера, но огонь был плотный и на крышу, служившую позицией для бедуинов, обрушился настоящий свинцовый вихрь. Несколько пуль со звоном срикошетировало от солнечной батареи, заставив Якуба пригнуться. Очереди хлестнули по фасаду здания, выбивая стекла в окнах верхних этажей, и он услышал крики людей, доносившиеся из внутренних помещений. Подхватив винтовку за цевье, так, чтобы не ударить прицел, Якуб на четвереньках перебежал на десяток метров левее. Это было глупо, потому что свинец хлестал по крыше как придется, но все же лучше, чем оставаться на засвеченной позиции.

Он едва успел перевести дух, как огонь прекратился. Выстрелов больше не было слышно. Быстрый взгляд вниз — и Якуб увидел, как по улице несутся «патфайндер» и два минивэна. Из радиаторной решетки одного из них хлестал белый пар, но оба «фольксвагена» висели у джипа на хвосте. От выбитой калитки вслед за машинами ковылял человек с автоматом в руках. «Ниссан» профессора как раз поворачивал, и боевик стрелял по джипу короткими очередями. Якуб поймал террориста в визир прицела и всадил ему пулю ровно по центру груди — такой выстрел был на 99 % смертелен, даже если на террористе надет жилет. Трудно жить с легкими, продырявленными собственными костями. Человек упал навзничь, его АК отлетел в сторону. Якуб перенес прицел на минивэн, шедший первым, и всадил в него четыре пули. Щелкнул боек — магазин опустел. На перезарядку винтовки ушло несколько мгновений, но за это время микроавтобусы исчезли из сектора поражения.

Справа рявкнул «галил» Зайда. Совсем рядом загрохотали выстрелы из автоматического оружия. Якуб бросился к отцу — тот оставался в неподвижности на краю крыши. С соседнего здания палили наугад. Ствол, торчащий над парапетом, просто поворачивался из стороны в сторону, стрелка не было видно. Зайд выстрелил еще раз и автомат умолк.

Старый бедуин повернулся к сыну.

Щека его была оцарапана или пулей, или каменной крошкой, выбитой из парапета. Рана кровила и Зайд нехорошо скалился. Якуб в страхе приобнял отца, оглядывая его одежду — не зацепило ли еще где-нибудь? Но бедуин был цел, зато очень зол. Значительно злее, чем полчаса назад. За всю свою жизнь Якуб не видел Зайда в ярости и, глядя на гнев, который клубился на дне отцовских черных глаз, вдруг понял, что не знал о родителе многого.

И предпочел бы не знать.

— Вниз, — просипел старый бедуин. Его шатало, правая часть лица дергалась, превращаясь в маску. — Он уходит!

— Они уехали, отец! Мы их не догоним! Мы сделали, что могли!

— Все, что могли? — выдохнул ему в лицо Зайд. — Ты еще не знаешь, на что мы способны… Вниз, Якуб! Снайпер не должен уйти! Я в первый раз в жизни промазал!

Интермеццо 4

Бывают моменты, когда дело решают секунды.

Бывает, что нужны минуты или часы.

События на Кармеле развивались настолько стремительно, что группа быстрого реагирования, барражировавшая по району на нескольких боевых машинах, не сумела подоспеть в срок. Помощь действительно была близка, но все же опоздала. С того момента, как у дома Криницкой раздались первые выстрелы, и до того, как группа спецназа получила сигнал тревоги, прошло менее минуты. На то, чтобы добраться до места происшествия, понадобилось еще четырнадцать — помешали мгновенно возникшие пробки.

К этому времени перестрелка уже превратилась в погоню.

Глава 20

Адриатическое море

неподалеку от острова Крит

62 год н. э.

Желудок был пуст вот уже который день, но Иегуду снова вырвало желчью. Это было мучительно, казалось, он извергает наружу не несколько ложек желто-зеленой жидкости, а собственные внутренности. Он даже не стал вставать после рвоты, так и остался сидеть, держась двумя руками за фальшборт.

Это трудно было назвать качкой. Корабль швыряло, словно перышко на ветру. Дождя не было, но шквальный ветер срывал верхушки с волн и воздух был насыщен влагой так, что при каждом вдохе в горле клокотало.

Шторм начался, едва корабль покинул Хорошие Гавани. В принципе, кормчего можно было понять. Хорошие Гавани к зимовке приспособлены не были, до Финика на Крите можно было дойти за считанные дни и уже там зазимовать, если погода станет уж совсем плоха. И когда, наконец-то, дунуло с юга, кормчий решился…

Ласея осталась по правому борту — судно, подгоняемое попутным ветром, обошло обширную каменную отмель и вырвалось из-под прикрытия берега на морской простор. Паруса сразу же раздулись, натянулись канаты, скрипнула мачта, и зерновоз с лихим креном на левый борт понесся вперед так, словно был не почтенным торговым судном, а боевым кораблем. Еще за сутки ветер из крепкого превратился в штормовой, который греки называют эвроклидон, и начался двухнедельный кошмар, подобного которому Иегуда никогда не испытывал.

Паруса пришлось спустить, чтобы не сесть на мель или не перевернуться, когда их щепкой несло на рифы возле острова Клавды. Экипаж успел поднять на борт лодку, болтавшуюся за кормой, буквально в последний миг, и с огромным трудом закрепил ее на палубе.

На четвертый день, когда стало понятно, что шторм только начинается, моряки вместе с пассажирами начали обвязывать судно канатами, чтобы оно не развалилось под ударами волн. К этому моменту на ногах остались только совершенно нечувствительные к морской болезни пассажиры, а многие моряки, пережившие не один десяток переходов, лежали почти без чувств. Верх и низ смешались, корабль то нырял, скатываясь горошиной по огромному пенному боку волны, то взлетал к низкому брюхатому небу, под серой кожей которого перекатывались мерцающие рубцы молний.

На седьмой день судно дважды едва не перевернулось — мачта почти касалась воды, но судьба была благосклонна и никто не погиб, хотя лодку сорвало с креплений и матросы чудом успели привязать ее заново.

Восьмой день начался с того, что ударом волны смыло кормовую надстройку, к несчастью, в этот момент в ней был помощник кормчего, совсем еще молодой человек, почти юноша. Никто не услышал даже его крика, и несчастный сгинул в волнах вместе с обломками.

Это была первая жертва, но далеко не последняя. Иегуда не мог понять, как на переполненном судне люди могут оставаться невредимыми, а когда волны начали собирать свою жатву, уяснил, как же им всем до того везло.

За девятые сутки шторма четверо пассажиров и один матрос-финикиец умерли от заворота кишок. На десятые — два огромных вала утопили восьмерых, а еще двое умерли от переломов, полученных четырьмя днями раньше. Паники не было. Люди были так обессилены, что не могли даже паниковать. Многие считали смерть избавлением от страданий, и Иегуда был готов принять их точку зрения.

Такое испытание было бы мучительным даже в годы молодости, а сейчас, когда он уже перешагнул за шестьдесят, просто убивало его. Он почти привык к холоду, хотя в насквозь мокрой одежде на пронизывающем ветру было не просто холодно, а холодно невероятно! Но вот привыкнуть к неизвестной силе, которая выкручивала его внутренности, как хозяйка выстиранное белье, было невозможно. Тысячи кошек жили во чреве Иегуды, каждая из них терзала его когтями, вырывая куски из кишок, эти раны разъедала желчь, разлившаяся в желудке, и огонь пожирал старика изнутри. Он давно не мог есть, только пил из бочки с пресной водой, стоящей у мачты, но даже вода, что была набрана из источника у Хороших Пристаней, все больше и больше отдавала йодом и солью.

Внешне лучше всех держалась римская стража. Иегуда не мог не восхищаться выдержкой этих железных воинов, но морская вода, как известно, разъедает даже железо. В конце концов, качка сломала и их, превратив суровых и исполнительных солдат в блюющих и воющих животных, но их пленники, а их было четверо, лишились сил ранее. Да и куда было бежать? Бросится головой в кипящее море? Этот выход более устраивал римлян, чем тех, кого они везли в столицу под конвоем.

Из этих четверых Иегуду интересовал лишь один человек. Невысокий, с большими залысинами, узкоротый, с близко посаженными умными глазами и седой клиновидной бородкой, придававшей и без того вытянутому лицу выражение грустного удивления.

Человек этот был много моложе Иегуды, но очень сильно постарел за то время, что они не виделись. А виделись они в Эфесе чуть более восьми лет назад, в ту ночь, когда город едва не вспыхнул в пламени бунта. Его звали Шаул га-Тарси, и римская стража везла пленника в Рим, на суд Цезаря Нерона.

Время и дороги не пощадили Шаула, солнце и ветра иссушили его кожу, он изрядно облысел: волосы сохранились лишь на висках и затылке, и они были седы. Седыми были и мохнатые брови, которые бы подошли к более крупному лицу. И только глаза оставались прежними — блестящими, умными, живыми.

Иегуда не был уверен, что Шаул узнал его.

Встреча в Эфесе была быстротечной. Стояла ночь, в свете луны и факелов лица выглядят совсем иначе. Тогда Иегуда находился за спиной Мириам и мало участвовал в беседе, назвался греком и был моложе на восемь лет, а восемь лет, когда тебе за пятьдесят, отличаются от восьми лет, когда тебе за сорок.

Иегуда увидел Шаула в Ликийских Мирах.

Сотник по имени Юлий сговаривался о проезде со шкипером александрийского корабля, плывущего в Италию. Шаул и еще трое арестованных молча ожидали центуриона на пристани. Рядом с ними стояли добродушные стражники — когда путешествие без происшествий и попыток бегства длится не первый месяц, отношения между стражей и пленниками становятся почти товарищескими.

Иегуда уже стоял на корме судна, носящего имя «Эос», хоть на утреннюю зарю этот пузатый труженик походил, как легконогий скакун на тяжеловоза. Но кормчий содержал корабль в порядке, не жалея плетки, которую пускал в ход каждый раз, как кто-либо из команды проявлял нерадивость. Зерновоз шел из Александрии в Италию и остановился в Ликийских Мирах, чтобы пополнить запасы продовольствия и воды. Пассажиров на судне было полно, почти три сотни, и Иегуда был одним из них. Шкипер не хотел брать на борт арестованных и стражу, но центурион был суров, убедителен и, наверное, щедр, во всяком случае, после нескольких минут препирательств шкипер защебетал щеглом, а еще через пять — сотник, его люди и четверо узников уже заняли спешно освобожденное командой место неподалеку от мачты. Место было хорошим, недалеко от бочек с пресной водой, в тени паруса.

После того, как «Эос» отошла от берега, Иегуда намеренно столкнулся с Шаулом неподалеку от отхожих мест (желающие опорожниться пассажиры располагались на специальном помосте и справляли нужду прямо за борт), встретился с ним глазами, но во взгляде того не мелькнула тень узнавания: улыбнувшись, Шаул прошел мимо, едва не задев Иегуду плечом.

Иегуда снова поразился малому росту Шаула, но если в Эфесе шалуах чудесным образом выглядел рослым за счет осанки и значимости, то теперь он стал обычным невысоким человеком, неторопливым в движениях, с завораживающим голосом. Несколько дней плавания Иегуда тайком наблюдал за ним, благо сделать это на корабле было проще простого, и сам не мог объяснить свой внезапный интерес к га-Тарси, и лишь когда с борта судна стали видны берега Крита понял: Шаул изменился.

В Эфесе Шаул был жесток и не ведал сомнений, он был вождем, предводителем, который мог одним движением бровей ЗАСТАВИТЬ людей следовать за собой. Шаул на борту «Эос» не выглядел непогрешимым вождем, но теперь люди готовы были идти за ним по доброй воле, повинуясь не властным жестам, а силе духа и убежденности, сквозившей в его голосе и взгляде.

Иегуда видел, как слушают его речи солдаты, центурион, пассажиры, которые по случаю оказывались рядом, и ловил себя на том, что сам внимает бархатному тембру шаулова голоса с необычайным почтением. Проповедник завораживал слушателей, как ловец змей — кобр. Так когда-то заманивал в свои сети новых обращенных Ловец человеков — жестом, взглядом, словом, участием, огнем своей веры. Это был Дар. Иегуде и в голову не могло прийти, что таким талантом может владеть кто-нибудь, кроме покойного Иешуа.

Юлий не запрещал Шаулу проповедовать — такого приказа у него не было, да и речи шалуаха не вызывали никаких опасений. Никаких призывов к неповиновению, ничего такого, что могло бы быть истолковано ложно — ну, рассказывает арестованный истории про какого-то человека, распятого в Ершалаиме еще при Цезаре Тиберии. Интересно так рассказывает, заслушаться можно…

И пусть себе говорит!

В притчах Шаула Иешуа был жив, являлся своим талмидам, направлял их, давал им советы. Он учил не борьбе, учил жизни. Подобное Иегуда слышал на собраниях минеев десятки раз, но рассказ Шаула звучал иначе, он был наполнен десятками мелких достоверных деталей — словно шалуах был очевидцем событий и лично беседовал с га-Ноцри. Но Шаул никогда не видел Иешуа и не говорил с ним, да и жизни происходило все совсем не так, как в рассказах Шаула, но от этого они не становились ни менее увлекательными, ни менее достоверными.

В том, что рассказывал Шаул, было много незнакомого, того, что никогда не звучало в речах га-Ноцри, но, слушая проповедника, Иегуда почему-то хотел верить, что Иешуа говорил именно так.

Что поделаешь — это Дар, думал Иегуда, слушая рокот волн и рокот голоса Шаула. Возможно, Иешуа был иным, но запомнят его таким, как рисует Шаул. И это, наверное, уже произошло. Мечта Мириам сбылась. Спустя тридцать лет слова ее мужа все еще звучали в этом мире, и пусть чтец изменил текст, суть слов осталась неизменной.

Нет ни римлянина, ни иудея…

Эта фраза поразила Иегуду более всего. Она рефреном звучала в устах Шаула.

Га-Ноцри обращался к своему народу и не был услышан. Шаула же слушали собравшиеся на палубе римляне, финикийцы, македоняне, греки, каппадокийцы, косматые германцы из вольноотпущенников, с трудом понимающие латынь, шумные сирийцы и настороженные иудеи. Слушали и слышали, задавали вопросы и получали на них ответы. Шаул говорил на латыни и его слова были понятны всем.

Потом корабль вошел в Хорошие Гавани, на борту поднялась суета и на какое-то время стало не до разговоров. Некоторые пассажиры сошли на берег, но таковых оказалось немного. Трое же, заплатив кормчему мзду, поднялись на борт. Матросы снова наполнили бочонки свежей родниковой водой, купили зелень и фрукты, несколько овец, вяленого мяса, и «Эос» собралась продолжить путь к Италии вдоль побережья Крита.

А на следующий день, к вечеру, когда свежий южный ветер, весело подгонявший корабль с раннего утра, превратился в настоящий шторм и пробегавший мимо старший помощник шепнул одному из матросов слово «эвроклидон», Иегуда понял, что у этого плавания есть шанс стать последним и для судна, и для пассажиров.

Четырнадцать дней, две полных недели смерть ходила вокруг них кругами, как плавает вокруг жертвы хищная рыба, сужая и сужая кольцо. Четырнадцать дней Иегуда мысленно благодарил корабельщиков из Остии, сработавших зерновоз на совесть. Четырнадцать дней каждый человек на корабле жил надеждой, и только Шаул с первой и до последней минуты был уверен в том, что они выживут.

— Это Бог даровал мне всех вас, — кричал Шаул, слабый, с землистой, почти зеленой кожей, ввалившимися щеками, мокрый и замерзший до дрожи. Губы его тряслись, но глаза оставались спокойными. — Мужайтесь, я верю тому, что обещано! Мне суждено предстать перед глаза цезаря, а, значит, корабль достигнет берегов!

Голос его перекрывал свист ветра, треплющего свободно висящие ванты, и шум волн, бьющих в борта «Эос».

— Верьте мне, люди, нас обязательно выбросит на остров и Бог не даст нам пропасть!

Как ни странно, люди верили ему и сейчас, в лихую годину, перед лицом почти неминуемой смерти, хотя он не был ни моряком, ни кормчим. Сам кормчий уже давно никого не утешал. Лишившись помощника и одного из матросов, он боролся со стихией не из мужества, а от безысходности. Судно было отдано на волю ветра с того момента, как спустили паруса, но искусство кормчего позволяло направлять его поперек волн — рулевые весла и правило до сей поры оставались целыми.

Когда четырнадцатая ночь окутала корабль от акростоля[84] до носа, кормчий услышал во мраке далекий шум прибоя. Матрос, посланный на корму мерить глубину, издал громкий крик радости — лаг показал шестьдесят локтей. Это означало, что земля действительно очень близко. В этом была великая радость, но и великая опасность — волны, треплющие судно, словно щенка, могли выбросить его на скалы и разбить вдребезги.

Иегуда увидел, как белкой взлетел на мачту впередсмотрящий, но что он мог увидеть в кромешной тьме штормовой ночи? Двое бросились к рулевым веслам на кормовые балкончики, матрос на носу снова бросил лаг…

— Сорок локтей!

И еще через некоторое время:

— Тридцать пять локтей!

Шум прибоя был уже ясно слышен. Иегуде даже показалось, что он заметил невдалеке от левого борта белый бурун, и он едва не заорал, но опомнился, увидев, что это не вскипающая на рифе вода, а всего лишь бегущие за ветром гребни волн, и проглотил крик.

— Тридцать локтей!

— Якоря в воду! — крикнул кормчий. Не крикнул — каркнул, выхаркивая из груди соленую морскую воду напополам с легочной слизью.

Матросы побежали вдоль бортов, расталкивая мокрую, похожую на овечье стадо толпу измученных пассажиров.

Первый якорь упал с кормы по левому борту. «Эос» продолжала лететь во тьме, скользя по мокрым серым спинам волн навстречу грохоту прибоя.

Второй якорь взметнул фонтан за кормой по правому борту, и в это время лапы первого вцепились в скалы на дне. Рывок бросил людей на палубу, страшно заскрипел ворот, на который был намотан якорный канат, и в следующий миг лопнул с треском буковый стопор. Массивная рукоять ворота одним ударом раздробила грудь матросу, стоящему рядом, и отправила его за борт будто бы броском катапульты. Канат стремительно разматывался, судно начало становиться поперек волны, подставляя правый бок под удары воды и шквального ветра.

И в этот момент дна достал второй якорь. На этот раз рывка не было — просто корабль начал двигаться по широкой дуге, заваливаясь на бок. Вращение ворота замедлилось и двое моряков, изловчившись, вогнали на место стопора рукоять гребного весла. Древесина выдержала и канат перестал уходить в воду, мачта почти коснувшись волны, пошла вверх. Едва не опрокинувшаяся «Эос» стремительно выпрямлялась, мачта сработала, как ложка метательной машины, наблюдателя вышвырнуло с бочки на ее верхушке и он исчез во тьме быстрее своего крика.

— Якоря с носа! — прохрипел кормчий, и этот хрип разнесся над стонущими пассажирами, над ревущими волнами и агонизирующим впередсмотрящим. Матросы, услышавшие команду, рванулись вперед, забыв о страхе — от того, удержат или не удержат крюки корабль, зависела их жизнь. Носовые якоря полетели в волны через несколько мгновений, на счастье, шквал еще не успел оборвать кормовые канаты — и «Эос» заметалась на привязи, словно схваченный арканами дикий конь. Сколько еще рывков тяжелого, груженного зерном под самую палубу судна выдержат якоря и веревки?

— Возблагодарим Бога! — крикнул, поднимаясь с палубы Шаул. Он помог встать оглушенному падением Юлию и придерживал центуриона под локти. — Возблагодарим Господа нашего за то, что не оставил нас!

— Зерно! — заорал кормчий, перекрикивая Шаула. — Кувшины с зерном — за борт! Все за работу, если не хотите пойти рыбам на корм! Все к люкам!

Толпа качнулась. Люди были измождены до крайности, но жажда жить вернула им силы. Крышки трюмных люков полетели в сторону. Те, кто повыше, прыгали вниз и принимали тяжелые доски сходней, что опускали в трюм оставшиеся наверху: огромные кувшины с зерном — долиумы — можно было только выкатить на палубу, но не поднять на руках. Иегуда и сам бросился в трюм, чтобы спустя несколько мгновений, надрывая мышцы, катить вместе с двумя финикийцами и эфиопом вверх по мокрым доскам огромный, полный зерна долиум. Вот первый тяжеленный сосуд рухнул в воду с подветренного борта и весело полетел в ночь, качаясь на волнах. Второй… Третий…

Налетевший шквал рванул канаты. Катившие огромную глиняную бочку люди не удержали вес, и сосуд слетел со сходней, увлекая за собой замешкавшегося человека. Удар! Крик перешел в хрип, захрустели кости несчастного, с треском лопнуло брюхо долиума и из него в глубину трюма хлынул золотистый вал зерна. Под глиняными обломками еще дергался раздавленный, а по сходням обезумевшие от желания жить люди уже катили новые бочки и, срывая спины, переваливали через низкое ограждение борта.

Работа, которую портовые грузчики в Александрии выполняли бы два полных световых дня, была сделана до девятого часа ночи. Добрая половина груза была отправлена за борт, и облегченная «Эос» уже не так рвалась с привязи к близкому, но невидимому в темноте берегу.

Израиль. Хайфа

Наши дни

Оторваться профессору не удалось.

«Фольксвагены» повисли сзади, даже поврежденный не отставал: двигатель еще не потерял всей охлаждающей жидкости и не «стукнул». «Патфайндер» летел по узкой асфальтовой дороге во всю прыть своего мотора, но дистанция не увеличивалась. Водители минивэнов знали свое дело. Рувим умело «болтал» джип в стороны, чтобы затруднить стрельбу на ходу и не дать себя обогнать, но улицы Хайфы — не шоссе и не пустыня: вокруг было слишком много машин и людей. Остановиться было равнозначно тому, чтобы умереть. И Кац, и Арин, и Криницкая прекрасно это понимали.

Дорога шла вниз, и преследуемые и преследователи оказались зажаты между подпорной стеной, над которой возвышались здания, и склоном горы, резко уходящим вниз.

В одном из минивэнов объявился смельчак. Его высунули из открытого окна, держа за ноги, и он, несмотря на тряску, выпустил по «ниссану» несколько прицельных очередей. Посыпались уцелевшие после удара стекла.

— Пригните головы! — крикнул Кац. — Отстрелят!

Он на мгновение отвел взгляд от дороги, чтобы оглянуться на Арин, и в тот же момент перед капотом возник застрявший поперек проезда экскурсионный автобус, один из тех зеркальных красавцев, что целыми днями возят туристов в Бахайские сады. Рувим ударил по тормозам, джип клюнул носом, едва не вспахивая асфальт бампером. Замедление было настолько резким, что Арин едва не сломала телом спинку переднего сидения, а Марина так приложилась лицом о приборную доску, что из носа буквально хлынула яркая-алая кровь. В корму «ниссана» ударил «фольксваген», висевший на хвосте на расстоянии десятка метров — он уж никак не успевал затормозить. Лязгнул металл. Звук был богатым и резким — настоящий спецэффектный грохот, словно на премьере «Трансформеров»: тяжелый удар, скрежет сминаемого металла, звон стекол. На все это наложился мат в исполнении профессора археологии — изобретательный и отчаянный, каким мат бывает только с перепугу.

Ругаться было от чего. Удар минивэна швырнул «Патфайндер» вперед и направо. А справа возвышалась балюстрада, закрывавшая вход в Бахайские сады, с испуганной охраной, жавшейся к турникетам. «Ниссан» пробил каменное ограждение с легкостью слона, проламывающего стену фанерного сарайчика. Две с лишним тонны веса да почти сотня километров в час скорости творят чудеса — балюстрада разлетелась на части, будто бы ее взорвали, взлетела облаком белая пыль. Сработали подушки, и Рувиму больно наподдало по физиономии. В салоне вдруг стало мало места — боковые занавеси, передние, задние — все сработало одновременно, лишая возможности видеть и, слава Богу, возможности расколоть себе голову о стойку. Секунда — и подушки со вздохом опали, оставив после себя неприятный горелый запах в воздухе. Профессор ошалело потряс головой. Криницкая вытерла кровавые сопли тыльной стороной ладони и, скосив на Каца безумный взгляд, оскалила красные зубы. Один глаз у нее отекал от удара, губы размерами могли посрамить Анжелину Джоли, разбитый нос синел на глазах. От ухоженной дамочки, встречавшей Каца менее часа назад, не осталось и воспоминания.

Джип рухнул вниз, опуская тяжелую морду к земле, словно атакующий бык. Охранники брызнули из-под колес голубиной стайкой, одного из них автомобиль зацепил крылом — человек взмыл над склоном, размахивая руками, и рухнул на клумбу.

«Патфайндер» ударился подвеской о широкую площадку, на которой в обычные дни ожидали своей очереди туристические группы, подпрыгнул и снес еще одно ограждение. За ним сверху обрушился первый минивэн, потом с края дороги слетел еще один.

Профессор уже не пытался удержать джип на какой-либо траектории: управлять скачущим двухтонным чудовищем было практически невозможно. Торможение тоже исключалось — на такой крутизне склона «ниссан» перевернулся бы при первом касании педали тормоза. Оставалось одно — подруливать, чтобы не сделать кульбит при очередном приземлении. С этим Рувим кое-как справлялся или думал, что справляется. Огромная машина летела по склону вниз сама по себе, вспахивая заботливо взращенные последователями Баба клумбы, разрушая геометрически правильную картину мира, построенного бахайцами на кусочке обетованной земли. «Фольксвагены» прыгали следом за джипом, иногда даже сокращали дистанцию, пытаясь в отчаянном рывке дотянуться до разбитой кормы противника, но их подвески не были столь прочными, как у «ниссана», и каждое приземление делало минивэны все более и более неповоротливыми. Оторванные части шасси летели вниз отдельно от микроавтобусов, на склонах путь «фольксвагенов» был отмечен кусками пластиковых накладок, бамперов и брызгами вылетающих от ударов стекол.

Если бы сам профессор и его спутницы не пристегнулись еще в гараже, то, скорее всего, их бы просто выбросило из джипа. Ни усидеть, ни удержаться в этом ритме движения было нереально. Можно было только представить, что творится внутри микроавтобусов, и понадеяться, что их пассажиры далеко не все доедут живыми до подножия холма. Гробница Баба, расположенная в самом низу садов, с каждой секундой становилась все ближе, «ниссан» набирал скорость, лязгая разбитыми внутренностями, как старый локомотив.

Один из минивэнов взлетел в воздух, неуклюже приземлился правой полуосью на каменные перила лестницы, завалился на бок… Из микроавтобуса раздался отчаянный крик — «фольксваген» начал делать «бочку», из распахнувшихся дверей выпал человек, рухнул на газон и тут же превратился в месиво. Второй минивэн приземлился на него и в одно мгновенье смешал человеческую плоть с землей и цветами. Террорист не успел даже испугаться.

А вот те, кто падал вниз в переворачивающемся микроавтобусе, испугаться успели. Первые три удара о землю, сделавшие стальной кузов неким подобием смятого бумажного пакета, сопровождались отчаянными воплями людей, которых скорость и сила земного тяготения перемалывали в фарш острыми кусками металла и остатками сидений. На четвертом ударе, подбросившем «фольксваген» особенно высоко, внутри микроавтобуса уже никто не кричал. Изуродованная до неузнаваемости стальная коробчонка несколько раз перевернулась в воздухе, обгоняя все еще невредимый «патфайндер», проплыла над его крышей по небу и грянула оземь прямо перед ним. На покрытое сеткой трещин лобовое стекло «ниссана» полетела земля, брызги то ли масла, то ли топлива и какие-то красные липкие куски, похожие на рвоту — профессору даже думать не захотелось, что это за ошметки, да и времени размышлять об их происхождении не было.

Разбитый вдребезги минивэн террористов взмыл над террасой, как пивная банка от удара ноги подростка. Вслед за ним в воздухе оказался «патфайндер», колеса которого крутились вхолостую, словно выпущенные над посадочной полосой шасси авиалайнера, а еще через две секунды над землей полетел и последний из микроавтобусов, почти целый, если сравнивать с первым минивэном, во всяком случае, сохранивший форму и часть стекол.

Внизу промелькнула восьмиконечная звезда на фоне зеленой травы, выкрашенные бордюрные камни, и тут же остатки первого минивэна, скачущие впереди, снесли часть балюстрады, и джип профессора проскочил в проем вслед за ними. На миг звуки стихли. «Ниссан» плыл по воздуху на высоте нескольких метров, покачиваясь, словно лодка на волнах.

Криницкая, до сих пор лишь повизгивавшая при особо страшных перелетах, наконец-то заорала в голос. К ней присоединился визг Арин и, как понял Рувим с удивлением, и его собственный крик. Джип начал снижение, завывая ожившим движком, как наемный плакальщик на похоронах. Земля несколько раз ударила снизу, в подвеске «ниссана» что-то лопнуло с оглушительным звоном. Профессор уже думал было тормозить, но не успел — слишком быстро мчался «патфайндер». Рувим крутанул руль налево, снес правым крылом каменную белую вазу для цветов, проскочил в миллиметрах от ограждения усыпальницы, ободрал всю левую сторону о массивное дерево, росшее тут с незапамятных времен, ловко поддал бампером по низкой скамейке, стоящей на аллее, и снова оказался на крутом коротком склоне, ведущем вниз, в припортовые кварталы. Какое-то мгновение тяжелый внедорожник висел над спуском, задумчиво покачиваясь, но не удержался и полетел вниз, снова набирая потерянную было скорость.

Вторая машина преследования, шедшая буквально в двух десятках метров за «патфайндером», проломила перила на несколько метров левее первого минивэна, и, приземляясь, срезала добрую половину ряда аккуратно высаженных туй своим плоским изодранным брюхом. В какой-то момент со стороны казалось, что она перевернется, но та, зарывшись в землю на ладонь, осталась стоять, уткнувшись разбитым передком в ограждение усыпальницы Баба.

Люди, вышедшие, а вернее выпавшие, из разбитого минивэна сразу после остановки, напоминали пиратскую команду после неудачного абордажа — кровь, разорванная одежда, ссадины и рваные раны. Полет вниз по склону не прошел для них бесследно. На ногах держались всего четверо боевиков, трое их коллег остались лежать внутри микроавтобуса умирающими или мертвыми. Водитель был еще жив, но из за руля выйти не мог: сломанную голень намертво зажало сорванным с креплений креслом.

«Ниссан» еще набирал скорость, когда эти четверо уже оказались у края балюстрады, и вновь загрохотали выстрелы. Пули ударили в корму «патфайндера», дырявя металл и вспарывая обшивку.

— Не поднимать головы! — крикнул Рувим и сам втянул ее в плечи, как мог, чтобы прикрыться хотя бы массивным водительским подголовником. — На пол, барышни! На пол!

Пуля вырвала клок из сидения правее его плеча и с чавканьем вонзилась в приборную доску. Джип прыгал козлом, тяжело, с хрустом продавливая очередной кусок ограждения над террасами. Под ним что-то страшно скрежетало, и ухало, но колеса все еще не оторвались. В сравнении с этими утробными стонами умирающего внедорожника попадания пуль в корпус слышались, как безобидное стаккато. Из заднего сидения полетели ошметки, но Арин за секунду до того упала на пол и благодаря этому уцелела. Профессора защитил каркас водительского кресла, но в спину ему наподдало так, что он заорал, а вот Криницкой повезло меньше всех — пуля угодила ей в плечо, но, пробив на своем пути несколько препятствий, смятый кусок металла потерял скорость, и, войдя мышцу всего на несколько сантиметров, вызвал болевой шок. Марина на миг задохнулась, не в силах крикнуть, и осела, теряя сознание. Рукав ее рубашки залило красным.

Якуб и Зайд в эту минуту выбежали на террасу над Променадом. Старый бедуин мгновенно оценил положение — грохот выстрелов отчетливо доносился снизу, хотя стреляющих было почти не видно.

— Помоги им! — скомандовал он, не замедляя шага.

Якуб кивнул и присел у перил, сорвав с плеча свой «галил».

Зайд пробежал еще шагов пятьдесят и, поглядев направо, увидел человека, ловко скачущего вниз по искалеченным лестницам Бахайских садов. В руках у него виднелась длинноствольная винтовка, за спиной подпрыгивал легкий рюкзачок, светлая голова была непокрыта. Зайд встал, приглядываясь.

Человек бежал не как испуганный турист, случайно оказавшийся в центре настоящих неприятностей. Человек бежал, как бегают профи — пружинисто, держа винтовку чуть на отлете, рассчитывая каждый шаг, каждый прыжок, каждый взмах свободной руки, служившей ему для балансировки.

Зайд, не спуская глаз с бегущего, медленно потащил из-за плеча свое оружие.

Тот, кого сейчас звали Христо, почувствовал, как чей-то тяжелый взгляд коснулся его спины и провел когтями между взмокших от бега лопаток. Лже-болгарин был бы давно мертв, не следуй он инстинктам — взгляд нес в себе опасность.

Смертельную опасность.

Христо на ходу перехватил винтовку поудобнее, в несколько прыжков оказался на ровной площадке, усеянной осколками камня и вырванным дерном, собрался, заставив каждую мышцу работать для осуществления задуманного, и мягким движением кошки мгновенно развернулся, вскидывая орудие к плечу. Взгляд его искал цель, он практически почувствовал расположение противника еще до того, как заметил небольшую фигурку у ограждения верхней террасы. Фигурок было две — одна правее, одна левее, но угроза исходила от правой.

Христо прицелился и увидел в окуляре ствол наведенной на него снайперской винтовки с черной бездонной дырой посередине. В стекле чужого прицела завис чудовищного размера глаз, искаженный линзами до схожести с рыбьим. Ликвидатор не успел рассмотреть того, кто глядел в прицел, скорее догадался — это тот человек, что стрелял в них на крыше несколько минут назад… Как же не повезло! Всего секунда… Нет, доли секунды! Неужели у него не хватит времени спустить курок?

На срезе чужого ствола полыхнуло почти бесцветное пламя, и в следующий момент огненный поток пронесся через мозг чистильщика. Вспыхнул молнией и превратился в сгусток густой смоляной тьмы, заполнившей черепную коробку без остатка.

Пуля Зайда прошила лже-болгарину голову на сантиметр выше левой брови, почти посредине лба, и Христо рухнул навзничь, так и не сообразив, почему так сразу погасили мир.

Старый бедуин опустил ствол «галила» к земле и удовлетворенно улыбнулся.

— Я никогда не промахиваюсь дважды, приятель… — сказал он. — Почти никогда.

Справа от Зайда громыхнула винтовка сына. Раз, другой, третий… Бедуин глянул в прицел, стараясь рассмотреть тех, по кому стрелял Якуб. Деревья и кусты частично закрывали ему обзор. Он видел лишь мельтешение теней за усыпальницей Баба. Надо было спускаться ниже, тем более, что со всех сторон выли сирены — кавалерия спешила на помощь, как всегда опаздывая.

— Якуб! — крикнул Зайд, и, когда сын повернул голову, показал жестом, направление движения.

И они побежали вниз по развороченным лестницам.

Охрана Бахайских садов сидела в укромных уголках и не отсвечивала. Автомобильный рейд по их святыне и перестрелка, во время которой пули свистели над головами, добавила им осторожности. Звук сирен стал нестерпимо громким — полицейские машины наконец-то добрались до места событий. Стали слышны отдаленные крики, напоминающие команды. Наверху спецназ разворачивался на позиции, готовясь к бою. У Зайда и Якуба не было времени на подготовку. Едва выскочив из одной перестрелки, они со всей прытью мчались навстречу следующей. Отец с сыном преодолели половину пути, когда воздух наполнился пронзительным свистом турбин и с прозрачного хайфского неба на сады обрушился легкий винтокрыл. Машина нырнула к самой земле, пошла по дуге, заваливаясь на бок. Винты бешено рубили воздух, на фонаре кабины играли блики солнца. Сам фонарь был зазеркален до полной непроницаемости, вертолет выкрашен в радикально черный цвет.

Скоростной, похожий на стрекозу аппарат прошел над головами бедуинов настолько низко, что их буквально пригнуло к земле. Посадочные лыжи скользнули в полутора метрах над людьми. Зайд прекрасно рассмотрел закрепленный в подбрюшье геликоптера многоствольный авиационный пулемет.

Это за нами, подумал Зайд, но вертолет взмыл вверх, перескакивая старые деревья, росшие у усыпальницы, развернулся и спикировал как раз туда, где недавно мелькали тени.

Рррррррррррррррр!

Пулемет зарычал и Зайд услышал, как пули лупят по металлу микроавтобуса и кто-то истошно, по-шакальи, верещит от боли.

— Приказываем остановиться!

Звук, усиленный громкоговорителями, накрыл Зайда и Якуба.

— Немедленно бросить оружие и остановится!

— Придется выполнять, отец! — сказал Якуб, и аккуратно положил свой «галил» на землю.

— Я знаю, — ответил Зайд, повторяя движения сына.

— Не поворачиваться! — приказал тот же уверенный голос из динамиков. — Поднимите руки вверх и заложите за голову.

Отец с сыном точно выполнили приказ. Его просто нельзя было не выполнить. Оба служили в армии и знали, что стволы автоматов сейчас наведены на их спины и как минимум два снайпера одновременно держат их под прицелом.

— Кажется, у нас неприятности, отец, — сказал Якуб спокойно.

— Не уверен, — отозвался Зайд. — Как ты думаешь, почему вертолет не стал в нас стрелять?

— На колени! — приказали сверху. — Руки оставить за головой, опуститься на колени! Медленно!

— То-то же! — Зайд ухмыльнулся не без торжества во взгляде. — У нас не неприятности, сын. Просто мы сделали, что могли, и нам прислали смену…

Шаги спецназовцев уже звучали за спинами бедуинов.

— Но бока нам все-таки намнут? — спросил Якуб, скосив глаза на отца.

— Вот в этом можешь быть уверен… — ответил Зайд. — Намнут. Еще и как…

* * *

Для «ниссана» последняя серия прыжков оказалась роковой.

В тот момент, когда джип, проскочив последние ступени, рухнул на дорогу, передний мост лопнул и тяжелая морда грянулась об асфальт, заставив троих пассажиров вскрикнуть. Отскочившие наконец-то колеса беспорядочно запрыгали по мостовой, из радиаторной решетки ударила струя густого белого пара.

Криницкая застонала, потом зашипела от боли и, извернувшись, ногтями вытащила из плеча бесформенный комок горячего железа. Из раны толчками била кровь, сочилась через пальцы, заливая кожу сидения и все сильнее пропитывая рукав.

Профессор пошарил на полу возле сидения и поднял автомат.

— Все живы? — спросил он и потряс головой.

Рувим чувствовал себя словно контуженый. Кружилась голова, звуки плыли, хотелось сощуриться, чтобы навести резкость, но резкость не наводилась, что бы он ни делал.

За спинкой водительского сидения заворочалась Арин.

Профессор посмотрел на нее через зеркало — повернуть шею оказалось нерешаемой задачей. Девушку тоже оглушило и, хотя выглядела она чуть получше Криницкой, но тоже очень потрепанно.

— Жива я, жива… — голос у Марины был чужой, искаженный болью. — Рука…

— Вижу… — отозвался Рувим. — Не выходить, барышни! Я прикрою. Арин, перетяни Марине руку.

Кац приоткрыл дверь и выскользнул наружу.

Это оказалось сложным, профессора болтало из стороны в сторону, как пьяного, он даже был вынужден опуститься на одно колено, но тут же встал. По ушам больше не били выстрелы, воздух заполнял высокочастотный вой турбины и клекот винтов. Тот, кто слышал звук подлетающего вертолета, ни с чем его не спутает.

Кац пригнулся, прячась за искореженным крылом.

«Патфайндер» отгораживал его от лестницы, по которой они только что слетели, и не давал оценить обстановку. Возможно, что нападавшие уже были рядом. Тогда он — единственный, кто мог дать время и возможность женщинам выбраться из джипа прежде, чем противник подойдет вплотную. Больше всего Рувиму хотелось лечь на горячий асфальт и перевести дух. У него просто не было сил куда-то бежать, стрелять и даже прятаться. Болела каждая клетка избитого тела, каждая косточка, каждая мышца, работавшая в невероятном напряжении эту последнюю безумную неделю! Возраст, о котором он так не любил вспоминать, навалился на него всей тяжестью, заставив колени дрожать, а сердце — трепыхаться.

Кац медленно выдохнул через стиснутые зубы, со свистом выпуская из легких наполненный болью и усталостью воздух. Турбина вертолета выла все больше, на остатки «патфайндера» упала тень винтокрыла. Черный геликоптер висел метрах в пяти над джипом, развернувшись фонарем к входу в Бахайские сады.

Какого черта, подумал Рувим, что тут делает эта птичка? Под брюхом вертолета был виден пулемет. Стволы вращались, но пилот не стрелял, просто завис над джипом, словно стоял в почетном карауле. Ждал? Но чего? Неужели кончились патроны? Винтокрыл явно не принадлежал террористам, иначе ни Каца, ни его спутниц уже не было бы в живых. Впрочем, времени на размышления, сомнения и ожидания у Рувима уже не было. Пора было действовать, и он высунулся из-за машины и тут же юркнул обратно: худшие опасения подтвердились — по лестнице бежали люди с автоматами. Их было всего трое, но сейчас для обессиленного профессора и один был бы чересчур.

— Не высовываться! — крикнул Кац по-русски.

Гул вертолета был силен, воздушный столб от работающего винта гнал во все стороны мелкий мусор, прижимал звуки к земле, но Арин и Марина должны были его услышать.

Ну, сказал себе Рувим, на раз-два-три. Пошел!

Он выскочил из-за машины с оружием наизготовку, на полусогнутых, двигаясь не по направлению к противнику, а в сторону, с расчетом на то, чтобы найти укрытие за припаркованной в десятке метров слева машиной. Атакующие были частично закрыты разбитой оградой, но Кац учел это и дал три коротких очереди над ней, не попал и снова нажал на курок. Выстрелов не было. Затвор застыл в заднем положении.

Профессор шмыгнул за старенький «субару» ровно в тот момент, как по нему выстрелили из нескольких стволов. Пули ударили в машину, послужившую укрытием, выбили боковые стекла и они осыпались на голову Рувиму мелкой крошкой. Кац отсоединил магазин, хотя заранее знал, что увидит. Пусто. Патроны кончились.

В джипе были и пистолет, и автомат, но теперь, чтобы попасть к «патфайндеру», надо было преодолеть те же десять метров. Те же десять метров, но под огнем врага, который был рядом и с каждой секундой становился еще ближе.

Профессор посмотрел в сторону «ниссана» и столкнулся взглядом с Мариной, она высунулась из-за сидения и, очевидно, видела его перебежку. Кац даже не успел открыть рот, как из джипа вылетел пистолет и, упав на асфальт, благополучно скользнул к его ногам.

Рукоять привычно легла в ладонь, и профессор опустил флажок предохранителя. Он не слышал шагов убийц, но знал, что они рядом. На этот раз он не стал двигаться перебежками, чтобы автоматный огонь террористов не пришелся по «патфайндеру», Кац просто встал и вскинул «беретту» на уровень плеча. Он двигался легко, неторопливо и так спокойно, словно дело происходило на тренировочном стрельбище, а не на улице, и трое убийц с автоматами были просто мишенями, нарисованными на фанере.

Девятимиллиметровая «беретта» недаром служит штатным оружием в спецподразделениях многих стран, и Рувим в свое время выстрелял из нее не одну тысячу патронов. Между ним и террористами было чуть больше двадцати пяти шагов — прекрасная дистанция для тренированного стрелка. Чужой «субару» прикрывал профессора от огня противника, давая возможность прицелиться. Пистолет сухо щелкнул, посылая в цель первую пулю. Второй и третий выстрелы прозвучал почти сразу за первым, за секунду. Двое убийц были мертвы еще до того, как упали на землю, а третий, получив пулю в шею, успел дать очередь в ответ, прострелив «субару» обе дверцы. Кац выстрелил еще раз, и еще… Террорист выронил АК и медленно завалился навзничь…

Профессор еще не опустил оружия, как услышал отчаянный крик Марины: «Берегись!» и совершенно инстинктивно бросил тело в сторону, не видя опасности, но понимая, что она есть.

Черный пикап зацепил его крылом, и врезался в многострадальный «субару» с такой силой, что разбитую машину вышвырнуло на тротуар. Касание многотонного авто со стороны могло показаться легким, но даже этой малости хватило Кацу для того, чтобы пролететь по воздуху несколько метров, вращаясь, словно детский волчок. Он ударился об асфальт, несколько раз перевернулся через голову, и, на мгновение потеряв сознание, перестал дышать. Треснувшие давеча ребра на этот раз сломались, и острая боль накрыла профессора волной. Он попытался вздохнуть и встать, но не смог сделать ни того, ни другого, только заворочался, как перевернутый на спину краб.

Он отчетливо видел висящий в небе вертолет, белые облачка на голубом фоне и даже мог рассмотреть застывших в полете птиц, но ничего не слышал. Он потряс головой, стараясь прогнать глухоту. В ушах зазвенели колокольчики, мир расплылся и тут же снова стал резким.

От черного пикапа к Рувиму шагал накачанный, сравнительно молодой человек в черной футболке без рукавов, и руки его были от плеч и до самых кистей покрыты сплошными узорами цветных татуировок. Он улыбался. У него была хорошая улыбка, белые зубы и короткоствольный автомат. Глаза скрывались за темными стеклами каплевидных «рей-банов», но Кац был уверен — они тоже смеются.

Татуированный шел, как по бульвару: не скрываясь, не пригибаясь, держа руку с автоматом чуть на отлет. Весь в черном, разрисованный наподобие якудза, он был словно Азраил сегодняшних дней — смертоносный и неумолимый, и Рувим подумал, что никогда не предполагал для себя настолько экзотической смерти!

Такой не будет произносить речи, такой не станет тянуть. Это в фильмах категории «В» убийцы долго говорят речи над раненым главным героем, оставляя ему время и шанс на спасение. В реальной жизни все заканчивается гораздо быстрее. Вот, как сейчас.

Татуированный Азраил начал поднимать руку с автоматом.

За его спиной мелькнула черная тень, но убийца и ухом не повел — ствол автомата уже смотрел Кацу в грудь, когда тень превратилась в сверкающий круг, летящий над землей. Воздушный вихрь толкнул татуированного в спину, он начал поворачиваться, почувствовав опасность, но было уже поздно.

Бешено вращающийся вертолетный винт снес верхнюю часть туловища Азраила за доли секунды, превратив торс убийцы во взвесь из крови, осколков костей и крупно нарубленной плоти. Тело татуированного, полностью лишенное верхней части, все еще осталось стоять на залитом кровью асфальте. Потом колени подломились, и останки рухнули на мостовую. Вертолет завилял хвостом — несущий винт вращался по какой то странной траектории — и рухнул на нос. Лопасти ударили о мостовую, разлетаясь на куски, теряя обороты закашляла турбина, и юркий винтокрыл тут же стал похож на подстреленного воробья. Бескрылая тушка заскакала по асфальту на погнутых лыжах и, въехав боком в витрину магазина, затряслась в агонии, все еще разбрасывая вокруг куски пластика, стали и стекла.

Все было кончено.

Профессор закашлялся. Во рту стало солоно, и он почувствовал, как по подбородку стекает кровь. Рядом с ним лежала разукрашенная рука — кусок от локтя до кисти — все еще сжимавшая в ладони рукоять автомата. Кац попытался дотянутся до оружия, но не смог. Колокола, звенящие в голове, стали громче, он успел увидеть бегущих к нему Арин и Марину, а потом понял, что пора отдохнуть, и закрыл глаза, успев удивиться наступившей тишине.

Глава 21

Адриатическое море

неподалеку от острова Мелит

62 год н. э.

Судно замерло на якорях посреди бушующего моря, раскачиваясь, словно пустая колыбель. Иегуда упал у самого борта, подставляя горящее от перенапряжения лицо ветру и соленым брызгам. Грудь тяжело вздымалась, удары сердца раздавались в ушах стуком огромных военных барабанов. Суеты на палубе не было. Люди лежали вповалку, жались друг к другу и мачте, силясь сохранить тепло, но ветер со свистом проносился над кораблем и забирал последние силы и надежды. Голос прибоя звучал все явственнее, скорее всего, берег был в трех тысячах футов или еще ближе, только ночью это не имело никакого значения. С таким же успехом вода могла биться о скалы и десяти тысячах футов от них, и в тысяче — ни добраться вплавь, ни подвести корабль ближе к земле не представлялось возможным.

Иегуда посмотрел на лодку, закрепленную у мачты, ближе к носовой части, и увидел рядом с ней кормчего, нескольких матросов, центуриона Юлия и его четверых солдат да Шаула га-Тарси. Кормчий что-то с жаром доказывал центуриону. Иегуда заставил себя встать и, держась за остатки деревянного ограждения, подобрался поближе. Стоявший рядом с Юлием га-Тарси мазнул по Иегуде взглядом (на этот раз почудилось, что в глазах Шаула мелькнула тень узнавания) и снова повернулся к шкиперу: разговор занимал его куда больше, чем подошедший ближе пассажир.

— Мы должны переставить якоря! — с жаром говорил кормчий. — Канаты нужно натянуть, чтобы судно меньше трепало…

— Натяните воротами, — центурион отвечал насупившись, склонив массивную короткостриженую голову. Создавалось впечатление, что он готовится боднуть собеседника. — Если сил не хватает, мои солдаты помогут…

— Якоря в шторм так не переставляют, — возразил шкипер, пожилой грек, низкорослый, седой, кудрявый, как юноша. Глаза у грека — маленькие, черные — бегали жучками, казалось, он не может долго смотреть в одну точку. Рот у него был пухлый, брезгливый, и губы постоянно кривились, словно кормчий только что укусил лимон. — Если мы поднимем хотя бы один, то потеряем все остальные. Ты что, не видишь, как нас болтает? А если подойдем лодкой, то оттащим его в сторону!

Он ткнул коротким кривым пальцем куда-то в темноту, в сторону рева прибоя.

— Оттащим, не поднимая! Мы всегда так делаем!

Иегуда много раз видел, как в штиль якоря завозили на шлюпке подальше от корабля, но сделать подобное в шторм? Опасно и бессмысленно! Сугубо сухопутный человек, такой как сотник, говорил дело, кормчий…

На лице шкипера была такая гримаса, что Иегуде подумалось, что этому кудрявому человечку с лицом сатира он бы не поверил ни при каких обстоятельствах. В начале плавания кормчий вовсе не производил впечатления лжеца, но несчастье наложило печать на его физиономию, и эта печать изменила его до неузнаваемости. Перед сотником стоял обманщик, испуганный насмерть человек, который ради своего спасения был готов лгать, предавать, убивать… Во всяком случае, этот человек был готов с легкостью бросить и корабль, и пассажиров, и даже большую часть команды, служившей ему верой и правдой не первый год!

Иегуда уже было открыл рот, но тут в разговор вступил га-Тарси.

— Я бы на твоем месте не стал слушать этого человека, центурион, — сказал Шаул своим вкрадчивым голосом. — Кажется мне, что он задумал покинуть нас…

— Да как ты смеешь! — вскричал кормчий, делая шаг вперед.

Его маленькая ручка взлетела в воздух, целясь ухватить га-Тарси за горло.

Движение грузного сотника было по-кошачьи стремительно. Шкипер даже не успел отпрянуть, как повис в воздухе, болтая ногами. Железные пальцы Юлия сжались под его нижней челюстью, перекрывая дыхание. Римлянин мог свернуть кормчему шею одним движением, как цыпленку, но не стал этого делать. Он приблизил свою крупную круглую голову к головенке шкипера и прорычал:

— Ты что задумал, сын осла?

Кормчий жалобно пискнул. Он не смог бы ответить на вопрос, даже если бы имел, что сказать — лапа центуриона сжимала его горло клещами.

Матросы, стоящие за спиной грека, попятились.

— Если они покинут корабль, — крикнул Шаул, перекрывая вой ветра, — нам не выжить. Никому!

— Я прикажу порубить лодку! — рявкнул сотник.

— Лодка еще понадобится, — возразил га-Тарси, придерживая центуриона за плечо. Такая вольность в обращении с собственным тюремщиком поразила Иегуду. В обычных обстоятельствах пленник мог запросто лишиться руки. — Достаточно будет поставить рядом с ней охрану…

Юлий отшвырнул кормчего прочь, словно тот был не взрослым мужчиной, а ребенком.

— Кезон! Марк! Глаз не спускать с этой лохани! — его рык заставил сжаться и полузадушенного шкипера, и собственных солдат. — А ты, порождение ехидны, чтобы не приближался к лодке ближе, чем на десять локтей! Понял?

Он протянул к кормчему лапищу, и тот, выпучив от ужаса свои жучиные глаза, пополз спиной вперед, не вставая, прочь от железных пальцев, готовых вновь схватить его за шею.

— Глаз не спускать! — повторил центурион свирепо и, повернувшись к Шаулу, изобразил на своей физиономии улыбку. — Спасибо тебе, га-Тарси…

— Бог обещал, что мы попадем в Рим живыми, — ответил Шаул отвечая улыбкой на улыбку. — Я просто помогаю ему сдержать слово…

Взгляд, которым одарил Шаула кормчий, мог бы испепелить дотла столетний дуб, но шалуах не обратил на шкипера никакого внимания и прошел мимо Иегуды на свое место, неподалеку от стоявшей у мачты гидрии[85]. Легионеры, невзирая на качку и неослабевающий ветер, который буквально срывал с них плащи, стали рядом с лодкой, расставив ноги для равновесия и положив руки на рукояти мечей.

Иегуда нашел место, где дуло чуть меньше, завернулся в мокрый, стоящий колом от пропитавшей его соли плащ и задремал, несмотря на тошноту и боль в натруженных мышцах. Корабль скрипел и содрогался всем корпусом, якоря держали прочно и мокрые канаты не лопались от натяжения, но непогода не ослабела. Она по-прежнему пыталась добраться до упущенной добычи. Добыча была близка, буря облизывала ее белыми языками шквалов, принюхивалась порывами ветра, но не могла ухватить своим вечно голодным жадным ртом. Пока не могла. До рассвета оставалось около трех часов, и не умереть за это время вовсе не означало выжить — всего лишь пережить ночь.

Иегуда спал некрепко, то проваливаясь, то вновь всплывая из темноты временного небытия, чтобы оказаться на палубе гибнущего в Адриатическом море судна, но его истощенный мозг, отключаясь от безысходной реальности, получал несколько минут передышки, и эти несколько минут были лучше, чем многочасовый отдых, слаже, чем амброзия.

Приоткрывая глаза, он видел мокрую палубу, сбившихся в группки пассажиров, раскачивающуюся мачту и замерших в карауле возле лодки Марка и Кезона.

Рассвет вынырнул из бушующего моря внезапно.

Воздух из черного стал серым, прорисовались жемчужные брызги и пузырящиеся над морем бесформенные тучи. Никакого розового или голубого — только оттенки серого, смешанные с темно-фиолетовым и черным. Громыхнуло, и тучи лопнули. С неба хлынуло так, что разом стало трудно дышать. Струи ливня, тяжелые, толщиной с палец взрослого мужчины, хлестнули по палубе зерновоза. Море под кораблем заворочалось, как разбуженное дождем чудовище, и «Эос» заплясала на высокой короткой волне.

Иегуда берега не видел, но громада острова ощущалась невдалеке — смутно, словно зимние тени за стеной воды, просматривалось нечто, нарисованное углем на мокром пергаменте и залитое краской свинцово-черного цвета. Именно оттуда, от этого огромного нечто, и слышался рев рассвирепевшего моря, голос терзаемых скал и вскипевшей пенной стихии.

— Остров! — закричал матрос, стоящий на одном из кринолинов[86], во всю силу своей осипшей глотки. — Это земля! Земля!

Все, кто услышал его крик, даже те, кто маялся в провале полусна, вскочили и бросились на левый борт.

— Назад!

Это кричал кормчий.

Облегченное судно опасно накренилось.

— Назад! Прочь от борта! — проревел Юлий! — Куда?! Перевернемся!

Толпа отхлынула, но судно выровнялось далеко не сразу, опасно качнувшись несколько раз.

Мимо промчались матросы. Они бежали к лодке, но натолкнулись на стражу и были вынуждены остановиться.

— Никто никуда не поплывет! — тон центуриона был жестким, исключавшим возможность спора.

— Я всего лишь хотел промерять глубины и найти путь для корабля! А потом вернуться! Если ты не даешь мне пойти на шлюпке, тогда придется поднять якоря, — шкипер был более зол, чем напуган. Ночь, а вместе с ней и панический страх смерти, остались позади. Кормчий обрел возможность мыслить, но по-прежнему думал только о себе. — А это очень опасно… Я не знаю, что это за остров. Я не знаю здешних вод. Как ты думаешь, центурион, многие ли доплывут отсюда до тех скал, если я усажу «Эос» на риф? Ты умеешь плавать, римлянин?

— Я плаваю, я вырос у моря.

— Я тоже вырос у моря, — сказал грек. — Но плаваю чуть лучше твоего меча, боги не дали мне таланта быть рыбою.

— Боги не дали тебе разума, — скривился сотник. — Разве не должен уметь плавать тот, кто живет в море?

— Зато я помню лоцию и умею ориентироваться по звездам. Я моряк, а не ныряльщик. И, хочешь верь мне, а хочешь — нет, тут многие не смогут проплыть и сотни футов! Вода холодна, море бурлит… Ты хочешь убить людей?

— И чем поможет лодка? — раздался голос га-Тарси, который снова возник за спиной Юлия. — От того, что спасешься ты, шкипер, остальные плавать не научатся…

Было почти светло, и Иегуда увидел, как в глазах кормчего заплескалась злоба.

— А… — протянул он. — Мудрый иудей… Как же без тебя?

— А как без тебя, кормчий? — спросил Шаул спокойно. — Как нам без тебя? Да, многие пассажиры не смогут выплыть, но большинство умеет держаться на воде и у них будет шанс спастись, если ты подведешь судно поближе к земле. Но это не сделает никто, кроме тебя. Твой помощник утонул, матросы этим искусством не владеют.

Он повернулся к Юлию.

— Скажу тебе еще раз, центурион: если этот человек уйдет с корабля, то мы погибнем. Бог помогает тем, кто благоразумен. Берег совсем рядом. Зачем теперь лодка? Пусть твои солдаты сбросят ее в море. Не будет соблазна, не будет и предательства.

На лице сотника отразилась напряженная работа мысли, но думал он недолго, Шаул умел убеждать.

Юлий махнул рукой, легионеры замахали мечами, рубя канаты, привязывавшие лодку к палубе «Эос».

— Не надо! — крикнул кормчий.

Он попытался кинуться к шлюпке, пытаясь помешать солдатам, но центурион легко толкнул его в грудь и грек шлепнулся на зад, провожая глазами исчезавшую за бортом лодку.

— На твоем месте, — прошипел сотник, склоняясь над поверженным шкипером, — я бы дал команду поднять якоря. Ветер, кажется, усиливается, а я слышал, ты не умеешь плавать?

— Будь ты проклят! Будьте вы оба прокляты: ты и твой дрессированный иудей! — выплюнул ему в лицо кормчий. — Ты только что выбросил за борт нашу надежду на спасение!

— Ты наша надежда на спасение! — проревел в ответ Юлий и рывком поднял шкипера с мокрых досок палубы. — И если ты сейчас не начнешь нас спасать, клянусь Юпитером, я зарублю тебя, сын обезьяны!

— Тогда прикажи всем выбросить за борт остаток груза, — хитрая физиономия шкипера исказилась от злости и презрения к грубой силе, но проверять, исполнит ли центурион свою угрозу, он не стал. — Нам нужно еще уменьшить осадку… И мне плевать, что у них нет сил! Хотите выжить — делайте, что я сказал! Пусть твои легионеры поработают плетками!

— Этого не надо, — вмешался Шаул. — Плетки ни к чему. Следи за этим прохвостом, центурион, а остальное предоставь мне — люди сделают все, что смогут, обещаю…

— Ну, так делай! — рявкнул Юлий. — Сделай все, чтобы мы спаслись, иудей! Потому, что перед тем, как утонуть, я отправлю в гости к Плутону тебя и всех остальных арестованных!

— Хорошо, — в голосе га-Тарси не было ни страха, ни сомнения. Он казался спокоен, так спокоен, будто находился не на борту гибнущего корабля перед лицом своего тюремщика и возможного палача, а на твердой земле в кругу друзей. — Ты делай свою работу, центурион. Я сделаю свою…

Поднять на ноги людей, полночи таскавших в кромешной тьме огромные глиняные сосуды, полные зерна, было тяжело, но авторитет Шаула оказался сильнее истощения. Он был немногословен, но сумел донести главное — другого пути выжить нет.

В трюме все еще были хлеба, во время бури пассажиры и команда ели мало, не потому, что были не голодны, а потому, что не могли — качка выворачивала желудки наизнанку. Га-Тарси пошел по палубе, разламывая намокшие ковриги и раздавая их людям. Он просил их о помощи и обещал спасение от стихии, преломляя с ними хлеб, и вскоре за борт полетел еще один долиум. Потом еще один, и еще один…

Люди падали, оскальзываясь на мокрых досках, шатались от усталости, но те, кто мог подняться и продолжать работать, поднялся и продолжал. Глиняных бочек в просторном трюме оставалось много, но каждый выброшенный с корабля сосуд означал еще один шанс на жизнь, и это га-Тарси сумел объяснить всем, кто еще мог стоять на ногах.

Иегуда катал бочки вместе со всеми, хотя боль рвала каждую клетку его далеко не молодого тела. Рядом с ним подставлял свое плечо под мокрые глиняные бока долиумов и Шаул га-Тарси — он не делал для себя исключения.

Заскрипели вороты, канаты натянулись, заставив судно на миг замереть, но остаткам команды удалось поднять только два якоря из четырех. Левый носовой и правый кормовой засели намертво. Иегуда не слышал отданной команды, но увидел, как матросы рубят якорные канаты топорами. Еще пара взмахов — и волны поволокут «Эос» к берегу.

— Оставьте бочки! — крикнул Иегуда в пасть трюма. — Все на палубу! К бортам не идти, держаться центра!

Голос его едва перекрыл шум ветра и дождя, но был услышан: люди бросились наверх по шатким сходням. Канаты лопнули, уступив напору стали. «Эос» рванулась вперед, зацепившись за гребень волны.

Кормчий налег на правило, пытаясь не дать судну стать бортом к волне, и ему отчасти это удалось. Корабль нырнул между двумя валами — волна нависла над палубой — огромная, косматая — люди закричали, и, как будто в ответ на их крик, «Эос» взмыла по водяной горке вверх и замерла над морем в самой верхней точке. Миг, и она снова полетела вниз, задрав корму. Пассажиры покатились по палубе, тщетно стараясь схватиться хоть за что-нибудь. Иегуда успел вцепиться в основание для гидрии (саму амфору с водой выбросило, когда корабль клюнул носом) и чудом удержался от падения.

Скалы стремительно приближались. Вблизи земли ветер слегка поменял направление — теперь он дул не точно в корму судну, а под небольшим углом. Благодаря рулям корабль не летел носом на скалы, а как-то странно ковылял боком, переваливаясь с волны на волну. Их несло на огромный камень — часть горы, выраставшую из моря буквально на глазах, и сделать с этим кормчий ничего не мог, как ни пытался. Вот «Эос» сделала скачок, замерла, ожидая следующей волны, снова прыгнула…

Иегуда поймал за кетонет катившегося мимо га-Тарси.

Тот был оглушен падением, из ссадины над пышной бровью обильно текла кровь, глаза были бессмысленны. Оставалось перехватить его поудобнее, благо, Шаул не отличался могучим сложением и Иегуда цепко обнял его за плечи, прижимая к себе. Человек, которого он спасал, заслуживал уважения. Это того Шаула га-Тарси, знакомого Иегуде по ночи бунта в Эфесе, он не стал бы выручать, а этого, постаревшего, седого и изменившегося — другого га-Тарси — спасать стоило. Звучал голос сердца, не голос разума, но чего бы стоили люди, не умей они иногда слышать голос своего сердца?

Пассажиры на палубе закричали в один голос, и крик был страшен и силен. Он заглушил и скрип деревянной обшивки, и рев прибоя, бьющего в камни, и вой ветра. Пассажиры увидели приближающуюся смерть — из водяного вихря и жемчужной пыли вверх поднималась черная огромная скала.

Вал ударил в нее, вскипел водоворотом, рванулся назад, в море и, толкнув «Эос» в борт, чуть изменил ее траекторию. Судно развернуло, каменные зубы вгрызлись в левый борт — корабль потащило, вжимая в скальную стенку. С хрустом разлетелся балкончик-кринолин, лопнуло, оглушительно щелкнув, левое рулевое весло, кормчий упал, не удержав в руках правило, но «Эос» уже миновала скалу…

Залива за скалой не оказалось, во всяком случае, бухтой это назвать было нельзя — так, изгиб береговой линии. Теперь корабль несло вдоль высокого каменного берега и в ста футах от него вода кипела на острых рифах. Впереди рельеф понижался и, похоже, скалы заканчивались пологим пляжем. Косая волна гнала «Эос» к нему, и теперь судно было неуправляемо — вырулить одним правым веслом не смог бы никто, корабль летел прямо на рифы. Шкипер-грек со сломанным правилом в руках стал таким же зрителем, как и пассажиры, валяющиеся вповалку на палубе.

Рывок, еще рывок…

Теперь отлогий кусок берега стал отчетливо виден в пятистах футах от «Эос». Кормчий налег грудью на правое весло, на помощь к нему бросились двое матросов, широкая лопасть вспорола воду. Судно медленно, нехотя забрало носом влево, прыгнуло еще раз, уже по направлению к пляжу и… налетело на отмель.

Не будь корабль облегчен, корпус бы раскололся сразу, а так — «Эос» заползла килем на скалу и встряла намертво. От удара доски обшивки разошлись и вода хлынула в трюм, куда только что слетел от толчка добрый десяток не удержавшихся на палубе пассажиров.

Над водой раздался протяжный стон. Стонали раненые, стонали упавшие, стонал изуродованный корпус зерновоза. Иегуда поднялся на колени и увидел, как за кормой корабля медленно встает стена воды. Шаул только начал приходить в себя после удара и был беспомощен, поэтому Иегуда упал на га-Тарси всем телом и вцепился приколоченный к палубе брусок, на который еще недавно опиралась гидрия. Волна ударила «Эос» в корму, передвинула еще дальше по рифу и заодно смыла в море зазевавшихся. Часть воды хлынула в раскрытый трюм и там забурлили водовороты.

Иегуда приподнялся, отфыркиваясь. Под ним ворочался, силясь сесть, Шаул га-Тарси — мокрый, окровавленный, злой.

От следующего удара тяжелого серого вала рухнула мачта. Шаула и Иегуду едва не убило в момент ее падения. Полетели в стороны лопнувшие доски палубного настила, опутанная такелажем огромная конструкция упала в воду, и вместе с ней в холодных волнах оказались несколько десятков пассажиров и шкипер.

Еще один вал навис над кораблем, метя нанести очередной удар по изувеченной корме «Эос» — он мог оказаться последним. Иегуда рывком поднял с палубы Шаула и, схватив его в охапку, прыгнул за борт, стараясь оказаться как можно ближе к начавшей самостоятельный дрейф мачте.

Море было очень холодным. У Иегуды перехватило дыхание, на мгновение он забыл, где верх, где низ и подумал, что едва ли выплывет без помощи га-Тарси, но, на счастье, ледяное прикосновение Адриатики привело Шаула в чувство. Он забил по воде руками и ногами, помогая Иегуде вынырнуть, и они вынырнули, фыркая и отплевываясь. Течение относило их прочь от умирающего корабля, с которого десятками прыгали люди. В холодной воде могли в любой момент отказать ноги или скрутить судорога. Иегуда оглянулся, заметил змеящуюся по поверхности веревку и быстро намотал ее на свободную кисть. Веревка тянулась к большому куску рея, отколовшегося от мачты при ударе о воду — достаточному, чтобы выдержать двоих.

За саму мачту, плавающую правее, уже цеплялось с полсотни людей, в том числе и центурион Юлий, пытавшийся расстегнуть и сбросить с себя тяжелый нагрудник. Плыть к остальным не было никакого смысла. Напрягая спину до хруста, Иегуда начал подтягивать себя и га-Тарси как можно ближе к деревянным обломкам, и ему это удалось.

Шаул вцепился в скользкую деревяшку мертвой хваткой и повис на ней, оглядываясь. Иегуда, добравшись до клубка мокрых, похожих на серых змей веревок, не стал терять времени: связал между собой два свободных такелажных конца и закрепился, вставив руку в петлю. Теперь, даже если он замерзнет насмерть, его тело будет привязано к обломкам и не утонет. Тем, кому судьба дала шанс оказаться рядом с поверженной мачтой, возможно, было суждено выжить. Остальным не повезло, спасти их могло только чудо. Каждый удар волн, разбивавший «Эос» корму, гнал обломки ближе и ближе к спасительному берегу — оставалось только ждать. Ждать и надеяться.

Иегуда уже умирал от холода, проникающего в самое сердце, когда почувствовал под ногами дно из камней и песка. Новая волна выбросила их на берег. Валы играли с остатками мачты, то оттаскивая их в полосу прибоя, то снова вышвыривая на гальку, пересыпанную крупным каменным крошевом.

Иегуда с трудом высвободил окоченевшую руку из мокрой веревочной петли, ухватил Шаула за одежду, оттащил подальше от кромки воды и только тогда позволил себе упасть рядом и замереть в изнеможении, вонзив пальцы в мокрый мелкий песок.

Он лежал и слушал грохот моря.

Было холодно. Очень холодно. Не так, как в воде, не так, чтобы замерзнуть насмерть, но достаточно, чтобы к вечеру трястись в горячечном бреду. Ветер, завывая, задувал под одежду, и кожа под ней горела, словно от ожога. Нужно искать укрытие. Хоть какое-то — забиться между камней, найти расщелину, пещеру, груду хвороста…

Развести огонь было нечем. Иегуде удалось сохранить только пояс с деньгами да железный перстень, висящий на прочном кожаном шнурке на шее. И все — немногочисленные пожитки (а он, как все путешественники, не обременял себя лишними вещами) остались на «Эос», в котомке. Несколько камней, в беспорядке лежащих на берегу, можно было с трудом посчитать укрытием от ветра. Пока Иегуда переводил туда Шаула, наконец-то выбросило на гальку и мачту с остальными потерпевшими кораблекрушение — теперь они по одному и группками выбирались из прибоя и падали в нескольких шагах от воды.

Дождь умерился, струи его походили на нити сентябрьской паутины, и в серой слизи ненастного дня стало вдруг видно, как в отдалении море терзает севшее на камни судно. Полуразбитый корпус зерновоза развернуло, волны били в один из бортов и корабль от этого заваливался на бок все больше и больше. Через час, а то и меньше, Адриатика доест свою жертву — разобьет и, утащив часть в свои глубины, выплюнет ненужное на берег. Обломки, разбитую утварь и тела мертвых людей.

Иегуда заметил среди спасшихся и хитреца-кормчего, и центуриона, и солдат — Марка и Кезона. Из без малого трех сотен пассажиров «Эос» уцелело едва ли сотня, возможно, чуть больше. Надо было бы помочь обессиленным товарищам по несчастью отползти подальше от бушующего прибоя, но у Иегуды не было на это сил. Совсем не было. Сейчас он чувствовал себя стариком. Нет, разум его по-прежнему был ясен и мыслил он быстро, как в годы молодости. Но тело… Тело!

Сгорбившись и пряча лицо от косых струй дождя, Иегуда побрел прочь от кромки воды.

Пришла пора заботиться о себе, подумал он с грустью, для всего остального просто не хватит сил.

На своего вернувшегося спасителя Шаул посмотрел уже осмысленными глазами.

— Спасибо, — произнес он по-гречески, стуча зубами.

Иегуда молча кивнул, принимая благодарность, и неловко уселся на зернистый песок напротив Шаула, опершись спиной на мокрую глыбу. Тут, между камнями, было значительно теплее — от дождя скрыться не получилось, но зато ветер почти не чувствовался.

— И тебе спасибо… Если бы ты не задержал кормчего, то не спасся бы никто.

— Бог подсказал мне путь к спасению, — прошептал Шаул. — Он же сохранил нас… Спас от неминуемой гибели.

— У меня сложные отношения с Богом, — сказал Иегуда. — Я привык больше полагаться на себя.

Га-Тарси улыбнулся.

— Как твое имя, человек? — спросил он доброжелательно.

— Зови меня Калхас…

— Но ты — не Калхас?

— Возможно. Но если ты назовешь меня так, я откликнусь.

— Ты — грек? Впрочем, я и сам вижу — не грек. Иудей.

— Какая разница, Шаул? Я и сам порою не помню, кто я и откуда… Зови меня Калхас, считай меня греком. Это ничего не меняет.

— Наверное, — согласился Шаул и на миг прикрыл глаза темными веками. — Раньше тебя звали иначе… Я помню тебя, Калхас. Твое лицо показалось мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, когда и где мы виделись. А сейчас я вспомнил… Ты был в Эфесе в ночь кровопролития. Ты и Мириам га-Магдала. Я еще тогда подумал, что ты ей не чужой… Это был ты, ведь так?

Немного подумав, Иегуда кивнул.

— Я редко ошибаюсь, — продолжил га-Тарси устало. — У меня прекрасная память на лица — помню тысячи. Имя могу забыть, но лицо — почти никогда. Это или дар, или наказание. Зачем мне помнить лица тех, кто давно умер? А я помню… Скажи, а этот перстень у тебя на шее?

Иегуда невольно коснулся перстня ладонью.

— Это перстень смертника?

— Да.

— Кому он принадлежал?

— Моему другу…

— Его распяли?

— Да.

— Давно?

— Очень давно.

— Ты друг Мириам, — сказал Шаул, глядя мимо собеседника. — Носишь на шее перстень смертника, называешься греком, хоть сам иудей… Все это странно. Но у всего на свете есть объяснение. Почему ты спас меня, Калхас? Нет, спрошу не так… Почему ты спас именно меня? Тогда, в Эфесе, ты явно не был рад встрече со мной. Я чувствовал — ты не принимаешь ни меня, ни то, что я говорю…

— Ты изменился, га-Тарси.

— Люди не меняются сами по себе. Нас меняет то, во что мы верим.

— Значит, тебе повезло с верой, она изменила тебя. Тебя прежнего я бы спасать не стал.

— Ты привык говорить прямо.

— Да, Шаул. Я не люблю юлить. Остров большой, я думаю, что он обитаемый. Уже сегодня нас найдут местные жители. Другой возможности сбежать у тебя не будет.

Га-Тарси вскинул на Иегуду взгляд, полный удивления.

— Тебе не надо ехать в Рим, равви.

— Мне не ехать в Рим? — переспросил Шаул. — Бежать? Но за мной нет никакой вины! То злое, что обо мне сказано — клевета, и сделано это из зависти. А если я побегу, то, значит, я в чем-то виноват… Я не хочу бежать.

— Виноват ты, Шаул, или не виноват — не важно, — сказал Иегуда со всей серьезностью. — Если ты попадешь на глаза Цезарю, то наверняка умрешь.

— Почему это волнует тебя, Калхас? Ты миней?

— Нет. Я не миней. Сейчас не время выяснять, во что я верю, Шаул. Достаточно, что я не верю в справедливый суд Нерона. Я думаю, что ты знаешь — он недолюбливает вашу секту. Но это не главное. Главное, что тебя ненавидят твои же единоверцы, равви. Ненавидят настолько, что готовы расправиться с тобой руками врагов. Все знают, что Иаков, глава Ершалаимской церкви, свидетельствовал против тебя. Это из-за его доносов ты сейчас едешь на верную смерть. Я предлагаю тебе жизнь и свою помощь, чтобы выбраться отсюда и исчезнуть. Дальше — пойдешь, куда захочешь. Не возвращайся в Ершалаим, там тебе не рады, держись подальше от больших городов — мир велик, ты сам об этом знаешь. В нем множество людей, которые будут слушать тебя с удовольствием. Ты будешь нести им свое учение и проживешь еще долгие годы в любви и уважении. Да, у тебя будет много имен и никогда не будет постоянного дома, но поверь мне — это не главное. Жизнь — единственный бесценный подарок. Послушай меня — и выживешь. В Риме же ты умрешь.

Га-Тарси помолчал. Он походил на грифа, сидящего под дождем: вздернутые острые плечи-крылья, круглая лысая голова, мокрый свалявшийся пух на затылке, длинная морщинистая шея. Мохнатые седые брови и тонкий, чуть крючковатый нос довершали картину.

— Ты много знаешь, грек, — наконец-то произнес он.

— Это так, — подтвердил Иегуда, прислушиваясь к гулу голосов.

Люди на берегу начали приходить в себя. Значит, скоро в их убежище появятся посторонние.

— Скажи мне, Калхас, когда ты говорил, что у меня будет много имен и никогда не будет дома, ты рассказывал свою историю?

Иегуда посмотрел Шаулу в глаза.

— Да. И поэтому я знаю, о чем говорю. В смерти нет смысла, Шаул. Что бы ни говорили вы, минеи, смерть — означает пустоту. Конец всего. Из грязи — и в грязь…

— Это не так, Калхас, — мягко возразил га-Тарси. Капли дождя стекали по его лицу слезами. Рана над бровью все еще понемногу кровила, и розовые струйки расчертили щеку причудливым узором. — Смерть — это только начало вечной жизни. Был человек, который умер на кресте и своими муками искупил вину людей, снова открыл нам рай, потерянный праотцом Адамом и праматерью Евой. Этого человека звали Иешуа и он был машиахом, посланным Господом Богом нашим!

— Я знаю, чему учит твоя вера, Шаул, — устало произнес Иегуда.

— Это его вера, Калхас. Его учение.

Иегуда покачал головой.

— Это твое учение, Шаул. Иешуа погиб не во искупление чужих грехов. Он не хотел умирать. Его убила вера.

— Вера открыла ему дорогу в вечную жизнь! — воскликнул га-Тарси. — Это так, Калхас! Его видели десятки людей! Я сам Его видел! Это Он наставил меня на путь истины! Он спас от горячки и изменил мою судьбу! Как ты можешь сомневаться в этом! Это же правда! Он исчез из склепа, где Его похоронили — остались только пустые пелены. Исчез, хотя камень остался на месте. И потом — сама Мириам первая видела Его воскресшим, она и другие женщины, кто был с ним!

Глаза Шаула горели огнем, но это был не мрачный огонь, озарявший их в ночном Эфесе. Это пламя было светлым.

— Ты же не можешь не верить Мириам, Калхас! Она честная женщина, и зачем ей лгать?

— Ей действительно незачем лгать. И мне незачем говорить тебе неправду, Шаул. Я хочу спасти тебя от верной гибели…

— Зачем? — спросил га-Тарси с едва заметной печалью в голосе. — Если мне суждено погибнуть — пусть так и случится. Я оставил после себя достаточно слов, и эти ростки взойдут. Обязательно взойдут, Калхас. А семя лучше всего всходит, когда полито кровью. Мне ли бояться смерти, когда равви ее не убоялся? Люди любят мучеников и мертвецов, ты же это наверняка знаешь… Я не страшусь суда Нерона. Что он может мне сделать? Убить? Значит, я умру за свою веру, и там, на небесах, встречусь с равви и обрету бессмертие. Он говорил, что смерти нет — и ее действительно нет, Калхас. Если ты веришь — есть только вечная жизнь, которая будет тебе дарована. Скажи мне прямо… Ты хочешь спасти меня потому, что тогда не смог спасти Его? Это же Его перстень висит у тебя на шее?

Иегуда не стал ничего говорить. Он не стал даже кивать, но Шаулу из Тарса не нужно было никаких подтверждений и доказательств. Он знал.

— А ты не задумывался о том, — га-Тарси приблизил свое лицо вплотную к лицу Иегуды, — что ты и не мог Его спасти? Не мог, потому что такова была воля Его Отца! Что Он принес в жертву сына, сделал то, что Сам требовал от Авраама, только Авраама Он пожалел, а к себе был беспощаден! Он принес Иешуа в жертву в день Песаха, возложил под ноги людям своего возлюбленного жертвенного агнца и простил им грехи! Всемогущий принес такую жертву! Разве я могу прятаться от своей судьбы? Если Господь подарит мне жизнь, я с благодарностью ее приму. Если Он пошлет меня на погибель — я не стану роптать, такова его воля! Знаешь, о чем я сожалею, Калхас? О том, что я римский гражданин и мне не суждено повторить путь равви. Я не смогу умереть, как он — на кресте!

— Довольно, — сказал Иегуда, отворачиваясь. — Я понял тебя, Шаул. Пусть будет так. Скоро мы узнаем, кто из нас был прав.

Он посмотрел вверх — там, среди камней, была тропа, и по ней к воде спешили люди. Их было немного, Иегуда насчитал пятерых.

Скоро на берегу запылают костры и, когда выжившие согреются, местные проводят их в деревню. Наверняка, здесь придется зазимовать — корабли с поздней осени и до самой весны не выходят из гаваней. Хорошее место, чтобы пережить зиму. Не хуже любого другого, что попадались Иегуде на его длинном, длинною в полжизни, пути.

— Ты хороший человек, Калхас, — внезапно произнес га-Тарси ему в спину. — Не мучайся. Ты ничего не мог изменить. Такова была воля Божья. И такова она сейчас — не нам с ней спорить. Я буду молиться за тебя. Он тебя давно простил, прости себя и ты… Ты предал Его, потому, что так было предопределено…

— Я не предавал, — глухо отозвался Иегуда.

— Я знаю, — сказал Шаул га-Тарси печально. — Ты говоришь правду. Но кому нужна правда?

Кода

Израиль

База ВМФ Израиля в Хайфе

Наши дни

Палата была белой, прохладной, разделенной на две части светлыми съемными ширмами, правда, сейчас эти ширмы не отгораживали кровати друг от друга, а были сдвинуты к изголовьям, чтобы не мешать пациентам общаться между собой.

У дверей стояла отдельная охрана, и это несмотря на то, что само здание располагалось на территории военно-морской базы в Хайфе, которую стерегли пуще зеницы ока, как стратегический объект. Через затонированное окно можно было рассмотреть море и парящих над ним чаек да серые, с хищными обводами корабли, прикорнувшие у пирсов. Что-то подсказывало профессору Рувиму Кацу, что стекло в раме еще и бронировано. И охрана у дверей стоит не только для того, чтобы никакой злоумышленник не проник в госпитальную палату, но также, чтобы никто из нее бесконтрольно не выбрался. Впрочем, оба обитателя белой комнаты (на двери которой не было даже номера) выйти из нее не могли, даже если бы охрана отсутствовала вовсе.

Выглядели они не самым лучшим образом.

Рувим был закован в пластиковый корсет, охватывающий туловище рыцарским доспехом, на шее красовался фиксирующий воротник, не дававший голове повернуться, в лангеты были взяты правая рука и левая нога, а загорелая дочерна физиономия выглядела так, будто ее хозяина пыталась зацарапать до смерти стая свирепых котов, но, не одолев, из чувства мести сломала Кацу нос.

— Все это было бы смешно, — сказал профессор негромко, разглядывая свое смутное отражение в оконном стекле, — если бы не выглядело так грустно. Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмоер: на лице вся многовековая тоска еврейского народа… Валентин…

— Что, дядя? — отозвался Шагровский с соседней кровати.

Он был бледен, но не изысканно, по-байроновски, а с нехорошим землистым оттенком, указывавшим и на недавнюю кровопотерю, и на перенесенный болевой шок. Но глаза у него были уже почти прежние: блестящие, живые, теплые. И улыбка, с которой он обернулся к Рувиму, была уже не болезненной гримасой, а просто улыбкой.

— Как ты думаешь, мы тут сейчас лежим в качестве кого? Пациентов или арестованных?

— Не знаю как ты, а я все-таки пациент… Мое дело телячье — я, в основном, лежал, что твое бревно. И это не я, в конце концов, разрушил бахайские святыни…

Кац оглянулся и нарочито громким шепотом спросил:

— Я вот думаю, не пора ли нам сбежать?

— Ты еще можешь бегать? — осведомился Шагровский чуть охрипшим, все еще слабым голосом. — В гипсе? На четвереньках? Знаешь, Рувим, когда ты в следующий раз будешь жаловаться моей маме по телефону на старческую слабость, я стану демонически хохотать!

— В следующий раз, — сказал профессор жалобно, — я жаловаться не собираюсь. Некому будет жаловаться. После того, что я тут с тобой натворил, она со мной и разговаривать не станет.

— Станет, — улыбнулся Валентин. — Еще как станет! Вопрос — что именно она тебе скажет! Но ждать осталось недолго — завтра мама будет здесь. Сегодня ночью вылетает, так что — готовься.

— Учитывая твою здешнюю тетушку, которая второй день бродит под дверями госпиталя в надежде, что ее допустят к нашим телам, будет веселая неделя. У Чехова были три сестры, у нас — две! Остается надежда, что их пока сюда не пустят. «Шабак» нас бдит! Во всяком случае, пока нас отсюда не выпишут, мы в недосягаемости!

— Ну, две сестры — это не единственная твоя проблема…

— Да… Есть еще Марина… — вздохнул профессор. — Я, конечно, не все помню, но лицом о приборную она пару раз приложилась. И пуля в плечо…

— Точно… Она заходила, пока ты лежал в отключке. Мне кажется, что она не очень довольна результатами твоего визита.

— Жаждет мести?

— Ее нос и губы точно жаждут.

— У меня тоже сломан нос, — заявил Кац и потрогал пострадавший орган кончиками пальцев.

— Но ты не женщина, — резонно заметил Шагровский. — Тебя уже ничем не испортить!

— Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмоер: «Женщина — это нежное, хрупкое и беззащитное создание, от которого хрен спасешься».

— Думаю, что все-таки жениться на ней тебе не придется…

— Сломанного носа для этого маловато! Но, для того, чтобы она попыталась снова мной руководить, не нужны ни женитьба, ни развод. Достаточно одного ее желания. Ты ее видел?

— Видел, — слабо улыбнулся Валентин. — Впечатляет!

— Я не о том…

Профессор попытался повернуться на бок и зашипел от боли.

— У нее ужасный характер! — сказал он. — И всегда был ужасный!

— Мы с тобой обязаны Марине жизнью. Ей и ее мужу. А еще — из-за нас в клочья разнесли их дом!

— Это не делает ее характер лучше, а нос целее… Но дом жалко. Слушай, а там все так плохо?

— Я внизу, в подвале вырубился, когда нас пытались оттуда выцарапать. Помню урывками, но когда меня наверх несли, глаза открыл. Выглядело все не сильно празднично.

— Неудобно получилось…

Валентин засмеялся и тут же схватился за живот от боли.

— И что смешного? — возмутился Рувим. — Я себя чувствую Чингиз-ханом! Приехал в Хайфу, развалил полгорода, снес до фундамента дом бывшей подруги. Осталось только сбить вертолет, потопить пароход и взорвать небоскреб…

Дверь в комнату распахнулась и пропустила Арин бин Тарик, правда, девушка не шла, а ехала в кресле-каталке, направляемом рукой молодого медбрата — высокого, коротко стриженного, совершенно славянской наружности. Судя по широкой, несколько глуповатой улыбке, блуждающей по лицу парня, он уже успел присмотреться к ассистентке профессора и оценить ее по достоинству. Арин тоже досталось за прошедшую неделю, но выглядела она не так плачевно, как мужчины — рука на перевязи, воротник, лангет на лодыжке, три дюжины царапин и мелких порезов не в счет — можно сказать, отделалась легким испугом. Краску с волос полностью смыть таки не удалось, и голова девушки по-прежнему отливала всеми цветами радуги.

— Меня пустили к вам пообщаться, — сообщила она от порога. — Взяли слово, что не буду помогать готовить побег — и разрешили.

— Издеваются, — сообщил Рувим племяннику. — Пользуются моим беспомощным положением — и издеваются.

— Они знают, что у тебя в планах еще вертолет, пароход и небоскреб, — улыбнулся Шагровский. — И заранее боятся. Поставьте, пожалуйста, кресло между нами и уберите ширму, — попросил он медбрата по-английски.

— Хорошая новость, — продолжила Арин, устраиваясь поудобнее. — Зайда с сыном отпустили. Все обвинения сняты. Они уехали домой. Зайд пытался еще и винтовки назад забрать, но не получилось — не вернули. Оставили, как вещественное доказательство до конца следствия.

— Что-то мне подсказывает, что у него есть еще несколько, — сказал профессор. — На все случаи жизни… Он что-нибудь передавал?

— Передавал, — подтвердил от дверей Ави Дихтер. Он, как и Шагровский, говорил по-английски практически без акцента, пожалуй, даже чище, чем Валентин.

Бывший глава «Шабак» был одет в белые полотняные брюки и легкую льняную «шведку» — мирный израильский пенсионер, приехавший в Хайфу на экскурсию. Не хватало только элегантной шляпы из итальянской соломки.

— Передавал, что ждет вас на обед у себя в доме, сразу после выздоровления. Всех троих. И если вы не придете, то он очень обидится. Я второй день веду опознание тех, на кого он уже обиделся, так что на вашем месте я бы принял приглашение. Всем — привет!

— Здравствуй, Ави, — сказал Кац. — Мне положено при виде тебя уронить на простыни скупую мужскую слезу благодарности, но я лучше просто скажу, что чертовски рад тебя видеть.

— Я счастлив, что могу частично вернуть тебе долг…

— Нет никакого долга, — нахмурился Рувим. — Я сделал то, что был должен. И хватит об этом. И если ты еще когда-нибудь…

— Мне тоже приятно тебя видеть, — перебил профессора Дихтер. — Мне всех вас приятно видеть живыми и относительно здоровыми. И еще — у меня к вам куча вопросов. Думаю, что имею право получить откровенные ответы.

Он взял стул и уселся рядом Арин, так, чтобы видеть всех троих.

— Мне нужно знать все с самого начала, потому что ничего подобного на территории Израиля еще не случалось. Никогда. В недоумении не только я. Премьер, если не врет, тоже в недоумении. Министр внутренних дел — тоже ни сном ни духом. Все всё отрицают и при этом прячут глаза. Я понимаю, что мне врут или недоговаривают, но сделать ничего не могу. В общем, получается такая вот удивительная штука… Оказывается, то, что на нашей территории резвились какие-то непонятные боевые подразделения — это почти нормально. Небольшой недосмотр. Мол, никто ничего не знал, а когда узнали — были ужасно удивлены. Просто магия какая-то! Темные силы!

— Скажу тебе больше, — ухмыльнулся Кац. — Эти темные силы без проблем арестовали целого тат-алуфа, когда он решил оказать нам помощь… Получали информацию о наших передвижениях еще до того, как мы сами знали, куда будем двигаться. Очень могущественные темные силы.

— Они и мне звонили, — сообщил Дихтер, со всей серьезностью глядя на Рувима. — Очень убедительные и спокойные ребята. Возрастные. И если я правильно опознал по голосу одного из них — совершенно несветские, уважаемые люди. Объяснили, что я никогда не узнаю всей правды. Только мне, в данном случае, вся правда и не нужна. Мне нужна информация, а выводы я сделаю сам. Времени у нас полно. Одна просьба — если кто-то из вас чувствует усталость и не может больше говорить — намекните, и мы прервемся. Здесь вы в безопасности, под охраной ВМФ и «Шабака», даже Гиора предложил свою помощь, но охранять вас еще и с воздуха… это уже чересчур.

Ави улыбнулся по-домашнему, такой себе милый дядечка, вызывающий исключительно расположение. Профессор, знавший Дихтера несколько с другой стороны, улыбнулся в ответ и слегка, так чтобы это видел только Ави, покачал головой.

— Итак, кто начнет?

— Пожалуй, я… — вызвался Кац.

— Минуточку! Разговор будет записываться, — предупредил Дихтер, предостерегающе подняв ладонь. — Но эта запись будет полностью под моим контролем. И работать с ней будут только те, кому я доверяю, как тебе, Рувим. Йофи[87]?

Он подождал, пока все трое кивнули, и лишь после этого подал профессору знак говорить.

И Рувим Кац начал рассказ.

Время летело незаметно. Несколько раз в беседу вступали Арин и Валентин, описывая свои приключения. Упомянув о файлах со сканами рукописи, отправленных с компьютера Зайда, Валентин попросил принести ноутбук и, спустя несколько минут у него на откидном столике уже стоял подключенный к местному вай-фаю лэптоп. Попытка соединиться с файлообменником закончилась ничем, браузер постоянно выдавал ошибку соединения. Дихтер перезвонил Вадиму Горскому, и Шагровский сбросил адрес не отвечающего сервера на почтовый ящик отдела электронной разведки.

— Если информация есть, то Горский ее достанет, — заверил Дихтер. — В принципе, вы должны и его благодарить, именно Вадим определил, что диск, на котором была информация о вашем участии в терактах, фейковый. И хакера вычислил он.

Они прервались на обед, который подали в палату не санитары, а аккуратно стриженные и строго одетые ребята с протокольно вежливыми выражениями лиц, а после еды снова принялись сводить концы с концами, обмениваясь фактами и гипотезами, благо ни в том, ни в другом недостатка не было.

Горский позвонил по «Скайпу» минут через тридцать.

— Поставь экран так, чтобы я вас всех видел, — попросил он, и когда Шагровский развернул лэптоп, сказал:

— Шалом, господа и дамы! Всех присутствующих знаю, кого по фотографиям, кого лично. Преамбула закончена, перехожу к делу. На этот раз новостей у меня три. Первая, малоприятная — с флешкой, которую мы нашли в одежде Шагровского в «Йосефтале», сделать ничего не получилось. То, что она намокла — полбеды, а вот то, что наполовину расплавилась, когда наши друзья попали в окно термическим зарядом… В общем — ничего. Даже фрагментов нет. Вторая новость — это сервер, на который вы сбросили сканы документа. Она еще хуже. Когда стало ясно, что хранилище недоступно уже несколько суток, я отыскал физический адрес дата-центра, на котором установлен этот сервер. Это в Испании.

— Ты связался с ними? — спросил Дихтер.

— Естественно! И вот тут-то и узнал самое интересное. В ночь после того, как наши археологи сбросили туда файлы, дата-центр уничтожили.

— Как? — удивился Шагровский.

— Очень просто, — сообщил Горский. — Выжгли. Электромагнитная мина. Нечто подобное мы нашли дома у хакера, который работал на ваших оппонентов. Устройство генерирующее мощнейший электромагнитный импульс. Настолько мощный, что метров на триста от точки срабатывания не остается ни одного бита информации, только то, что на оптических дисках. Кто-то вырубил охрану и подбросил такую штуку прямо в здание. Там до сих пор разбираются с клиентами.

— Это из-за наших файлов? — недоверчиво спросила Арин. — Как они узнали?

— Ну, я, конечно, гений, — ухмыльнулся Горский, — но не могу не признать, за другую команду тоже играл профессиональный игрок. И ресурсы он использовал, мягко говоря, серьезные. Я даже не берусь сказать, какие деньги, и какие связи были задействованы, чтобы получать мгновенный доступ к информации. Но разберусь, я почти уверен, что разберусь…

— Значит, — сказал профессор Кац, — вся информация утрачена окончательно. Ни контейнера, ни флешки, ни хранилища. Только наши свидетельства… Не хочу вас огорчать, друзья, но даже при наличии электронных копий нам мало кто поверит. Без них у нас вовсе нет шансов. Никаких. Нас просто назовут шарлатанами.

Все замолчали, обдумывая сообщение Горского и слова археолога.

— Пока мы не найдем контейнер с оригиналом, — продолжил Кац, — я бы рекомендовал не упоминать о рукописи ни одним словом. Будто бы ее нет и никогда не существовало.

— Но мы сообщили о ней в университет, — возразила Арин. — И… она же существует, Рувим! Как можно об этом молчать?

— Легко, — сказал профессор без тени иронии. — Это Валентин может не знать, но ты то знаешь — в археологии доказать историчность документа, который есть одиночным свидетельством, практически невозможно. Нужно три или четыре независимых источника информации, чтобы его признали фактом. У нас нет подтверждения описанных в рукописи событий. Никаких. У нас нет доказательств того, что эта рукопись аутентична. У нас нет углеродного анализа, но если бы и был, это ровным образом ничего бы не изменило. У нас нет перевода. Те крохи, что мы перевели в поле — это даже не капля в море, так, несколько слов. И, самое главное, у нас нет никаких доказательств существования рукописи как таковой. Ни электронных, ни физических. Слова, слова, слова… Выйди с таким праздничным набором на трибуну и расскажи мировому сообществу нечто подобное. Расскажи про все, что случилось за эту неделю. Расскажи, что нашу экспедицию расстреляли охотники за древними рукописями. Расскажи, что мы втроем положили две дюжины профессиональных убийц… и можешь больше никогда не появляться в приличном обществе.

— Сожалею, — развел руками Ави Дихтер. — Если Рувим прав, а я в этом не сомневаюсь, то случилось то, что случилось… У вас нет ничего. Я вам поверю. Вадим поверит. Но это ничего не решит…

— Я же сказал, что новостей три, — вмешался Горский. Было слышно, как его пальцы бегают по клавиатуре компьютера. — Три, дамы и господа! Не две! Я не сказал, что все пропало окончательно, но мне пришлось изрядно потрудиться!

— Ты сукин сын, — сказал Дихтер. — Настоящий сукин сын! Что ты от нас утаил?

— Я же гений, — протянул Горский примиряюще. — А гений имеет право на странности. Ты меня не поймешь, а профессор поймет. Ну, хотелось мне увидеть, как вытянутся у вас физиономии! Хотелось своей минуты славы в научном обществе! Бегая за головорезами, такого не испытаешь, не та аудитория! Что тут плохого? Мне удалось установить владельца того сервера, на который Валентин и Арин слили файлы на хранение. Небольшая частная фирма, занимающаяся систематизацией и хранением информации, регистрация у нее лондонская, но это офшор…

— Не томи! — попросил Ави. — Что дальше?

— Фирма профессиональная, в ней знали о том, что информация может быть утеряна по не зависящим от дата-центра обстоятельствам…

— Зеркало… — догадался Шагровский. — У них был резервный накопитель информации!

— Совершенно верно, — подтвердил Горский. На его лице играла довольная кошачья улыбка. — У них был второй сервер, на который постоянно делался бэк-ап[88], и таким образом при срабатывании импульсного устройства они потеряли всего лишь десятиминутный хвост на пару сотен гигабайт, а не все свое цифровое добро!

— Ты нашел файлы? — спросил Дихтер, едва сдерживаясь, чтобы не показать компьютерщику кулак.

— Даже напрягаться не пришлось… Все у меня. Ловите!

Горский картинно занес руку над клавиатурой и после секундной паузы нажал кнопку ввода.

Компьютер Шагровского мелодично звякнул, требуя подтверждения приема сообщения.

— Файлы я ужал до разумного размера. Оригиналы у меня на диске, получите по первому требованию, — продолжил начальник отдела электронной разведки и внезапно перешел на русский. — Теперь им никакая бомба не страшна, так что, ребята, я откланиваюсь. Если что — обращайтесь! Ави! Я тебе нужен?

Он снова перешел на английский.

— Ну… Знаешь ли… — пробурчал Дихтер. — Не нужен.

И добавил через полсекунды уже доброжелательнее:

— Спасибо. Впечатлил.

— Всегда рад, — сказал Горский, улыбаясь, и отключился.

Лэптоп звякнул еще раз, сигнализируя, что пакет принят. На экране развернулся сканированный лист пергамента. По желтовато-коричневому фону бежали маленькие аккуратные буквы. Буквы складывались в слова, слова — в предложения, предложения — в историю, которая до сих пор не закончилась, хотя началась 2000 лет назад.

Шагровский гнал курсор со страницы на страницу, до тех пор, пока не дошел до последнего скана. На этом листе буквы утратили аккуратность и строки наползали друг на друга. По краю пергамента виднелись блеклые коричневые разводы.

— Погоди, — попросил профессор. — Валентин, остановись здесь. Ави, будь добр, передай мне компьютер. Это последняя страница?

Валентин кивнул. Арин подкатила свое кресло поближе к нему, взяла Шагровского за руку, и тот с благодарностью пожал ее узкую, прохладную ладонь.

— Я до сих пор жив, потому что в мине осталась вода, — прочел Рувим Кац. — Но мучиться мне недолго. Я не знаю, дотяну ли до утра…

Иудея

Крепость Мецада

18 нисана 73 года н. э.

… или все закончится еще до рассвета. Никогда не думал, что тело мое сможет так долго противостоять смерти. Я старик, меня должен был убить возраст, никому не по силам носить чрезмерный груз прожитых лет, а умираю я от меча Элезара Бен-Яира. Так подобает уходить воину, а я никогда не был воином, кроме тех моментов, когда меня принуждали к тому обстоятельства. Умереть от руки Элезара — это все равно, что быть убитым самим собой. В молодые годы я бы тоже зарезал старика, который стал между мной и тем, во что я верю.

Прошло трое суток с того момента, когда Мецада пала. Пожар еще не потушили, я ощущаю запах гари и слышу ругань римских солдат. Ни одного слова на моем родном языке. Ни одного. В мине темно и днем, и ночью. Я зажигаю факел для того, чтобы писать, но слишком быстро теряю силы, и тогда я гашу огонь и засыпаю в темноте.

Есть не хочется, только пить, но вода не утоляет жажду. В животе у меня горит огонь, и я знаю, что это пламя сожрет меня с минуты на минуту. У меня дрожит рука, все сложнее…

Пока я еще могу.

Я приходил к нему еще раз. Тогда восстание уже началось. Кровь лилась по всему Израилю. Много крови. Сначала мы побеждали, и я думал, что Иешуа был прав. Что Неназываемый помогает нам. Потом победы кончились. Рим карал нас за неповиновение огнем и мечом. Я шел в Ершалаим и решил навестить га-Ноцри в месте его упокоения.

Я нашел пещеру по известным мне знакам — скала, похожая на хвост ласточки, и огромный валун, напоминающий разбитое куриное яйцо. Подъем дался мне куда тяжелее, чем почти четыре десятка лет тому назад, но я все же поднялся по тропе и пошел вглубь каменного лабиринта. Галереи вели вниз, путь был долог, и я сам не знаю, как не заблудился. Но я нашел его там, где оставил.

Я отдал Иешуа кольцо, которое все эти годы носил на шее, ведь это было его кольцо, а я — всего лишь хранитель, и сам одел на палец такое же — грубое, выкованное в дешевой кузнице из куска серого железа. Мы оба были смертниками, только я пока еще оставался в живых.

И еще я положил рядом с ним табличку, точную копию той, что была на его кресте — я сам вырезал буквы на ней, на латыни и на арамейском. Я не мог поместить его высохшее тело в оссуарий, но принес ему надгробие. Мне не хотелось, чтобы Царь остался безымянным, он того не заслужил. Римляне, сами того не желая, назвали его истинным именем — INRI.

Пещера была могилой, склепом, последним пристанищем для мертвой плоти, но не для него — цари так не умирают. Он остался снаружи, там, где шли дожди, дули ветра, светило солнце и луна. Он был жив, пока люди верили в то, что он жив, пока помнили о нем. Здесь лежали кости. Всего лишь кости. Он воскрес, как мечтала Мириам. Он вернулся, как рассказывали шалухим.

Он и сейчас с теми, кто верит. Я знаю правду о смерти, поэтому умираю в одиночестве. Без веры. Без надежды на прощение. Без надежды на то, что воскресну в день Страшного Суда. Я знаю, что смерть — это навсегда и, думаю, он тоже это знал, но не побоялся. И я не боюсь.

Если я все-таки ошибаюсь, и Яхве, в которого так верил Иешуа, есть, и кто-то записал в Книге Судеб все сделанное мной за долгую, долгую жизнь…

Пусть добрых дел в чаше весов окажется больше.

Лихорадка сжирает меня. Факел почти догорел, а рассвета все нет и нет. Ночь без конца. Во тьме скрывается Ничто. Когда оно положит руку ко мне на плечо, я опущу стило и закрою гвиль внутри футляра. Мои слова переживут меня. Вначале было слово. Что в конце?

Мне трудно дышать, я больше не слышу своего сердца. Факел чадит, и темнота застит мне глаза.

Я, Иегуда бен-Иосиф, Проклятый. Я тот, кто обрек его на смерть.

Я исполнил то, что обещал ему, и до сих пор не знаю, правильно ли сделал.

Есть замыслы, которые не охватишь обычным разумом, в них можно только поверить.

Я поверил — и стал предателем.

Но я не предавал.

Днепропетровск 2009–2012
Сарис (иврит) — то же, что евнух (др. греческий), кастрат.
Триклиний (лат.
Лакониум — одна из разновидностей теплых бань. В лакониуме поддерживается умеренная температура +40…60 °C и невысокая влажность — до 30 %.
Хибру — иврит.
Аба(иврит) — отец.
Римляне ели, возлежа на ложах-клиниях.
(«Сапожок») Прозвище римского императора Гая Цезаря Германика (37–41). Он воспитывался и вырос в Германии, в военном лагере; мать одевала его в миниатюрную солдатскую униформу. Калигула — уменьшительное от «калиги» — обувь римских легионеров.
Пергола (итал.
Кве́стор (от лат.
Лука, 10:1 «после сего избрал…и других семьдесят и послал их по два перед лицом своим во всякий город и место, куда сам хотел идти». Некоторые исследователи считают, что Иешуа в качестве пророка-царя назначил собственный синедрион и разослал его членов по городам своего царства, чтобы подготовить их к своему коронационному шествию.
Нахаль (ивр.) — ручей.
Галабея — часть облачения арабов — длинная верхняя рубаха из хлопчатобумажной ткани.
Куфия — арабский головной убор, известный под жаргонным названием «арафатка».
Суфа (ивр.) — буря с ливнем.
Ремингтон 870 — гладкоствольное помповое ружье 12 калибра. В штурмовом варианте снаряжается подствольным магазином на 8 патронов.
Магнум (лат. 
Публий Квинтилий Вар (лат. 
Ab ovo (лат.) — дословно «от яйца», употреблялось в Древнем Риме в смысле «с самого начала».
Гой (ивр.) — не иудей, иноверец.
Иешуа декламирует пророчество Захарии (Зах., 14:3-21)
Кальвария, Голгофа, Лобное место, Череп — Афраний употребляет римское название небольшой скалы на северо-западе от Ершалаима, где совершались публичные казни.
Кидуш — еврейский обряд освящения, производимый над бокалом вина.
Седер песах — пасхальный ужин в иудейской традиции.
Шалухим (мн.ч. от слова шалуах) арам. — посланник, вестник. Слово апостол (греч. Вестник) по отношению к ученикам Иешуа начали применять позднее. Шалухим в Иудее называли тех, кто ходил (обычно по двое) от синагоги к синагоге, передавая новости общины.
Divide et im
Сикль (шекель) — он же сребреник, серебряная монета весом около 14 грамм.
Леви́ты (от ивр.לֵוִי‎, Леви) — часть евреев, представители колена Левия за исключением кохенов. Из левитов набирались служители (певчие, музыканты, стража и т. д.) в переносном храме — Скинии, а позднее — в Иерусалимском храме.
Авнет — кушак, мигбаат — остроконечный головной убор. Специальные одежды кохенов-первосвященников.
Долина Иосафата — евр. Эмек Иегоша-фат, т. е. долина суда Божия, символическое название места, где Бог будет судить врагов Своего народа (Иоил. 3:2,12). По еврейскому преданию, это название дали Кедронской долине между Иерусалимом, Елеонской горой и Кедроном. Наименование «долина Иосафата» некоторые сравнивают с выражением «долина благословения» (2 Пар. 20:26), где победил царь Иосафат.
Лифостратон (на арамейском — гаввафа) — каменный помост перед дворцом римского прокуратора в Иерусалиме, на котором (помосте) производился суд.
Тога-претекста (toga
Кармель, горная гряда, также часто упоминается как гора Кармель или как горный хребет Кармель — горный массив на северо-западе Израиля. В русской Библии названа горой Кармил. Наименование горы «Виноградник Божий» (Керем-Эль) происходит от винограда, который когда-то в изобилии рос на её склонах.
Всемирный центр Бахаи (ивр.המרכזהבהאיהעולמי‎) — место паломничества для приверженцев бахайской религии. Расположен в городе Хайфа в Израиле. Известен своими садами, разбитыми на горной гряде Кармель.
Операции «Шин-Бет» внутри Израиля могут быть разделены на следующие три категории: против иностранцев в целом, против палестинских арабов и против граждан Израиля. Действует на основании закона, принятого Кнессетом 21 февраля 2002 года.
«Шин-Бет» — одно из названий «Шабак».
Имеются в виду ФБР, ФСБ и МИ-5, службы безопасности США, СССР и Великобритании.
Херем — проклятие. Высшая мера осуждения в еврейской общине. Как правило, заключается в полном исключении порицаемого еврея из общины. В более старом понимании слово значит «запрет» на что-либо по причине драгоценности, священности, или причине порочности, зла.
Хадратек — уважительное обращение к мужчине а Сирии, Палестине, Египте. К женщине обращаются «хадратик».
Рош — вытяжка из мака. Как особая милость, осужденным на распятие предлагалось вино с зернышками смирны (лаванды) и маковой вытяжкой, мутившее сознание.
Мазган (ивр.) — кондиционер.
Иншалла (арабск.) — если Бог пожелает, если есть на то Божья воля. Примерно эквивалентно русскому «Бог даст!», «С Божьей помощью!». Также может указывать на желание того, чтобы что-либо произошло или надежды на благословение от Бога в каком-либо предприятии в будущем.
Crimen laesas majestatis (лат) — оскорбление величия.
Damno ca
Приблизительно к 3 часам пополудни.
Posca (лат) — напиток, представляющий собой винный уксус, разбавленный водой. Римские солдаты по уставу должны были носить с собой сосуд с поской во всех походах.
Flagrum (лат) — плеть-многохвостка.
Сагам — сокращенное от сегем мишне — соответствует российскому или украинскому лейтенанту.
Ц’лаб (ивр.) — крест.
Талмид (арам.) — ученик.
Титлус (лат) — табличка, прибиваемая на крест во время казни через распятие, с указанием провинностей казнимого.
Или! Или! Лава савахфани? (арам.) — Отец! Отец! Зачем ты покинул меня?
Ц’мээт (арам.) — жажду.
Sedecula (лат) — короткая перекладина, пропущенная между ногами распятого, на которую опиралось тело.
Трип — от анг. Tri
Серен — звание в ЦАХАЛ, аналогичное российскому званию капитан.
Patibulum, sim
Оссуа́рий (лат.
Сайерет Маткаль — спецподразделение Генерального штаба Армии обороны Израиля (ЦАХАЛ), также известное как подразделение 262 или подразделение 269. По данным независимых журналистов из разных стран мира, «Сайерет Маткаль» за последние 50 лет участвовал в более чем 1000 акций, в том числе, как минимум, в 200 операциях за пределами Государства Израиль.
Эхуд Барак (родился 12 февраля 1942, кибуц Мишмар ха-Шарон, Израиль) — израильский военный и политический деятель. Начальник генштаба 1991–1995. Премьер-министр Израиля (1999–2001). Лидер партии Авода 1997–2001 и с 2007–2011. С 2011 года лидер партии Ацмаут.
Интифада Аль-Аксы — вооруженное восстание палестинских арабов против израильской власти на территории Западного берега реки Иордан и Сектора Газа. Также известна как «
Оле — иммигрант в Израиль, приезжий. Абсолютное большинство сегодняшних израильтян — алия (приезжие, иммигранты), но те, кто приехал в страну задолго до массового процесса репатриации, родившиеся в Израиле на протяжении нескольких поколений, имеют название сабры. Мужской род ед. числа — цабар.
В качестве Книги евреям диаспоры служила не Тора на древнееврейском, а её греческий перевод — Септуагинта. В 1 веке н. э. этот перевод широко использовался среди евреев диаспоры, чьим родным языком, как правило, был греческий (позже, в ходе роста противостояния с христианством, иудеи практически отказались от Септуагинты).
Сувлаки — небольшие шашлычки на деревянных шпажках. Типичное для греческой кухни блюдо.
Амр Диаб — популярный арабский певец.
Скремблер — устройство, шифрующее телефонные переговоры в режиме реального времени.
«
Тонстрина — парикмахерская в Древнем Риме. В Древней Греции их называли каламистра, по имени специальной палочки для завивки волос.
По названию прибора „каламис” — металлической палочки с шариком на конце, которую разогревали на огне и затем применяли для укладки волос — мастеров парикмахерского искусства называли „каламистрами”.
em
Маслянные светильники.
Седер — ритуальная трапеза в праздник Песах.
Аксум — древнее царство на территории нынешней Эфиопии и Эритреи.
Боспорское царство — античное государство в Северном Причерноморье на Боспоре Киммерийском (Керченском проливе). Столица — Пантикапей. Образовалось около 480 до н. э. в результате объединения греческих городов на Керченском и Таманском полуостровах. Позднее расширено вдоль восточного берега Меотиды (Меотидского болота, Меотидского озера, совр. Азовского моря) до устья Танаиса (Дона). С конца II века до н. э. в составе Понтийского царства. С конца I в. до н. э. постэллинистическое государство, зависимое от Рима. Вошло в состав Византии в 1-й пол. VI в.
Боанергес — «сыновья грома», прозвище данное сыновьям Зевдея за вспыльчивость и склонность решать вопросы с помощью силы. Многие исследователи считают, что это прозвище говорит о их принадлежности к радикальному крылу партии зелотов — сикариям.
PGP (англ. 
Фейк — сленговое слово от английского fake — неправда, фальсификация.
Тайм-лайн — условная линия соответствия событий и времени их наступления.
На горе Кармель в Хайфе расположен один из престижнейших жилых районов. Сама гора Кармель — священна для четырех религий: иудейской, христианской, мусульманской и бахайской (главный храм ее и гробница ее основателя находится тут же).
Схола — место проведения тренировок, религиозных церемоний, общих собраний, своеобразный клуб в римском военном лагере.
Балбилл — знаменитый эфесский астролог и знахарь.
Рабан Гамлиэль бен Шимон ха-Закен (Старший) (ивр. רבן גמליאל הזקן‎, в христианской традиции Гамалиил) — жил в первой половине I века. Учёный раввин, один из основателей талмудического иудаизма, а также христианский святой, почитаемый как Праведный вместе со своим сыном Авивом. Память их празднуется Православной Церковью 15 августа по новому стилю.
Шалуах — вестник, посланник. Слова «апостол» в те времена просто не существовало, оно вошло в обиход гораздо позже.
Специальный снайперский патрон с улучшенными характеристиками геометрии и конструкции пули, специальными характеристиками пороха в патроне, позволяющий вести более точную стрельбу на большие расстояния.
Акростоль — украшение на корме, чаще всего в виде шеи и головы лебедя.
Гидрия — сосуд для воды особой конструкции, позволявший легко наклонять его, выливая жидкость.
Кринолин — специальный балкон на борту галеры, служащий для крепления весел при маневрировании в узких места.
Иофи (иврит) — хорошо.
Бэк-ап (back-u